Вчера после проверки Ганс спросил, подготовлена ли уже программа концерта. Старшая блока ответила солдатским "Jawohl" - "Так точно!.." (Если бы сказала правду, он бы ее избил.)
У меня даже ноги подкосились: завтра должен состояться концерт, а я не написала ни одной строчки. Целый день, толкая вагонетки, я старалась что-нибудь "выдавить" из себя. Но чем больше старалась, тем меньше получалось.
Вечером я призналась Маше, что ничего не написала. Как я ни старалась, в мыслях только одно: что мне грустно, хочу к маме, что невыносимо тяжело, холодно и очень хочется есть.
Маше мои объяснения не понравились. Зло ответила, что как раз об этом и надо было написать.
Нет, она меня не понимает. Это не мама, которая выслушала бы, посочувствовала и посоветовала, о чем написать. Может, даже об этом жиденьком супе, о перевязанных нитками ботинках или посиневших от холода ногах…
В голове мелькнули какие-то мысли. Я побежала в туалет, где меньше людей, и там, в самом уголочке, на подоконнике, стала писать. Но все-таки не в стихах.
Сегодня во втором, пустом, блоке сдвинули несколько столов. Это, мол, сцена. В "зале" с одной стороны стоят мужчины, с другой - женщины. Концерт уже начался, а я все правлю и черкаю свое "творчество". Теперь Маша немного ласковее. Похвалила, у кого-то одолжила для меня целые ботинки и велела не волноваться.
Когда объявили мое выступление, я влезла на стол. Подумала, что надо сделать реверанс, как в школе, выйдя отвечать урок. Присела, но, кажется, очень неуклюже, и никто, наверно, не понял, что это должно было означать.
Не своим, осипшим голосом я начала читать "устную газету" - "Женский экспресс". Я читала, будто разные телеграфные агентства сообщают, что нам выслан транспорт шерстяных чулок. Ботинок пока еще нет, потому что они сюда шагают пешком. Картошка для нашего супа еще не выкопана: есть более важные дела. И так далее.
Сначала у меня дрожали ноги, но вскоре, когда я почувствовала, что люди одобрительно вздыхают и даже улыбаются, я успокоилась. Слезла я со стола уже совсем спокойная.
После меня группа женщин пела "Вечерний звон". Одна девушка из Риги сыграла на расческе "полечку", а другая спела очень грустный романс.
После концерта нам, участникам, дали по полпорции холодного супа. Маша велела воспользоваться хорошим настроением Ганса и попросить ботинки. Но я все равно не могла решиться. Она рассердилась, сказала, что с таким характером я здесь скоро пропаду, и пошла сама. Ганс ей заявил, что здесь концентрационный лагерь, поэтому носят не ботинки, а деревянные башмаки. Скоро их должны привезти для мужчин, тогда, может, и я смогу получить.
Вчерашний день, наверно, никогда не забуду.
Утром, когда мы после проверки выстроились по бригадам, Ганс из нашей бригады отсчитал пятьдесят женщин (в том числе и меня) и велел присоединиться к другой бригаде, идущей на фабрику "Юглас мануфактура".
Наконец кончились мои страдания! Не надо будет толкать эти страшные вагонетки и мокнуть под дождем.
Шагаем по незнакомой дороге. Странно быть новичком: все незнакомо, неизвестно, что ждет. А мне к тому же еще и боязно, потому что я совершенно не представляю себе, как надо ткать.
Привели на фабрику. Те, кто работает здесь с первого дня, разошлись к своим станкам. Смело двинулись по узким проходам, не боясь ни колес, ни колесиков. А мы, новенькие, жались в углу, стараясь никому не мешать.
Шум. Все крутится, стучит, гремит. Наша бригадирша с латышом (очевидно, мастером) разводит нас по одной к станкам и велит учиться у ткачих-латышек.
Смотрю и ничего не понимаю. Колеса вертятся, какие-то палки с ремнями гонят челнок, ряды ниток поднимаются, опускаются, снова поднимаются и опять опускаются. Приползают нитки, а уползает материал.
