На улице Руднинку столпотворение. Наверно, идут все. Если ликвидация, нет смысла оставаться в убежище. Гитлеровцы, наверно, прибегнут к тем же методам, что и после ликвидации второго гетто: в том районе была отключена вода, всюду поставили охрану. Кто пытался, мучимый жаждой, выбраться из убежища, был пойман. А остальные погибли без воды.
Приближаемся к воротам. Здесь столько хожено за эти два года. Приду ли я сюда еще когда-нибудь? Увижу ли эти дома, окна, башню костела, торчащую по ту сторону ворот?
У выхода стоят Нойгебоер, Китель, Вайс и еще несколько гестаповцев. Они считают выходящих. Один тычет в нас палочкой, добавляет к общему числу нас четверых, и мы выходим.
По обеим сторонам улицы, на тротуарах, стоят солдаты с собаками. Не проскользнешь.
Плетемся по Этманской улице, пересекаем Большую и поворачиваем на Субачаус. Филармония. Здесь наш школьный хор выступал на олимпиаде.
Идем по улице Субачаус. Уже совсем нет сил тащить вещи. Папино пальто не держится, соскальзывает с плеча. Очевидно, не мне одной тяжело: в грязи валяются брошенные узлы. Из-за них еще труднее идти, надо перешагивать или обходить. А сил совсем нет. Мама велит бросить пальто, но я не могу. Кажется, будто брошу самого папу.
Пальто все же соскальзывает. Хочу поднять, но кто-то наступает на рукав. Пытаюсь вытянуть, но на меня орут, что теперь уже нечего трястись над тряпкой. Мама просит не отставать, чтобы не потеряться.
Пальто осталось. Его безжалостно топчут…
Недалеко от улицы Расу останавливаемся. Давка. Передние почти не двигаются, а задние наступают.
Что случилось? Ведь не может быть, чтобы расстреливали тут же, в городе. Может, сажают в машины?
Оказывается, гонят в какие-то ворота, за костелом. Мужчин оставляют здесь, на улице, только уводят немного вперед, а женщин и детей - во двор.
Жены, прощаясь, плачут, желают своим мужьям долго жить (их, наверно, повезут на работу). Идущая рядом с нами пара прощается необычайно спокойно - пожимают друг другу руки и расходятся, словно скоро должны встретиться. Молодая женщина пробирается назад. В ее руках мужская одежда. Очевидно, хочет здесь же, в толпе, переодеться и идти вместе с мужем.
Двор большой. В нем полно солдат. Тут же, на траву, кладут больных, привезенных из больницы. Одни лежат прямо на земле, других оставили на носилках. Наверно, после операции или парализованные, если сами не могут идти. Между ними вертятся, не зная куда приткнуться, посиневшие от холода сироты из детдома. Бедняжки с бритыми головками дрожат в своей жалкой одежонке.
Нас гонят дальше, а овраг. Его тоже окружают солдаты. Даже далеко, где за оврагом проходит узенькая улочка, около каждого дома и на крышах стоят солдаты с пулеметами…
Значит, здесь… в самом городе…
Ноги вязнут, еле вытаскиваем. Шлепая по грязи, приближаемся к солдатам. Один уже поднял автомат… Нет, это он только показывает, чтобы мы шли дальше. Наверно, будет стрелять в спину. Оглянуться страшно. Хоть бы попал прямо в сердце!..
Все-таки оглянулась. Солдаты стоят, как стояли - равнодушно-злые.
В овраг гонят все больше людей. Мы уже устали стоять. Я опустила чемодан в грязь. Мама ничего не сказала. Мы с нею сели на чемодан. Детей посадили к себе на колени.
Из гетто тянется нескончаемый поток. Надоедливый дождь не прекращается ни на минуту. Мы уже совсем промокли. Течет с волос, с носа, с рукавов. Мама велит детям выше поднять ноги, чтобы не промокли. Рядом с нами другая мать устраивает для своих детей тент: воткнула в землю несколько веток и накрыла пальто. Как странно в такое время бояться насморка…
Мама плачет. Упрашиваю, хотя бы ради детей, успокоиться. Но она не может. Только взглянет на нас и еще горше плачет.
А люди все идут и идут… В гетто мы думали, что нас меньше. Скоро стемнеет. В овраге уже стало тесно. Одни сидят на месте, другие почему-то ходят, бродят, перешагивая через людей и узлы. Очевидно, потеряли своих.
