Записки актрисы - Мордюкова Нонна Викторовна 8 стр.


"приступил к получению" такого выражения лица, которого не было у меня еще ни в одном фильме.

Уселся, лапочка моя, на кран вместе с камерой и стал истошно орать – командовать огромным количеством новобранцев и выстраивать в толпе мою мизансцену. Я на миг уловила, что ему трудно. Мегафон фонит, его команды путают, а мы с Ванькой

Бортником – "мужем" – индо взопрели от повторных репетиций.

Вдруг слышу недобрую, нетворческую злость в мой адрес. Орет что есть духу:

– Ну что, народная артистка, тяжело? Тяжело!.. Подложите-ка ей камней в чемодан побольше, чтоб едва поднимала.

Шум, гам, я повинуюсь. Чемодан неподъемный, но азарт помогает.

Снова, снова и снова дубли. Чувствую, что ему с крана виднее и что-то не нравится. Для него быть в поднебесье на виду у молодежи и не решить на их глазах, как снимать, невыносимо.

– Ну, что, бабуля, тяжело? А? Не слышу! Подложить, может, еще?

– Мне не тяжело! – срывая связки, ору ему в небо.- Давай снимай!

– Нонна Викторовна! Делаю картину я. Могу слезть и показать вам, как нести тяжесть и в это же время искать свою надежду, своего мужа Ваню. Где ты, Иван?

– Здесь я! – с готовностью кричит Ваня Бортник.

– Вы видите его, народная артистка? Или вам уже застило? Да, трудно бабушкам играть такое.

Я поставила тяжеленные вещи и устремилась к вагончику. (На съемке у нас вагончик – комната отдыха.) До сих пор не могу понять, как Никита почти опередил меня, и в тот момент, когда я стала задвигать дверь, он вставил в проем ступню и колено. Не пускает. Я тяжело дышу, вижу, что и он озверел. Ткнула его со всей силы кулаком в грудь – не помогает. Схватила за рубашку, посыпались изящные пуговички с заморской пахучей одежки. Тут я пяткой поддала по его колену и, ничего не добившись, кинулась на постель.

Сердце вырывалось из ушей.

Секунду он постоял молча, потом закрыл дверь и вышел вон.

Через некоторое время входит Павел Лебешев, оператор.

– Нет! – вскакиваю. – Уезжаю в Москву! С этим козлом я больше незнакома.

К окну подъехала "скорая". Она всегда дежурила у нас на съемке.

Пока врачи щупали пульс и готовили укол, я орала на весь вокзал:

– Уйди, Пашка! Не будь подхалимом. Сниматься больше не буду! И его духи больше нюхать не буду.

Пашка садится на противоположное сиденье и говорит:

– Понимаешь, сейчас отличный режим…

– Не буду!

– Солнце садится, объемность нужная!

– Не буду!

– И отменная морда у тебя…

– Не буду! Отстань!

Он встал, попросил сообщить, когда я буду готова продолжить съемку. У меня мелькнула реальная, практическая мысль: "Морда отменная, режим натуры отменный, надо скинуть этот кадр…" И, придерживая ватку на месте укола, я встала как вкопанная в кадр.

Боковым зрением вижу: к камере подходит Никита.

– Значит, так…

– Молчать! – ору я.- Пашке говори, а он – мне! Через переводчика, понятно?!

Подходит Павел.

– Сейчас мы снимем крупный план, где ты зовешь мужа.

– Хорошо,- говорю.- Давайте. Ваня, ты здесь?

– Здесь.

– Паша! Слушаюсь твоих команд.

Никита тихо ему в ухо, а Пашка корректирует: правее, левее, туда посмотри, сюда.

– Приготовились! – кричит Никита.

– Приготовились. Начали,- тихо говорит Павел для меня.

Я им выдала нужный дубль и резко пошла к машине.

– Давай еще один,- попросил Пашка.

– Обойдетесь! Небось на кодаке снимаете. Я сегодня Род Стайгер, даю один дубль!

В гостинице долго стояла под душем, пытаясь решить, что делать.

Бросить картину я могла по закону. Но роль бросать жаль…

Вытерлась, застегнула все пуговички халата, слышу деликатный стук в дверь.