Поглядываю на других - что они делают. Одни, как и я, только смотрят, а другим уже объясняют. Наконец и моя учительница догадалась и показала, как связывают ткацкий узелок. Когда смотрю, как связывает она, все понятно, а когда сама беру нитку в свои огрубевшие пальцы, нитка ускользает, и мне никак не удается сделать узелок.
До самого вечера моя латышка мне больше ничего не показала: я должна была учиться быстро связывать узелок. Время здесь тянулось еще медленнее, чем на стройке (на новом месте всегда так бывает), но не беда - тепло. Зато вечером, когда я вышла на улицу, показалось еще холодней. Назад в лагерь я плелась обалдевшая - в голове все гудело, стучало, гремело. Даже есть не так сильно хотелось, хотя со вчерашнего дня у меня еще ничего не было во рту. Теперь мы вообще едим два раза в день - во время обеда суп, а вечером хлеб с так называемым кофе. Мало у кого хватает силы воли разделить этот маленький кусочек хлеба пополам и оставить на утро. Все знаем, что это необходимо, и каждая из нас неоднократно пыталась оставлять, но ничего не выходит. Стоит мне оставить хоть малюсенький кусочек, я ночью обязательно просыпаюсь и не засыпаю до тех пор, пока не вытащу его из-под сенника и не съем. Утешаюсь только тем, что, может, скоро уже утро, и я бы его все равно съела…
Сегодня я тоже собиралась оставить, тем более что вечером мы получили все сразу - и успевший остыть от обеда суп и хлеб. Но было так вкусно, что я даже не заметила, как съела.
В голове все еще гудело. Я еле дождалась сигнала лечь.
Проснулась я оттого, что меня сильно трясли. Еще, наверно, ночь, но в блоке горит свет, а на нарах - ни живой души. Старшая нашего стола велит мне быстро встать. За ее спиной стоит Ганс.
Я вылезаю. Что случилось? Старшая набрасывает мне на плечи пальто и ведет к столу. Все уже сидят на своих местах. Когда я приблизилась, унтершарфюрер так ударяет меня по лицу, что даже в глазах рябит. Он совсем разошелся, вздохнуть не дает. Стараюсь хотя бы удержаться на ногах, чтобы тоже не стал пинать ногами.
Наконец он сам устал и отпустил, велев поставить меня на всю ночь на колени.
Ганс свистнул, чтобы все легли, а меня вывел на лестницу и приказал стать на колени у ног постового. Тому велел следить, чтобы я не пыталась встать и чтобы никто не подал мне ботинок.
Как вытерпеть? Холодно. Колени затекли и болят. Постовой не дает даже шевельнуться, а время тянется нестерпимо медленно.
Уже еле держусь. Моментами кажется, что вот-вот свалюсь. Но постовой ударяет меня прикладом, и я снова выпрямляюсь.
Сменили постового. Значит, еще только два часа. Как далеко до утра, наверно, все-таки не выдержу. А когда сплю, кажется, будто ночь бегом пробегает.
Утром меня подняли: сама уже не могла выпрямить ног. И на проверку вели: не могла идти, падала.
Теперь узнала, за что меня наказали. Оказывается, ночью в блок влетел взбешенный Ганс и засвистел. Велел мгновенно выстроиться в проходах между нарами. Прибежал и унтершарфюрер. Оба стали лихорадочно считать построенных. Да, действительно одной не хватает. (Часовому у ворот померещилось, что с забора спрыгнул человек.) Еще раз сосчитали. Не хватает. Велели строиться по бригадам: надо установить, кто именно убежал. Но, к несчастью, как раз сегодня увеличилась фабричная бригада и бригадирша еще не всех знает. Тогда велели сесть к столам, по двадцать.
Оказалось, что не хватает меня… Старшая стола инстинктивно глянула на нары. В дальнем углу из-под платка торчала моя босая нога.
Ганс меня запомнил. Сразу же после утренней проверки крикнул: "Та, которая во время ночной проверки спала, - три шага вперед!" Я задрожала - неужели опять будет бить? И так еле стою.
