Я была поражена, что сестры не кинулись друг к другу в объятия, не заплакали, в общем, все то, что мы обычно наблюдали по телевидению в трогательных передачах "Жди меня". И это после стольких десятилетий разлуки! Бабушка была смущена, отец возмущён, мама суетилась за приготовлением чая. Кстати, переписка между сестрами, хоть и с перерывами, по совершенно определенным обстоятельствам тех лет и режима, худо–бедно не прерывалась. Но эта встреча, без слёз радости, волнения, проходила как‑то не так, как полагалось. Я помню, как все мы к ней готовились, особенно бабушка, но не учли мы "противоположной стороны", не ожидали, что эмоции и слезы радости напрочь сотрутся советской бытовухой. Тетя Ирина долго говорила о неудобствах нашей жизни, к торту с розочками не притронулась, вымыть руки в ванной отказалась, музыку попросила пригасить, а фотографии из семейного альбома просмотрела небрежно. Зато показала свои - большой дом с садом в Лозанне, шикарный автомобиль. Вот и говори потом, что есть родственные связи…
Так я впервые увидела не просто заморских людей, а своих заграничных родственников. Семейная струна во мне не задрожала и любопытство не взыграло. Казалось, что я у них тоже вызвала, скорее, чувство страха (а вдруг начну просить о подарках). Но я ничего не попросила -моя двоюродная бабушка мне не понравилась, и никакого желания посетить Швейцарию в то время у меня не возникло. Мы все переживали интереснейшее время "оттепели", и меня совершенно не привлекали отношения с малосимпатичными заграничными родственниками.
Помню, что бабушка была расстроена встречей. Тетя Ирина оставалась ещё три дня в Ленинграде, но с бабушкой они уже не виделись, кажется, мой отец возил их на могилу деда в Александро–Невскую Лавру. Позже, когда бабушка стала писать свои воспоминания, она частенько читала нам черновики. Ей хотелось сказать многое, но, как мне кажется, по тем временам она себя придерживала, срабатывала самоцензура. Этот страх доверить бумаге себя, свои мысли, переживания, въелся и в неё, хотя она прожила вполне благополучную жизнь, не пострадала и бояться ей было особенно нечего. Помню, что отец мой критиковал её за умолчания и недосказанность мемуаров.
В этот рассказ о женщинах моей семьи я не буду вплетать повествование о деде, который во многом сформировал бабушку. О нём написано много книг, статей, в 1999 году в Санкт–Петербурге в издательстве "Композитор" вышло второе, дополненное, исследование профессора А. А. Гозенпуда. Этой книге он отдал почти десять лет, она заполнена фотографиями и большими серьёзными исследованиями творчества деда. Помню, как Гозен–пуд много и дотошно работал с архивами, расспрашивал бабушку, моего отца, учеников деда. Абрам Акимович умер несколько лет назад, в преклонном возрасте, ему было далеко за девяносто. А совсем недавно в Париже я увидела его по телевидению в фильме, посвященном С. С. Прокофьеву, - он замечательно говорил, вспомнил и о "Трёх апельсинах", где партию Труффальдино исполнял Ершов, который в 1927 году был уже не молод, однако Прокофьев уговорил его стать первым исполнителем.
Творческое влияние Ершова на Акимову было несомненным. Как в оперном, так и в камерном исполнительском искусстве оба были исключительно требовательными тружениками. Непрерывное совершенствование мастерства, неутомимый труд, постоянная работа над расширением репертуара; они никогда не признавали никакого "кокетства", жеманной пошлости и безвкусицы.
Мой дед скончался в 1943 году, а я родилась в конце 45–го, так что деда своего я не знала. Но тем не менее я выросла в атмосфере поклонения таланту и гению Ершова, а мой отец на протяжении всей жизни так и не смог справиться с комплексом "сына великого отца". Хотя сам унаследовал прекрасный голос, внешность, пропел на сцене Малого оперного театра два сезона (особенно он был выразителен и красив в роли Куракина и Дон Жуана), но в 1946 году он все‑таки окончательно и бесповоротно избрал путь художника.