Темнеет. Пока еще видно, буду смотреть на деревья, птичьи гнездышки, ветви, на далекие дома, на каждое их окно. Ведь, наверно, всего этого больше не увижу. Все живет: каждый листочек, капелька дождя, даже малюсенькая мушка. Она и завтра будет жить, а нас уже не будет… Нет! Я не пойду в Понары! Я останусь здесь! Зароюсь в землю, но никуда не пойду! Я не хочу умирать!
Но ведь и те, ранее расстрелянные, тоже не хотели…
Стемнело. Все еще идет дождь. Охранники время от времени освещают нас ракетами. Стерегут, чтобы мы не убежали. А как убежать, если их так много?
Рувик вздрагивает во сне. Он задремал, уткнувшись в мое плечо. Его теплое дыхание щекочет мне шею. Последний сон. И я ничего не могу сделать, чтобы это теплое, дышащее тельце завтра не лежало бы в тесной и скользкой от крови яме. На него навалятся другие. Может, это даже буду я сама…
Опять выпустили ракету. Она разбудила Рувика. Широко раскрыв глазки, он испуганно огляделся. Глубоко, совсем не по-детски, вздохнул.
Раечка не спит. Она уже совсем замучила маму вопросами: погонят ли в Понары? А как - пешком или повезут на машинах? Может, все-таки повезут в лагерь? Куда мама хотела бы лучше - в Шяуляй или в Эстонию? А когда расстреливают - больно? Мама что-то отвечает сквозь слезы. Раечка гладит ее, успокаивает и, подумав, снова о чем-то спрашивает.
Еще одна ракета освещает овраг, соседние улочки, застывших солдат.
Мама все еще всхлипывает: "Таких детей отдать, таких детей!".
Ночь тянется очень медленно…
Наконец темнота начинает еле заметно таять. Наверно, скоро поведут.
Уже почти светло. Кто-то осмелился спросить охранника, почему нас здесь держат. Удивительно, но тот все-таки ответил. Сказал, что вчера не успели "очистить" гетто, поэтому сначала всех приведут сюда.
Совсем близко от нас на ветку сел воробей. Повертел головкой, огляделся и упорхнул. Улетел в ту сторону, за охрану. Воробью можно.
Из гетто пригнали новых. Среди них и семьи полицейских. Самих полицейских задержали у ворот, как и всех мужчин. Все-таки не избежали общей участи.
К нам подсела одна из вновь пришедших. Она видела, что наверху, во дворе, повесили двух мужчин и одну девушку - геттовских партизан. Их задержали в городе - не желая сдаваться, они отстреливались. Одного гитлеровца они уложили, нескольких ранили. Но фашистов было больше. Партизан окружили, выбили из рук оружие и связанными пригнали сюда, на казнь. Говорят, что убитый гитлеровец - следователь по делам партизан Гросс.
Все трое партизан встретили смерть геройски, высоко подняв головы, улыбаясь. Даже девушка, еще совсем ребенок, с презрением посмотрела палачу в глаза и плюнула ему в лицо. Повернулась к оврагу - пусть все видят, что она улыбается!..
Сидевшие ближе узнали их. Это были Ася Биг, И. Каплан и А. Хвойник.
Охранники велят нам вставать и подниматься наверх, во двор. Вещи промокли, облеплены грязью. Но они и не нужны. Чемоданчик я все-таки взяла, а узел так и оставила торчащим в грязи.
Во дворе толкотня. Еле-еле продвигаемся к противоположным воротам. Чем ближе к ним, тем больше давка. Неужели не выпускают? Из оврага приходят все новые и новые. Разве задержишь такую массу? Нас уже совсем сдавили.
Что там творится у ворот? Избивают? Связывают? Или очень уж медленно сажают в машины?
Оказывается, ворота закрыты. Пропускают только через калитку. Приближаемся и мы. Выпускают по одному. Мама беспокоится, чтобы мы не потерялись, и велит мне идти первой. За мной пойдет Рувик, за ним Раечка, а последней - мама. Так она будет видеть всех нас.
Выхожу. Солдат хватает меня и толкает в сторону. Машин там не видно. Поворачиваюсь сказать об этом маме, но ее нет. Поперек улицы - цепочка солдат. За нею - еще одна, а дальше большая толпа. И мама там. Подбегаю к солдату и прошу пустить меня туда. Объясняю, что произошло недоразумение, меня разлучили с мамой. Вон она там стоит. Там моя мама, я хочу быть с нею.