Я вышла. Ганс меня осмотрел, поглумился и спросил, где работаю. Узнав, что на фабрике, велел вернуться назад на стройку.
Кончилась теплая жизнь, длившаяся всего один день. Даже пальто не успело высохнуть. Снова мокну под дождем, снова почти босиком топчу грязь.
Привезли новых. Они из Германии. Одну из них сразу назначили старшей нашего блока, а предшественницу погнали на стройку.
Часть новеньких поместили в нашем блоке, остальных - во втором.
Привезли еще один транспорт - из Рижского гетто. Тоже через "Кайзервальд", тоже полуголых. Но у них не забрали детей. Есть даже пожилые. Их не разлучили. Как им хорошо!
Расспрашиваю, не знал ли кто моей тети-рижанки. К сожалению, пока о ней ничего не знаю. Хоть бы она нашлась!
Выпал первый снег. Наконец нам выдали чулки. Правда, они не очень похожи на настоящие чулки. Это носки, большей частью мужские, разноцветные, к которым пришиты куски старых женских чулок или даже просто тряпки. Но когда на носу декабрь, приходится радоваться и таким.
Меня снова взяли на фабрику. Говорят, что Маша уговорила бригадиршу попросить за меня Ганса. Поставили к той же латышке. Пришлось снова начать с узелка.
Теперь уже умею останавливать и пускать станок и менять нитки - когда кончается один моток, вставить в челнок другой.
Уже не так мерзну, но еще больше мучает голод.
Привезли машину деревянных башмаков. Когда их сгружали, я осмелилась подойти к Гансу. Он велел показать ботинки. Потом приказал заведующей камерой одежды выдать мне пару башмаков, а ботинки забрать. Жаль было расставаться - последняя вещь из дому, но что поделаешь, если они так порвались.
В камере одежды даже не спросили, какой мне нужен размер. Схватили из груды первую попавшуюся пару и бросили мне. Эти башмаки очень большие, но просить другие бессмысленно - стукнут за "наглость". Засуну туда бумаги, чтобы нога не скользила, и буду носить. Это "богатство" - тяжелые куски дерева, обтянутые клеенкой, - тоже записывают, что, мол, "HДftling 5007" получила одну пару деревянных башмаков. "Заключенная 5007" - это я. Фамилий и имен здесь не существует, есть только номер. Я уже привыкла и отзываюсь. На фабрике им же отмечаю сотканный материал. (Я уже работаю самостоятельно.) На каждых пятидесяти метрах пряжи появляется синее пятно. На этом месте сотканный материал надо перерезать, с обоих концов написать свой номер и сдать. Сдавая, я, как и все, мысленно желаю, чтобы фашисты этот материал использовали на бинты.
Вначале, только научившись самостоятельно работать, я очень старалась и почти каждый день сдавала по пятьдесят метров. Теперь меня научили саботировать - отвинтить немножко какой-нибудь винтик или надрезать ремень, и станок портится. Зову мастера, он копается, чинит, а потом вписывает в карточку, сколько часов станок стоял.
Каждый день у кого-нибудь "портится" станок, и все по-разному.
Кажется, ничего другого в мире нет - только лагерь, работа, голод и холод.
Когда-то так часто бывали оттепели, а теперь, как нарочно, изо дня в день безжалостный мороз. А пальтишко летнее, платье шелковое, без рукавов. Мороз насквозь пронизывает, пока иду на работу и обратно. Колени синеют и больно горят. Не успеваем прийти в лагерь и забежать в блок - уже зовут на проверку.
Костенеем - унтершарфюрер нарочно не спешит выйти, и мы должны стоять на таком морозе, даже не шевелясь.
А если ему при пересчете вдруг померещится, что кто-то шевельнулся, он в наказание оставляет стоять на морозе до полуночи.