* * *
Странна наша судьба и её возвращение "на круги своя". Мой рассказ будет неполным, если не вспомню о том, как в конце семидесятых годов я оказалась в Женеве. Здесь в доме для престарелых я познакомилась с тетей Ниной, старшей сестрой бабушки.
В первый момент я была совершенно потрясена её внешним сходством с бабушкой Соней. Тете Нине было почти сто лет; жизнь сложилась в Швейцарии неожиданно: после смерти мужа–швейцарца она перешла в протестантство и, более того, стала довольно известным философом и богословом. К ней приезжали за советами издалека и поговаривали, что она многое видит… Из разговора с ней я узнала, что она всегда была верующим человеком и что в акимовской семье в церковь их водила мать. Мне трудно было отвечать на её вопросы, к сожалению, я не могла описать жизнь ее сестры Сони. Но сколько вопросов она мне задала! И какой проницательностью она обладала, в отличие от их младшей сестры Ирины, той самой "голубой" старушки… Видимо, в какой‑то момент она почувствовала мою неловкость и сказала: "Ты, наверное, стесняешься и не можешь мне сказать, что Соня не была верующим человеком? Я вполне понимаю и жалею её, она оказалась в положении деликатном, ведь жила в безбожном СССР. Но я знаю, что на протяжении всей своей жизни она оставалась настоящей христианкой, человеком Совести, а это огромное мерило, особенно для людей советских, совесть которых, как мне известно, была связана с карьерой и именем. Нужно, чтобы ты на всю жизнь запомнила, что твоя бабушка была, по сути, христианкой, она никогда не совершила ни одного предательства и сделки с совестью, а это было непросто в тех обстоятельствах". После этих слов у меня будто камень упал с души, и я рассказала тете Нине, что до конца своих дней её Сонюша была окружена учениками и любящими сподвижниками. Наверное, для многих из них она была "последним могиканином". Может, потому её всегда с уважением и восхищением величали не иначе как "профессор".
Дом "ершовский" уплотнился до размеров коммунальной квартиры, но стены в нем как бы расширились и гостеприимно раскрывали двери для новых и новых учеников. Уже больная, но всегда встававшая к двенадцати часам, бабушка тщательно приводила себя в порядок, укладывала свои густые, красивые седые волосы в прическу, подмазывала губы яркой помадой, душилась, надевала шелковую фиолетовую кофту с широкими рукавами и садилась к роялю. До самой смерти она переписывала свои дневниковые записи, встречалась с учениками и была в курсе последних мировых событий, она сумела разобрать архив деда, передала его библиотекам и музеям, так что почти ничего не пропало: каждая фотография надписана, каждая вырезка из газеты нашла своё место.
Бабушка всегда была эпикурейцем, любила разные вкусности и, уже чувствуя дыхание смерти, попросила отца налить ей бокал шампанского. Одна из любимых учениц, Татьяна Лаврова, обняла её, запела колыбельную, а через полчаса бабушки не стало…
Счастье, что она упокоилась в одной могиле с дедом, на "театральных мостках" в Александро–Невской Лавре. Надгробие - серая мраморная плита. Скромность и простота, которые были присущи этим двум артистам в жизни и на сцене, сопровождают их и в мир вечности.
Няня
Подруга дней моих суровых, Голубка дряхлая моя! Одна в глуши лесов сосновых Давно, давно ты ждешь меня. Ты под окном своей светлицы Горюешь, будто на часах, И медлят поминутно спицы В твоих наморщенных руках…
А. С. Пушкин. "Няне"
В детстве у меня была нянечка, о ней я уже немного рассказала. Она досталась мне "по наследству" от папы, которого она вынянчила. Сейчас таких нянь уже нет, этот класс вымер, а были они особыми женщинами. Её звали Елена Михайловна Субботина, её родная сестра Дуня (которую все звали Дуду) одевала мою бабушку для сцены и заведовала её театральным гардеробом. Обе сестры приехали из новгородской деревни Крестцы на заработки в Петербург в 1909 году. Крестцы славились вышивкой, которая так и называлась "крестецкой строчкой". Дуду и моя нянечка Елена были мастерицами в "строчке", до сих пор в Париже у меня сохраняется скатерть её рукоделия.
