Вот под этими пулями мы таскали снаряды ко второму орудию. А подносчик лежал, накрытый с головой шинелью. Умер. Еще кто-то в боковом окопчике скорчился. Наверное, тоже убили. Потом стрельба стала затихать. Горели или догорали штуки четыре танка, бронетранспортер, несколько грузовиков. Первый взвод молчал, только старший лейтенант Терчук посылал снаряды в лес, в раздолбанные немецкие пушки. Выпустили и мы из винтовок по паре-тройке обойм куда глаза глядят. Пехота побежала за трофеями. Мы оставались возле орудий, но Терчук послал троих, в том числе и меня:
– Бегом, орлы! Мы, значит, танки подбили, пехтура трофеи грести будет. Автоматы, еду, шнапс ищите. Особенно шнапс.
Мы побежали. Приятно, что "орлы"! Но немцев не только наша батарея била, но и "полковушки" и гаубицы. Здесь, в перепаханном взрывами подлеске, увидел я впервые мертвого врага. Гадов-фашистов, которые моего брата убили. Почти все трупы, оказалось, исковерканы, измяты, серые мундиры пропитаны засохшей кровью. Страшное зрелище для мальчишки, которому едва восемнадцать исполнилось. Но не скажу, что меня выворачивало или сильно потрясло. Конечно, жутко видеть разорванный живот, оторванную по бедро ногу, о которую едва не споткнулся. Мои сверстники лежали или немного постарше. Но ведь они же фашисты! Наверное, я это вслух сказал, потому что меня пихнул в спину сержант:
– Ты че, Лешка? Охренел? Давай быстрее шевелись.
А сам в руках автомат и телячий ранец держит. Про шнапс я забыл, он меня не интересовал, а насчет автомата загорелся. Вся батарея была винтовками вооружена. Разведке полагались автоматы ППШ, но имелось их всего пара штук. Немецкие МП-40 нам всем нравились, небольшие, прикладистые. Но автомата мне не досталось. Помню, обзавелся хорошим ножом в ножнах, прихватил пару штук гранат-колотушек, с длинными рукоятками. Еду тоже успела похватать пехота. Но какая там у окруженных немцев еда? Спиртным, правда, разжился. Нашел в кустах фрица и отцепил плоскую, на пол-литра, фляжку. Понюхал – шибает в нос. Это оказался ром.
Осмотрели сгоревшие, еще дымившиеся немецкие танки Т-4 с длинноствольными пушками и довольно толстой броней. Наши болванки ее прошибали. Танки были сильно побиты, в каждом по три-четыре отверстия от бронебойных болванок, а в одном я разглядел фиолетово-черное донышко снаряда, завязшего в лобовой броне. Сержант объяснил мне, что это стреляли полковые "трехдюймовки". Короткоствольные пушки с огромными колесами. Заряд у них был слабее, чем у наших зениток. Видимо, поэтому немцы всю батарею раздавили.
Еще я обратил внимание, что почти все убитые немцы были с противогазами. Наши бойцы к тому времени свои противогазы повыбрасывали и носили в удобных сумках всякую полезную мелочь. Жестяные фрицевские футляры пехота распотрошила в поисках трофеев, но там находились лишь противогазы, ну, может, кое у кого сигареты, картонные пачки с патронами.
– Газов боятся, сволочи, – сказал кто-то, сминая каблуком пустой пенал.
О газах я скажу позже, но, как объяснили мне старые бойцы, противогазы немцы носили так же пунктуально, как и свои массивные усадистые каски. Я и потом часто замечал, что почти все убитые немцы были в касках и с противогазами. Кстати, немецкие каски были прочные и надежные. Не сравнить с нашими, почти жестяными. Взводный Терчук нас обругал, что долго ходим, но смягчился, когда его угостили ромом. Я не знал, насколько успешен был тот бой. Все же большинство немцев прорвались. Кто-то говорил, что двигались двадцать танков, кто – сорок. Я не запомнил, наверное, слишком прислушивался к вою снарядов.
Нашей зенитке досталось крепко. Частично спас окоп и бруствер. Один из снарядов рванул в основании бруствера и вывалил на позицию груду земли. Крупный осколок помял ствол, не считая выбитой станины. Но орудие осталось на ходу, и его уволокли в тыл. В нашем расчете погибло двое бойцов, а одного ранило и сильно ударило спиной о железяку. В соседнем расчете убило парня моих лет. Погиб он по-глупому Пробило руку. Он упал и снова вскочил. Ему кричали "Ложись!", но, не помня себя от страха, парень куда-то побежал и сразу был сбит очередной пулей. Поднялся в третий раз, и пулеметная очередь догнала его. Убитых похоронили на бугорке. Четверых с нашего второго огневого взвода и двоих – с первого. Человек десять были ранены и контужены. В том числе тяжело ранило командира батареи – осколок снаряда рассек лицевую кость. На его место назначили старшего лейтенанта Терчука. Мы были довольны. Бывший комбат был слишком суетлив, много кричал, махал своим пистолетом. Терчук казался более обстоятельным, да и знали мы его лучше.
С орудиями дело обстояло плохо. В нашем взводе вообще осталась одна зенитка, а в первом хотя оба орудия уцелели, но оптика и приборы были сильно побиты осколками. Они годились для стрельбы "через ствол". На этой позиции мы простояли три дня. Много говорили, вспоминая прошедший бой – для большинства из нас он был первый. Я прошел боевое крещение и сделал для себя несколько выводов. Прежде всего, не терять головы. Когда нас обстреливали, я был уверен, что под таким огнем никто не уцелеет. Но ведь большинство выжили и стреляли по немцам. Можно бояться, но нельзя, как тот боец, забиваться в боковой окоп и, скрючившись, лежать там весь бой. Не завидовал я ему. Как только его не обзывали, даже в рожу плевали. Хотели отправить под трибунал, но Терчук решил, как отрубил:
– Будет при орудии, сукин сын! Пока не вылечится от страха.