На этой неделе я работаю в ночной смене. Ее единственное преимущество в том, что можно избежать этого страшного наказания - стоять на морозе. Но вообще-то ночная смена гораздо труднее: под утро мучительно хочется спать, свет режет глаза, а от голода урчит в животе. Утром, когда полуживые и замерзшие мы возвращаемся в лагерь, холод не дает заснуть: в пустом блоке сквозь щели заиндевевшего окна дует ветер, несет снег. Ночью, когда в блоке спит много людей, немного теплее. А накрыться одеялом соседки Ганс не разрешает: надо "закаляться". Нарочно приходит проверять, как мы спим. Найдя кого-нибудь под двумя одеялами, выгоняет голой во двор.
Мне в последнее время все чаще и чаще кажется, что больше не выдержу - разорвется сердце. Но оно не разрывается, боль притупляется, и снова все по-старому - встаю, ложусь, иду по свистку…
Я говорила с одной рижанкой, которая знала тетю и дядю, до войны живших в Риге. К сожалению, оба уже в земле. Дядю расстреляли в первые дни, а тетя с двумя детьми была в Рижском гетто. Очень голодала, потому что не могла выходить на работу: негде было оставить детей. Так с обоими мальчиками и увели на расстрел.
Вчерашний ужас и вспомнить страшно, и забыть не могу.
Вечером, когда работающие на стройке возвращались с работы, их у входа тщательно обыскали: конвоир сообщил, что видел, как прохожий сунул кому-то хлеб. Его нашли у двух мужчин - у каждого по ломтю. Во время вечерней проверки об этом доложили унтершарфюреру.
И вот проверка окончена. Вместо команды разойтись унтершарфюрер велит обоим "преступникам" выйти вперед, встать перед строем и раздеться. Они медлят - снег, холодно. Но удары плетью заставляют подчиниться. Нам не разрешают отвернуться. Мы должны смотреть, чтобы извлечь урок на будущее.
Из кухни приносят два ведра теплой воды и выливают им на головы. Бедняги дрожат, стучат зубами, трут на себе белье, от которого идет пар, но напрасно - солдаты несут еще два ведра теплой воды. Их снова выливают несчастным на головы. Они начинают прыгать, а солдат и унтершарфюрера это только смешит.
Экзекуция повторяется каждые двадцать минут. Оба еле держатся на ногах. Они уже не похожи на людей - лысая голова старшего покрылась тоненькой коркой льда, а у младшего волосы, которые он, страдая, рвет и ерошит, торчат смерзшимися сосульками. Белье совсем заледенело, а ноги мертвенно белы. Охранники катаются со смеху. Радуются этому рождественскому "развлечению". Каждый советует, как лить воду. "В штаны!" - кричит один. "Голову окуни!" - орет другой.
Истязаемые пытаются отвернуться, отскочить, но их ловят, словно затравленных зверей, и возвращают на место. А если хоть немного воды проливается мимо, вместо вылитых "зря" нескольких капель приносят целое ведро. Несчастные только поднимают ноги, чтобы не примерзли к снегу.
Не выдержу! С ума сойду! Что они вытворяют!
Наконец гитлеровцам надоело. Велели разойтись. Гансу приказали завтра этих двух от работы не освобождать, даже если будет температура сорок градусов.
Старший сегодня умер. Упал возле вагонетки и больше не встал. Второй работал, хотя еле держался на ногах, бредил от жара. Когда конвоиры не видели, товарищи старались помочь ему как-нибудь продержаться до конца работы. Иначе ему не избежать расстрела.
Ганс придумал новый вид издевательства - "проветривание легких".
Фабрики по воскресеньям не работают, поэтому он работающих на фабриках посылает на стройку. Это было бы справедливо, если бы они подменяли строителей, а тем разрешили бы в этот день погреться. Но как раз этого Ганс им не разрешает, а заставляет "проветривать легкие". С раннего утра они должны маршировать по лагерю и петь. Особенно Ганс любит одну, специально для нас переделанную песню: "Мы были господами мира, теперь мы вши мира".
Чем сильнее мороз, тем дольше Ганс заставляет маршировать.
Сегодня мне одна женщина сказала, чтобы я больше не писала своих шуток. Над чем я смеюсь? Над нашими бедами?..
Я пожаловалась Маше. Но она меня отчитала: не надо стараться угодить каждому, потому что завтра кто-нибудь может сказать совершенно противоположное. Надо самой думать. А писать необходимо. Если мой "Штрасденгофский гимн" поет весь лагерь, значит, большинству эта песня нравится. А это главное.