Все детство нянюшка меня обшивала, особенно она любила шить костюмчики для моих кукол из розового целлулоида. Кукол у меня было три, и все с большим гардеробом. Нянечка была доброты неземной, все мне прощала и совершенно не занималась тем, что называется воспитанием. Она была малограмотная, сама выучилась писать и читать. Набожность и церковность няни сыграли большую роль в моем воспитании. Помню, как она почти машинально, как бы между делом, молилась. У нее были молитвы на всякий случай, каждое утро - "Отче наш", на ночь - "Вечернее благодарение"… Только сейчас я начинаю осознавать, какое значение в моем воспитании сыграла эта малограмотная, но кроткая и смиренная старушка. Она научила меня прощать и молиться за обидевших нас. Доброта и покой нянюшки сыграли в моей жизни огромную роль. Моим первым учителем грамматики была тоже она и, как я теперь понимаю, няня применила ко мне тот же способ обучения буквам и чтению, который она испытала сама. Она вырезала из бумаги большие буквы, складывала из них простые слова, а потом перемешивала все и просила меня сложить заново. Няня много читала мне вслух, и я уже в три года разбирала по складам предложения. У нас с ней образовалась настоящая дружба, я с ней играла, как с ровесницей, ничего от нее не скрывала.
С личной жизнью ей не повезло. Первый раз она вышла замуж в 32 года, и муж её умер в первую брачную ночь. Второй оказался пьяницей и бил её. Стерпеть она этого не смогла и ушла от него. Своих детей у неё не было, а любовь к ним была большая. Так она и попала в нашу семью, вначале выходила, вынянчила моего отца (её Гуленьку), а потом уже и меня. Жила вместе с нами совершенно родным человеком.
Прогулки с няней были каждодневными. Рано утром мы выходили из дома, в любую погоду, и шли в Александровский сад (напротив Адмиралтейства) или до Михайловского и Летнего. Весной мы собирали подснежники в большие белые букеты, осенью - желтые и красные листья, а в маленькую корзиночку шли желуди. Зимой - санки, катание с ледяных горок: бух… - и все лицо жжет, нянечка меня бранит, выбивает из валеночек снег. Я была упрямым ребенком и иногда донимала свою добрую нянюшку. Наделаю проказ за день, а перед тем, как должны прийти домой мама и отец, целую милую няню и умоляю ничего им не рассказывать. Наказаний от родителей не получалось. Но однажды мои фантазии превзошли себя! Одну из моих кукол звали Ира, кроме того, у меня был Петрушка, который надевался на пальцы, я представляла разные сцены и разговаривала за него, а ещё был большой медведь. Почему‑то я его не любила. Он был страшно облезлый, внутри у него что‑то сухо трещало. Однажды мама и папа, как обычно, поутру ушли. Я осталась в квартире с нянечкой, которая занималась хозяйством на кухне. В своей комнате я разговорилась с любимой куклой Ирой, и не знаю, то ли она подала мне идею, а может быть, запахи, шедшие из кухни… только я потихоньку пробралась в столовую и стащила из буфета огромный кухонный нож с костяной ручкой. Я знала, что в комнате у нас всегда была электрическая плита (с металлическими спиральками), которую включали для подогрева в холодные дни. Я взяла медведя, положила его на пол, разрезала на куски, затем поставила детскую игрушечную сковородку на плиту, вставила штепсель в розетку, разложила куски медвежатины на сковородке… Мишка запылал довольно быстро. Нянечка прибежала из кухни с кувшином воды, так как запах горелого быстро распространился по всей квартире. Она плеснула на мое "блюдо", и оно задымилось ещё больше. Медвежьи опилки плавали по паркету, я рыдала, оправдываясь тем, что хотела приготовить ужин для папы и мамы. Но где‑то внутри себя я была рада, что расправилась с ненавистным мне скрипучим зверем. Скрыть происшествие от родителей не удалось. Меня наказали жестоко - отняли все книжки на несколько дней. Нянюшка переживала больше меня. Она чуть не плакала от жалости ко мне, целовала и успокаивала.