– Кто?

– Мы.

Это мои "товарищи по перу" – Всеволод Ларионов и местный, днепропетровец.

– Садитесь,- говорю.

Ставятся пиво, кукуруза вареная и нарезанное сало в газете. Я суечусь с посудой, достаю колбасу, вяленую рыбу, хлеб.

– Негоже позволять мальчишке так унижать тебя перед всем честным народом.

Я молча накрываю на стол, ставлю стулья. Снова стук, но уже не деликатный.

– Да-да,- говорю.

Входит Никита и прямым ходом в спальню. Такое впечатление, что и не выходил из нее никогда.

– Нонночка,- зовет меня. Я не гляжу на него. Он еще раз: -

Нонночка…

Обернулась, вижу красное, мокрое, в слезах лицо, тянет ко мне ладони, зовет к себе. Я посмотрела на сидящих, их как корова языком слизнула.

Так и стоим – он ни с места и я. "Нонночка",- заплакал.

Ох, негодный, таки добился! Пошла я, не торопясь, к нему, он обнял меня и смиренно застыл.

Так постояли мы, потом он сказал:

– Пойдем, милая моя. Пойдем ко всем нашим, чтоб они видели, что мы помирились.

Выходим, на Танюшку, его жену, наталкиваемся. Она взволнована.

– Танечка! Посиди у телевизора. Мы скоренько придем,- говорит

Ни-кита.

С криками "ура" нас принимали, целовали, угощали, пока Таня не крик нула:

– Никита, тебя Берлин вызывает!

Хорошо, когда у режиссера жена не актриса. Уютно в экспедиции, чистосердечно поболтать можно, потискать маленьких еще тогда их деток. Танюшка – переводчик и в прошлом фотомодель. Что я ей?

Чем лучше работаю, тем как бы лучше для фильма, а значит, и для ее мужа Никиты.

Но не приведи Господи с талантливым режиссером найти общий язык да с полуслова понимать и восхищаться друг другом, когда появляется истерзанная завистью его жена-актриса. Искусство, как ты сладко и как ты горько! Если способная и профессиональная актриса поглядывает на наш с ее мужем творческий "пинг-понг", для нее сильнее боли нет на свете. Ей видны все точки нашего душевного единения, наш эмоциональный подъем, наше торжество в момент достижения искомого решения кадра или эпизода. Когда это случается, удержаться от благодарной улыбки невозможно, пусть даже в это время за нами наблюдает жена. Это всесильная ревность и всесильная измена жене-актрисе. Разве можно сравнить чувственность к мужчине с чувством совместного достижения взаимопонимания в творчестве? Искусство сильнее всего.

Жена-актриса готова броситься с обрыва не от земной ревности, а от отторжения ее от этого локомотива искусства, который мы ведем сейчас без нее.

Мне частенько приходилось испытывать на себе ревнивый взгляд жен-актрис. Я не находила способа унять их муки.

Но один случай был вселенский. Не знаю, почему меня избрала для своих терзаний та актриса. Я в фильмах ее мужа снималась редко, и то в эпизодиче-ских ролях. Перед ее глазами была масса женщин, и наших, и иностранок, в десятках фильмов мужа. И сама она снималась у него. Так чего ей? Как случилось, что я задела ее сердце, заставила страдать, ревновать, завидовать? Не отрицаю: между мной и режиссером возникли единение и понимание, когда я тютелька в тютельку исполняла то, о чем сговорились.

Волей-неволей торжество выражалось на наших лицах. Ну как бы это все объяснить поточнее… Пришел ко мне телевизионный мастер настроить новый телевизор. Сел к нему лицом, стал пальцами перебирать, как по клавесину, заулыбался: "Ищет, ищет, милый…"

Совершенство аппарата восхитило мастера, и он улыбнулся. Вот наконец я и добралась до характеристики творческой близости, тяги и благодарности друг другу.

Так вот, запускает муж очередной фильм, и жена узнает, что одну из ролей он хочет поручить мне. Представляю себе, какая завертелась история! На подушечке, лежа с мужем, много можно чего наворковать. И ворковали во все века. Вплоть до разжигания войн… Пользуясь подушечкой, жена переправляет весь фильм снимать "за кордон", хоть он весь из русской жизни, а мою роль берется исполнить сама.