Говорю, прошу, а солдат меня даже не слушает. Смотрит на выходящих из калитки женщин и время от времени толкает то одну, то другую в нашу сторону. Остальных гонит туда, к толпе.
Вдруг я услышала мамин голос. Она кричит, чтобы я не шла к ней! И солдата просит меня не пускать, потому что я еще молодая и умею хорошо работать…
Еще боясь понять правду, я кричу изо всех сил: "Тогда вы идите ко мне! Иди сюда, мама!" Но она мотает головой и странно охрипшим голосом кричит: "Живи, мое дитя! Хоть ты одна живи! Отомсти за детей!" Она нагибается к ним, что-то говорит и тяжело, по одному, поднимает, чтоб я их увидела. Рувик так странно смотрит… Машет ручкой…
Их оттолкнули. Я их больше не вижу.
Влезаю на камень у стены и оглядываюсь, но мамы нигде нет.
Где мама? В глазах рябит. Очевидно, от напряжения. В ушах звенит, гудит… Откуда на улице река? Это не река, это кровь. Ее много, она пенится. А Рувик машет ручкой и просится ко мне. Но я никак не могу протянуть ему свою руку… Почему-то качаюсь. Наверно, островок, на котором стою, тонет… Я тону…
Почему я лежу? Куда исчезла река?
Никакой реки нет. Лежу на тротуаре. Надо мной наклонились несколько женщин. Одна держит мою голову, другая считает пульс.
Где мама? Я должна увидеть маму! Но женщины не разрешают вставать: у меня был обморок. А ведь раньше никогда не бывало.
Пришли Китель с Вайсом и еще какими-то гестаповцами. Женщины быстро подняли меня. Гитлеровцы осмотрели нас и велели строиться по десять в ряд.
Считают. Несколько раз. Очевидно, ошибаются. Китель кричит стоящим у ворот солдатам, чтобы они добавили сюда еще семерых, и хватит. Всех остальных надо посылать налево.
Нас тысяча семьсот. Мы двинулись. Я поворачиваю голову туда, где остались мама и дети… Через калитку все еще идут…
Нас ведут по улице Расу. Приводят в большой двор, очевидно, недалеко от станции, потому что здесь рельсы и товарные вагоны.
Отсчитывают по восемьдесят и расставляют у вагонов. Тронуться с места нельзя: будут стрелять.
Около вагонов вертятся железнодорожники. Одни проверяют, выстукивают колеса, другие просто глазеют на нас. Девушки, которые посмелее, тихонько спрашивают, не знают ли они, куда нас повезут. Одни пожимают плечами, другие боязливо оглядываются, не заметил ли охранник, что мы с ними заговариваем, третьи успокаивают. Только один молодой парень издевается, говорит, что нас повезут в Понары. Он сам будто бы поведет поезд.
Наконец отодвигают вагонные двери и приказывают влезать. Вагоны очень высокие, и мы с трудом карабкаемся, тянем друг друга за руки. А солдаты торопят, бьют, велят поскорее забираться. В вагоне уже битком набито, а все еще гонят. Солдаты сами берутся "наводить порядок" - бьют прикладами по головам, пинают ногами, чтобы мы сдвинулись плотнее.
Подошел гитлеровец, задвинул дверь и закрыл ее на засов.
Темно. Под самой крышей несколько окошек, и те с решетками. Какая-то женщина в углу вздыхает: "Даже лошадей в этих вагонах не в такой тесноте возили". И снова тишина… Гитлеровцы ходят вдоль эшелона, покрикивают, что-то приказывают. Надоедливо стучит дождь…
Где теперь мама? Что с ними со всеми сделают? Может, будут еще раз отбирать? Вряд ли… Тот железнодорожник говорил ведь, что и нас повезут в Понары. Так зачем отбирали? Наверное, не было вагонов, чтобы везти всех сразу, и решили "пошутить". А завтра, пьянствуя, будут хвастать друг перед другом, как остроумно нас одурачили. Отобрали самых здоровых, молодых, а мы, дуры, поверили, что везут на работу… Плачу. Что я сделала? Что сделала мама, другие люди? Разве можно убивать только за национальность? Откуда эта дикая ненависть к нам? За что?