Няня много со мной говорила. Мое детское воображение особенно поражали ее рассказы о "крепостном иге" - её семья была крепостной. Мне тогда было невдомек, что такое "крепостной крестьянин", и почему‑то казалось, что это такие люди, которые живут в крепости, а потому очень воинственные и богатые. В нянином рассказе удивляло, что она частенько повторяла: "А мы и не очень хотели уходить на волю, любили своего барина, плакали и молились, чтобы он нас при себе оставил". Вот тут я уже совсем ничего не понимала, а расспросить её не умела.
Няня обожала мою бабушку и отца. Как я говорила, она была членом семьи, жила с нами, а задолго до моего рождения сопровождала на летние и зимние дачи. Об этих поездках она мне, девочке, тоже рассказывала, и на всю жизнь поразил меня её рассказ о разбойниках.
Мой дед Иван Ершов на простом холщовом полотенце написал Образ Христа, с которым никогда не расставался. Это холщовое полотенце потом всю жизнь висело над моей кроваткой, сейчас оно пропало, как и многое другое, но одна пожелтевшая фотография, с обломанными краями, приехала со мной во Францию: слева - моя мама, в центре - глупый пупс лет пяти, это я, справа - няня; мы стоим на фоне полотенца с Образом.
Так вот, няня рассказывала, что в 1910 году летом дед собрался к себе на дачу, в Новгородскую губернию, на Воронью гору, где он строил театр. Бабушка и няня оставались в Петербурге и должны были поехать позже, а потому дед захватил с собой кое‑что из вещей и бабушкины фамильные драгоценности. Всю жизнь она хранила их под крышкой рояля (насколько это было надежно - трудно сказать, нашу квартиру грабили много раз и в разные периоды). Дед взял коробочку с драгоценностями, завернул ее в холщовое полотенце с Образом Христа и положил все это в сундук вместе с остальными вещами. Дорога длинная, в то время попасть на реку Мсту через новгородские леса было делом долгим, лошадей меняли в Малой Вишере, на постоялом дворе пили чай, отдыхали. В шестидесятые годы, посещая эти места, я сама пила жидкий чай в Маловишерской столовой, где в середине зала возвышался десятиведерный самовар из Ершовского дома, наполненный самогоном. Отмахав много верст, дед ехал через лес, и вот тут, уже почти возле дома, на него напали разбойники. Лошадей остановили, кучера ссадили, сундуки взломали и… перед ними развернулся лик Христа! Это их так напугало, что один упал на колени, стал молиться, другой дал дёру, побросав в панике награбленное. Третий, правда, все же прихватил с собой бабушкину коробочку с драгоценностями, но каково было удивление деда, когда через пару дней крестьяне принесли коробочку с нетронутым содержимым, сказав, что нашли её подброшенной к одному из домов.
Няня дожила до 1963 года. Она всю жизнь страдала стенокардией. Умерла от приступа. Когда её нашли, увидели, что правая рука была занесена ко лбу, она, видимо, не кончила крестного знамения, когда душа её отлетела на небеса. А это милость Божия.