Искусство, жестокая ты вещь!

Помню, ездила я по Сибири с творческими вечерами. Машина теплая, водитель Иван Герасимович, упорный такой. Гололед не гололед – гонит с любой скоростью. Надо поспеть. Люди ждут.

Неразговорчивый: налег на руль – и вперед. Я все же сумела распознать, что у него пятеро детей, живут в маленьком поселке, жена валенки катает на фабрике, а дети любят рисовать. В каком-то городе накупила цветных карандашей и альбомов для рисования. Купила не от щедрости, а от воспоминаний детства.

Собственно, и вспоминать было нечего: этого добра у нас в детстве не было. Когда уже в старшие классы пошли, и то лекции писали на ненужных книгах между строк… Я покупала все это и представляла онемение детишек при виде альбомов и цветных карандашей. А запах… Сейчас повсюду есть бумага и краски, но дорого, а их пятеро, и они любят рисовать.

Потом заехали мы на какую-то ферму. Я раздухарилась, выступаю, народ доволен. Перед дорогой не только ужин был, но и убийственный подарок. Сначала гром аплодисментов, потом вижу: дом едет на колесиках размером с собачью будку. А это не будка, а огромный торт-теремок. Вот это да!

Водитель с каким-то дяденькой хорошенько пристроили торт на багажник на крыше. Мчимся дальше. Я сперва сама мозговала свою мысль, а потом и Ивану Герасимовичу сообщила:

– Решила вашим детям торт подарить. Во радости будет – на всю жизнь!

– Да что вы, Нина Викторовна…

Я не поправляла его, потому что он не знал, что, кроме Нины, есть еще и Нонна.

– Не о чем говорить! Завезем торт детям.

– Спасибо, спасибо…

– Обрадуются?

– О! Не то слово!

Ну вот, отлично. Опять я не из щедрости. Я не знаю, что такое щедрость и скупость. Представилось мне чудо чудное – въезжает дом, а его можно есть. Когда я маленькая была, то мечтала, чтоб скамейка или кадушка была из конфет. Укусил и дальше пошел…

Вот и закончились мои гастроли. Вздохнула с облегчением, приустала я за восемь дней. Подъезжаем к вокзалу. Провожающих немного, но есть. И из местных руководителей, и просто зрителей.

Обычная вокзальная суета, размещение по купе. Сердце екнуло: не забыть бы проститься с Иваном Герасимовичем.

Поезд цокнул колесами и тихо начал двигаться… Я увидела машущую руку своего водителя и то, как он спускался по лестнице в темноту. Крикнула ему что-то на прощание. Чую, неспокойно у меня на душе. Поезд маленько ускоряет ход. Вспомнила: торт!

– Стойте! Стойте! – кричу во все горло.

Проводница с недоумением взглянула на меня.

– Миленькая, остановите! Он забыл… Понимаете, торт для детей забыл.

– Не могу, дорогая, не могу.

– Остановите!

– Не хулиганьте! Думаете, если артистка, то вам все можно?

Из купе высунулись люди.

Я побежала к стоп-крану, дернула рукоятку вниз, а сама спрыгнула на ходу на заснеженный кустарник. Тапочка по пути слетела с ноги

– черт с ней! Вижу, Иван Герасимович протирает стекла машины.

– Ива-а-ан Гера-симович!

Он выпрямился, пшикнули тормоза всего состава, а я, едва дыша, ругаюсь:

– Ну как же вы забыли торт?!

– Я не забыл… Неловко было без вашей команды.

– Так бы и уехали?

Поезд стоит…

– Быстрей в машину! – скомандовал он.- Простыть в наших краях ничего не стоит.

Я юркнула на сиденье рядом с ним, и мы поехали к моему вагону.

Несколько железнодорожных фуражек появились возле вагона. Как могла, ерничала, умоляла, просила. Иван Герасимович вошел в вагон и попросил помочь вынести торт на перрон. Фу-у! Вот теперь до свидания… "Так это такой торт?!" Я только молча кивнула.

Душа начала успокаиваться, но ни одна дверь не открылась, никто не пригласил на чай. Проводница и та успела сообщить: "Чай будет утром".