Вагон дернулся. Едем… А мама? Где она? Почему нас разлучили? Ведь и умереть было бы не так страшно рядом с нею.
Отдаляемся от Вильнюса…
Женщины стали говорить, что поезд замедляет ход. Понары!!
Сидевшие ближе к окошку подняли одну девушку. И та подтвердила, что мы у леса. Конвоиры с площадок вагонов выпускают ракеты и освещают лес. Видно проволочное ограждение. Вдали, меж деревьев, что-то желтеет. Может, песок у ям? Поезд еле-еле движется. Сейчас остановится… Вот и день моей смерти… 24 сентября 1943 года. Нет! Я не пойду! Пусть застрелят на месте, но туда я не пойду!
Дернуло… Остановился?.. Нет!.. Еще едет. Даже набирает скорость! Из Понар?!
Снова едем… Колеса стучат, увозят все дальше от Вильнюса, от мамы. Где она теперь?
Ночь. Все еще долгая темная ночь. Если бы я хоть на минуточку могла вытянуть затекшие ноги…
В окошках светлеет. Рассветает. Поезд останавливается. Нельзя ли попросить воды? Очень хочу пить.
Снова едем. Мне душно, жарко и очень, очень плохо. Если б колеса не стучали так громко, может, мы дозвались бы конвоира, попросили бы воды. Может, он хоть на минутку открыл бы дверь, впустил хоть капельку свежего воздуха. Ведь мы задыхаемся.
Поезд опять останавливается. Очевидно, большой город: слышно, что на вокзале много народу.
Мимо эшелона проходят люди. Стучим кулаками в стены, кричим, чтобы открыли. Никакого ответа. Поднятые к окошкам женщины просят у каждого проходящего мимо железнодорожника хоть капельку воды. Но те только пожимают плечами и показывают, что конвоиры не разрешают.
Неожиданно кто-то подходит к двери и отодвигает ее. Воздух!
Появляется конвоир. Рычит, чтобы мы не шумели; если он услышит еще хоть один звук - всех расстреляет!
Уже, наверное, далеко за полдень, а поезд все еще стоит. Единственное, что мы знаем, - мы в Шяуляе. Может, здесь на самом деле есть лагерь?
Одна женщина предлагает выбросить через окошко записку. Она дает клочок бумажки, я - карандаш и на четырех языках записываем, кто мы, откуда и когда нас вывезли. Может, кто-нибудь найдет, узнает о нас.
Темнеет, а мы все еще здесь. Ноги ужасно болят. Кажется, переломятся в коленях.
Под утро поезд тронулся. Опять едем. А куда?..
Вскоре снова остановились. Но уже не пытались выяснить, где мы. И вообще стояла странная тишина. Словно ни у кого больше нет сил ни плакать, ни разговаривать. Даже думать.
И так весь долгий день - поезд больше стоял, чем ехал.
Вечером остановился в каком-то лесу, но сразу опять поехал. Ночью мчался с бешеной скоростью.
Опять остановился. Сначала не обратили внимания. Но вдруг встрепенулись: говорят по-немецки! И собаки лают!
Кто-то отодвинул дверь и ослепил нас фонариком. Обвел стены, углы и крикнул: "Heraus!" - "Вон!". Первые еще не успели выпрыгнуть, а в вагон уже влезли солдаты и стали нас толкать, бить, гнать. А ноги после такого долгого сидения скрючившись - словно свинцовые.
Вытолкнули и меня. К счастью, я упала на руки. В спину больно ударил выброшенный мне вдогонку чемоданчик. Еле встала.
У каждого вагона та же картина.
Нас выстроили. Тут же в лесу. Паровоз прогудел, дернул свои вагоны и потянул их за собой. Умчался. Наверно, обратно в Вильнюс. А нас оставил здесь, в чужом лесу…
Погнали по протоптанной тропе. Она освещена. Фонари не замаскированы. Вдали видны еще огни, тоже незамаскированные. Они освещают колючую проволоку. Постовой открывает ворота.
Лагерь! Бараки. Они длинные, деревянные, одноэтажные. Окна слабо освещены. Кругом снуют люди. Все почему-то в полосатых пижамах. У одного барака происходит что-то странное: такие полосатые прыгают из окон. Выпрыгнут и бегут обратно в барак, снова появляются в окнах и опять прыгают. А гитлеровцы их бьют, торопят. Люди падают, но, поднятые новыми ударами, опять спешат прыгать. Что это? Сумасшедшие, над которыми фашисты так подло глумятся?