Мама
Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит - Летят за днями дни, и каждый час уносит Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем Предполагаем жить, и глядь - как раз умрем. На свете счастья нет, но есть покой и воля…
А. С. Пушкин
Мама моя, красавица, драматическая актриса, полжизни проработала в ТЮЗе (начинала у Брянцева). Приехала она в Ленинград в 1935–м с Камчатки, наполовину нанайка, наполовину - украинка. Детство свое я проводила не только на ершовском рояле, но и за кулисами ТЮЗа, в окружении живых сказок. Мама обладала на редкость стойким и сильным характером; она похоронила двух малолетних детей (мою младшую сестру и брата) - когда отец привез маму из больницы, её волосы из сине–черных стали совершенно седыми. Мне было пять лет, помню, как я испугалась, в первый момент я не узнала её и заплакала.
А теперь мы в Париже, и я сижу на полу, в квартирке, которую занимала моя мама. Передо мной книжный шкаф, ещё один в коридоре, с полок на меня смотрит смесь подписных советских изданий, эмигрантской литературы и…Марининой. Мне предстоит разобрать, отобрать, разделить на кучки все эти книги. Что‑то придется выбросить, часть сохранить и перенести к нам домой, какую‑то часть подарить друзьям. Кое‑что из вещей и книг я уже вынесла на улицу и была поражена, как люди на это набросились. В людском копошении в скарбе чувствовалась какая‑то жадность и ещё нечто неопределимое и отталкивающее, то, что обычно проявляется в человеке небедном, ведь среди подбиравших книги и мамины вещи бездомных не было.
Безнадежное и грустное дело сохранять библиотеки, перевозить их через границы, копить вещи в подвалах. Один мой знакомый сказал, что наконец стал разбирать свой чердак, где свалены детские игрушки его детей, - детям сейчас за пятьдесят, у них уже дети и даже внуки. Жизнь вещей кончается со смертью владельца. Мама моя ещё жива, но она уже не живет в этих стенах, пришлось поместить ее в старческий дом. Никогда не могла представить себе, что так случится, это ужасно для меня, но так лучше для нее. Маме 93 года. В последнее время у нее было много падений, переломов, больниц, а у меня - постоянный страх за ее жизнь. Каждый день к ней приходили две женщины помогать, медсестра раскладывала на всю неделю лекарства, следила за давлением и сердцем, наш "участковый" врач постоянно был на связи, мы сами жили в десяти минутах ходьбы, внук Иван звонил бабушке каждый день… Да, мама совсем не похожа на себя. Последние годы книжку она держала вверх ногами, уверенно говоря мне, что читает. "Мамочка, что ты сегодня делала?" - это мой каждодневный вопрос. - "Массу дел! Читала, вязала, стирала, разговаривала с подругами по телефону"… Вот уже много месяцев, как она "читает" всё ту же книгу с картинками - "Камчатка", только обернула её в газету. Подруги в России уже все давно умерли. Мама, худенькая и легкая как пушинка, с двумя протезами вместо шеек бедра, перенесла и раковую опухоль, и смерь двух детей, и все тяготы жизни в блокадном Ленинграде, актерские выступления на фронте… О военном периоде она особенно долго помнила и много рассказывала, но теперь из ее памяти стерлось все. Она не помнит, как звали ее единственного мужа, моего отца…
Я посмотрела на верхнюю полку шкафа и увидела толстенную книгу. Потянулась за ней, но от неловкого движения книга упала на голову, а пожелтевшие страницы рассыпались. Собрать их хоть и долго, но можно, ведь страницы пронумерованы, а вот выстроить порядок событий в памяти моей мамы - уже нельзя. Эти страницы стерлись из ее памяти безнадежно, а когда пытаешься вернуть ее "назад" - она сердится. Куда, в какое загадочное небытие ушло все? Страдает ли она сама от невозможности заполнить эти "чистые листы"?
Кое‑как я справилась с развалившейся книжкой и, наконец, нашла титульную страницу. Оказалось, это "Обрыв" Гончарова. Хорошая книга. Я перевела взгляд на окно и увидела синее, ясное, без единого облачка небо. Такой солнечный январь, почти весенний, бывает в Париже не часто. В высоком поднебесье яркой белой звездочкой мелькает самолетик. Может, он летит в Россию, а может, - на Камчатку, где родилась в 1915 году моя мама.