Слышу: "Что хотят, то и делают", "Ну, это же Мордюкова",

"Самолет остановит", "А что ей!", "Такие торты получать!". Я поменялась с одной дамой, чтоб укрыться на верхней полке.

Укуталась одеялом и стала "думу думати". Представила, как дети раскроют глазки, им будет непонятно, что калитку от заборчика можно положить на тарелку и съесть.

"Дающая рука не скудеет",- гласит мудрость. Насчет отдать, подарить, помочь – это я всегда готова. Наверное, и дающая душа не скудеет. Уж так хочется до донышка выложиться в каждой роли, чтоб аж подрумянилась, как хлеб… Тогда и подавай зрителю.

Колеса поезда мягко постукивают, а я взялась подхваливать себя, чтоб снять неприятный осадок ("Такая да растакая эта

Мордюкова!"). "Да,- говорю себе.- Ей все можно! Остановила поезд, видите ли…"

Ну, не выходить же мне в коридор и не сообщать всем, что детям торт подарить хотела, радость доставить…

Я еще и не то могу… Знали бы вы, как прекрасный режиссер

Григорий Чухрай ("Баллада о солдате", "Чистое небо") приступал к фильму "Трясина". Сколько актеров мечтали в нем сняться!

Сценарий, роли заворожили всех. Жанр – трагедия. Ну, сначала, как обычно, кинопробы. Режиссер пригласил на них шестьдесят актрис. Но даже репетиции и пробы были интересны. Старались, искали, находили. Лишь Людмила Гурченко посчитала это унижением и добровольно вышла из "очереди". Да еще одна актриса, боевая, физически сильная, додумалась пойти к жене Чухрая, пыталась убедить ее в том, что была не в форме и поэтому сыграла на кинопробе плохо. От этого Григорий Наумович остыл к ней окончательно и вычеркнул из претенденток. Семь раз я играла самые трудные, самые драматические эпизоды. Как-то не выдержала и заныла:

– Я не доведу, не дойду, больше не могу…

Так горько рыдала в темном павильоне, что чуть не потеряла сознание.

– Дойдете! Кто другой не дойдет, но только не вы…

С театром мы поехали на гастроли. И от синего моря и красот юга дважды приходилось выезжать по телеграмме в Москву на пробы.

"Опять к Чухраю?! Он сошел с ума",- сказал на проходной студии редактор Карен. А я сдаваться не хочу. Вдруг?! Меня вся группа жалеет, обещает – скоро конец, мол, пробам.

И вот однажды – я стирать собиралась – звонок. Мыльной рукой взяла телефонную трубку: меня утвердили на главную роль.

Машинально подошла к ванне с замоченным бельем, села на табуретку. "Молодец, Нонна,- сказала я себе.- Победила!"

ДУРКА

Ой, чай малиновый,

Один раз наливанный,

Один раз наливанный,

А семь раз выпиванный…

Ой, чай малиновый! Хорошо тому, кто родился в капусте… Тихий, добрый хутор. Трудовой народ нажарился за день на солнце, накрутился в поле досыта. Ночь пришла. Угомонились, млеют в постелях. Глаза закрыты, думу думают, "убаюкалку" поджидают. Вот она уже слышна. Знакомый сипатый голос приближается и мурлычет из года в год одно и то же четверостишие. Это блаженный

Коля-Портартур. Появился он здесь с незапамятных времен, как и хутор. Люди уважают Колю – боязно брать на себя право оценивать тайны внутреннего мира нормой привычного типа человека. Всех устраивает его простая сущность, в которой только и есть что послушание, беззащитность, трудолюбие и всегдашнее ожидание поозоровать с детишками.

– Коля-я-я! Скажи "Порт-Артур"!

– Па-та-туй! – счастливо выкрикивает он, предварительно поставив ведра с водой на землю.

– Покатай, Коля (на плечах)!

Он выставляет указательный палец и отвечает: "Ни-изь-ля!

Ни-изь-ля!" Дескать, дело на безделье менять нельзя.