Нам велели все вещи сложить в одну кучу на площадке перед бараком. В бараки с вещами не пустят.
Площадку охраняют два солдата. Здесь же несмело вертятся несколько одетых в полосатую одежду мужчин. Они тихонько спрашивают, откуда мы. Мы тоже хотим узнать, куда попали. Оказывается, мы находимся недалеко от Риги, в концентрационном лагере "Кайзервальде". Если у нас есть курево или продукты - лучше поделиться с ними, потому что гитлеровцы у нас все равно отберут. Прыгающие через окна не сумасшедшие, а самые нормальные люди, наказанные за какую-то ерунду. Здесь за все наказывают, да еще не так. Одеты они вовсе не в пижамы, а в полосатую арестантскую одежду. Убежать нет надежды, потому что через проволоку пропущен ток высокого напряжения. Еды дают очень мало - двести пятьдесят граммов хлеба и три четверти литра так называемого супа. Часто в наказание оставляют на несколько суток совсем без еды. Они голодают. Если мы им ничего не можем дать - они побегут назад, потому что за разговор с женщиной наказывают двадцатью пятью ударами плети.
Как страшно!
Наспех вытаскиваю из чемодана свои записки, сую за пазуху. Но все забрать не успеваю: постовой прогоняет.
Нас выстраивает немка, одетая в эсэсовскую форму. Неужели тоже эсэсовка? Наверно, да, потому что она орет и избивает нас… Сосчитав, дает команду бежать в барак и снова начинает бить, чтобы мы поторопились. У дверей давка. Каждая спешит шмыгнуть в барак, чтобы избежать плети. Другая эсэсовка стоит у дверей и проверяет, все ли мы отдали. Заметив в руках хоть малюсенький узелок или даже сумочку, гонит назад положить и это. При этом, конечно, тоже бьет.
Барак совершенно пустой - потолок, стены и пол. На полу сенники, а в углу - метла. Все.
Надзирательница кричит, чтобы мы легли. Кто не успевает в то же мгновение опуститься, того укладывает метла. Бьет по голове, плечам, рукам - куда попало. Когда мы все уже лежим, она приказывает не двигаться с места. При малейшем движении стоящие за окнами часовые будут стрелять. Выйти из барака нельзя. Разговаривать тоже запрещается.
Поставив метлу на место, злая эсэсовка уходит. Женщины называют ее Эльзой. Может, услышали, что кто-то ее так называл, а может, сами прозвали.
Значит, я в концентрационном лагере. Арестантская одежда, прыганье через окно и какие-то еще более страшные наказания. Эльза с метлой, голод. Как здесь страшно! А я одна… Если бы мама была здесь… Где она теперь? Может быть, именно сейчас, в эту минуту стоит в лесу у ямы? И тот же ветер, который здесь завывает под окнами, ломает в лесу ветви и пугает детей! Страшно! Невыносимо страшно!..
Под окнами кто-то ходит. Наверно, охранники. Может, смотрят на нас. Если бы сенник так не колол, я бы уткнулась в него, чтобы свет не резал глаза. Почему не могу уснуть? Ведь уже столько ночей не спала. Может, приснится мама…
Мама… Раечка, Рувик. Еще совсем недавно мы были вместе. Рувик хотел взять свои книжки. "На свободе будешь читать…"
Свисток! Длинный, протяжный. Смотрю - в дверях опять злая Эльза. Она кричит: "Арреll!" - "Проверка!". А мы не понимаем, чего она хочет, и сидим. Эльза опять хватает метлу. Бежим из барака.
Во дворе темно, холодно. Из других бараков тоже бегут люди. Они выстраиваются. Избивая, ругаясь, Эльза и нас выстраивает. Ей помогает еще один эсэсовец. Вдруг он вытягивается перед подошедшим офицером. Рапортует, сколько нас, и сопровождает офицера, который нас сам пересчитывает.
Пересчитав, офицер идет к другим баракам.
Оглядываемся, ищем свои вещи, но их нигде не видно. Даже не узнаем того места, куда вчера их сложили. Везде чисто подметено, посыпано желтым песочком.
Нас загнали назад в барак и снова приказали сесть на сенники, не разговаривать и не шевелиться.
Сидим.