Наверно, она права.
Эсэсовцы придумали новое наказание.
Может, это даже не наказание, а просто издевка, "развлечение". Скоро весна, и держать нас на морозе уже не так интересно.
После проверки Ганс велел перестроиться, чтобы между рядами оставался метровый промежуток. Затем приказал присесть на корточки и прыгать Сначала мы не поняли, чего он от нас хочет, но Ганс так заорал, что, даже не поняв его, мы стали прыгать.
Не удерживаюсь на ногах. Еле дышу. А Ганс носится между рядами, стегает плеткой и кричит, чтобы мы не симулировали. Только приседать нельзя, надо прыгать, прыгать, как лягушки.
Сердце колотится, задыхаюсь! Хоть бы на минуточку отдышаться. Колет бок! Везде болит, больше не могу! А Ганс не спускает глаз.
Одна девушка упала в обморок. Скоро и со мной, наверно, будет то же самое. Подойти к лежащей в обмороке Ганс не разрешает. Все должны прыгать. Упала еще одна. Она просит о помощи, показывает, что не может говорить. Кто-то в ужасе крикнул: "Она онемела!"
Наконец Ганс тоже устал. Отпустил. Лежащих без чувств не разрешил поднимать - "симулируют, сами встанут". А если на самом деле в обмороке, значит, они слабые и не могут работать, надо записать их номера. Женщины хватают несчастных и волокут подальше от Ганса. Сами не в состоянии выпрямиться, почти на четвереньках, мы тащим все еще не пришедших в сознание своих подруг. Но только до лестницы. По лестнице не можем подняться. Сидим на каменном полу и ртом хватаем воздух. Некоторые пытаются ползти, но, с трудом поднявшись на несколько ступенек, остаются сидеть. Я все еще задыхаюсь, не могу начать нормально дышать. Прошу одну женщину, чтобы помогла мне опереться о перила - может, придерживаясь, немного поднимусь. Но что это? Еле выдавливаю слово. Чем больше стараюсь, тем труднее что-нибудь сказать.
Больше не решаюсь заговорить.
Вползаю наверх. Я бы легла, но до сигнала нельзя. Валюсь на скамью у стола, кладу голову на руки и сижу. Но так еще труднее дышать, приходится выпрямиться. Вижу, как в дверь тащатся такие же полуживые, еле дышащие существа.
Вдруг в дверях вырос Ганс. Осмотрел нас, покрутился и как ни в чем не бывало спросил, почему здесь так тихо. Ведь сегодня воскресенье, праздник - надо петь.
Молчим.
"Песню! - заорал он со злостью. - Или будете прыгать!"
Одна затянула дрожащим голоском, другая запищала. Их несмело поддержало еще несколько хрипящих голосов. Пытаюсь и я.
Рот раскрывается, а в него текут соленые слезы…
Уже знаем, за что нас позавчера заставили прыгать - кто-то сообщает гитлеровцам о наших "бунтарских разговорах".
Кто это мог сделать? Кто старается им угодить? Все подозревают "тот угол" - привезенных из Германии. Но как узнать правду? Как найти предательницу?
Девушки будут проверять всех вновь прибывших. В присутствии одной скажут что-нибудь об унтершарфюрере или Гансе. Если нас за это не накажут, значит, та не доносчица. Перейдут к другой. Так проверят всех, пока не обнаружат настоящей предательницы.
Меня в проверяющие не берут: могу попасться, а я уже и так больше других пострадала - и зубы выбили, и на колени ставили на всю ночь. А после прыганья только сейчас начинаю нормально говорить.
Но я все равно об этом написала песню. Назвала "Спорт". Пусть не думают, что так ужасно переживаем их издевки. Мы просто подтруниваем над этим.
Сегодня утром во время проверки Ганс заявил, что в нашем блоке пропала пара ботинок. Одна женщина пришла просить у него башмаки, потому что босиком не может выйти на работу. Кто взял эти ботинки?
Тишина…