Наутро хутор как мертвый – все до единого в поле: страда. Пекло, тишина. Мне девять лет. Я посажена мамой встретить самый-пресамый дорогой груз…

"Не пропущу, мамочка! Я тебя люблю, и то, что везут, мне тоже позарез нужно. Я тут, у хаты. Я жду!" Сижу, не шелохнусь, позволяю себе только кусачую муху отогнать. Вижу лишь ту часть дороги, что ныряет вниз… Наконец-то с провального места повалила пылюка! Я вскочила, прыгаю. Дядя Ваня с деревянной ногой толкает впереди себя двухколесную повозку, а на ней поперек что-то продолговатое. Будь она неладна, эта пыль, стоит на месте и не дает как следует увидеть обнову. Вижу наконец прилипшую к мокрому телу майку и качающегося от хромоты человека и понимаю: поперек повозки лежит шифоньерка!

– Шифоньерка! – кричу я.

Дядя Ваня заводит повозку во двор и ставит красавицу в тень под яблоню. Обтирает пыль, достает рисунчатый гребешок и надевает наверх. В гребешке выжжен кораблик.

– Ну вот, Петровна попросила… Сама и рисунок составила.

– Мама не составила рисунок! Она срисовала у Кукаречихи в городе!

Дядя Ваня набрал воды ковшиком из кадушки и, припав к ковшу, замер. Высосал весь ковшик, крякнул, сел в тень и стал крутить цигарку. Я вынесла из хаты железную коробочку из-под зубного порошка. На ней негр смеялся большими белыми зубами. Мама любила чистить зубы щеточкой.

– Вот вам деньги. Мама наказала взять, сколько надо.

Он достал все деньги из коробочки, потом часть из них взял, а остальные положил на место.

– На, поставь, куда следует… На что оно, такое высокое?

Как в городе! Мама сказала: "У нас будет шифоньерка. Как в го-ро-де!"

Отец по ее просьбе поставил обнову углом, как икону, и от нее мама протянула к двери домотканую дорожку. Жизнь стала интереснее. И вставалось утром, и ходилось как-то по-новому: глянешь на шифоньерку – и сердце радуется. Мы стали другие – по хате дух богатства и красоты стал летать. Первые дни я и из дому не хотела выходить, потом привыкла, стала бросать шифоньерку и бегать с детьми на край села.

– Е-е-дут, е-дут!

Мы наперегонки. Это на арбах наши мамы с песнями возвращаются с работы. У каждой в торбе засохшие крошки хлеба. Считалось – от зайчика. Мы верили и уплетали с радостью – как же, от зайчика! В сельпо дети не ходили, потому что деньги нам еще не давали.

Конфет ни у кого никогда не было, вместо них стояла патока на прилавке…

И на тебе – попадаем в сельпо! В нем не сразу приморгаешься.

Окон нету – лампа керосиновая висит, да двери здоровенные разведены по сторонам. А приглядишься, тут и увидишь: хомуты, сбруи, коромысла, платки, материя, бусы. Поправей – соль, уксус и пряники.

Вдруг в раскрытую настежь дверь заглянуло солнце. Я испугалась, слезы подступили к горлу… Ой, Боже ж ты мой! Откуда оно, это чудо? Висит и светится синим-пресиним огнем!.. Это матросочка из такой материи, как у мамы платье, кашемировое, праздничное.

Юбочка в крупную складку, кофточка с флотским воротником.

Манжеты и воротник окантованы белой и красной тесьмой. По синему полю да по шерсти шелк белый и синий. И главное – белая тесьма с палец шириной и рядом красная, как узкая соломка!.. Тут солнце зашло за двери, сумно стало в сельпо, предметы попрятались, но матросочка светилась синим фосфором, сопротивляясь темноте.

Тут и началась моя никому не известная трагическая жизнь.

"Мамочка, были б мы с тобой счастливые люди, если б матросочку купили…" Я стала каждый день захаживать в сельпо, чтоб проверить: не купил ли кто? А может, это как пояснение для людей

– учитесь шить?

Сидим ли мы в канаве, купаемся ли в реке – где только нас не носит! – матроска не отпускает мою душу. Залезли как-то на высокую грушу. Жара. Двор пустой. Листья шлепают зеленым глянцем. Одинокая бабка спряталась от жары в хату да и прилегла.

Назад Дальше