Другой боец обмочился, но место свое не бросил. Воевал. Когда его некоторые остряки пытались поддеть, он зло встряхивал флягой:
– Сам ты обоссался! Фляжку с водой пробило.
От него отстали. За три дня нам отремонтировали разбитые приборы на орудиях, а я вернулся в свое отделение разведки. Все это время не смолкала канонада. Наши войска продолжали наступление. Я сошелся с Гришей Селезневым, высоким светловолосым парнем из Ленинграда. Он хватанул блокаду, но был вывезен через Ладогу в декабре сорок первого года, почти умирающий от дистрофии. Он рассказывал мне жуткие вещи, как на улицах лежали замерзшие тела, сколько людей свозили на Пискаревское кладбище и закапывали в огромные рвы. Меня поразило, что в Ленинграде ели человечину, и я Селезневу не поверил. Поверил в другое. Как рано утром их привезли на пересылочный пункт и, после короткого отдыха, снова куда-то повезли. Не покормили, а лишь напоили сладким чаем с молоком. Сказали, что есть даже суп опасно. А блокадники знали, что им полагался сухой паек. Стали кричать, требовать еду. Кто настоял, ели хлеб, колбасу, сахар, а потом умирали в мучениях от заворота кишок.
Гриша просил, чтобы я никому ничего не рассказывал, особенно про людоедство. Я, конечно, ни с кем не делился. Держать язык за зубами нас научили еще с довоенного времени. А Гриша, после того как выжил, два месяца лежал в госпитале, потом состоял под наблюдением, получая паек. Нормально ходить стал лишь к концу сорок второго года. В Ленинграде погибла почти вся его семья.
Гриша Селезнев был более образован, чем я. Сказывалось, что вырос в столичном городе, закончил десятилетку. Помню, как наедине со мной он высказывал довольно смелые мысли о войне. Мы оба были комсомольцами, патриотами, но Гриша критически воспринимал происходящее. Мы оба не сомневались, что победим. Но если я считал, что, разбив немцев на Днепре, мы дойдем до Берлина за считаные месяцы, то Селезнев показывал на небо, где по-прежнему хозяйничала немецкая авиация: "До победы еще долгий путь!"
Помню, как двигались через брошенные немецкими войсками позиции. Было очень много немецких трупов. Я видел разбитые, вмятые в землю многочисленные противотанковые и зенитные пушки, тяжелые дальнобойные орудия, знаменитые шестиствольные реактивные минометы (солдаты их прозвали "ишаками"). Минометы, с их высокой скорострельностью, приносили нашим бойцам много бед. 34-килограммовые мины пачками обрушивались на позиции, разбивая блиндажи, окопы. Сейчас все это немецкое железо было повержено, вмято в землю гусеницами танков.
Судя по результатам, наступление было мощное. Иногда попадались группы отставших от своих немецких солдат. Сопротивления они не оказывали, сразу бросали оружие и сдавались в плен. Злости на них в тот момент не было, все какие-то прибитые, грязные. Мы отправляли их в тыл. Видели, что им и так досталось под завязку. Случаев самосуда над пленными со стороны нас, артиллеристов, практически не было. Может, потому, что мы в упор с немцами не сталкивались. По рассказам пехотинцев, в бою ни наши, ни фрицы пленных не брали. Немцы дрались отчаянно, уверенные, что их все равно убьют, и тем самым подписывали себе приговор. А у наших за два года войны накопился к фашистам огромный заряд ненависти. Пожалуй, не было бойца, который не потерял бы близких людей: брата, отца, а то и всю семью.
Мы, разведчики, однажды столкнулись с отступающей немецкой группой. Немцы сразу открыли огонь и убили нашего бойца. Другой был тяжело ранен в живот и бедро. Мы тоже стреляли. Я передергивал затвор винтовки и выпускал пулю за пулей. Подоспели еще ребята, и немцы отступили. Кто-то сумел уйти, а два трупа и раненный в ногу немец остался. Крупный, уже в возрасте, лет под сорок. Мы, как молодые щенки, толпились вокруг него, пытались заговорить по-немецки. Раненый кивал головой, со страхом глядя на нас.
– Санька кончается, – сказал кто-то.
И мы так же безалаберно отвернулись от него, обступили Саньку (или Петра – не помню имени). Я снова увидел смерть. Раненому расстегнули гимнастерку, заткнули раны тампонами, но наш товарищ умирал. Шаровары пропитались кровью, кишечник самопроизвольно опорожнился. Невозможно передать тоску в глазах парня и еще этот запах. Смерть никогда не бывает красивой. Он умер, шевельнув напоследок губами. Может, звал мать.
А немец ковылял прочь. Когда мы обернулись, замер. Но двое ребят, и в том числе Гриша Селезнев, вскинули автоматы. Немец успел что-то крикнуть, но автоматные очереди свалили его с ног. Селезнев продолжал давить на спуск. Пули дергали и шевелили мертвое тело. Я тоже выстрелил в лежавшего немца, и другие выстрелили по разу или два. Потом мы похоронили своих ребят. Трупы немцев оставили лежать. Когда возвращались, Гриша сказал:
– Вот так. Их всех надо убивать.
Я был с ним согласен. Пропал без вести мой старший брат, погибли многие из нашего села. Все фашисты заслужили смерть. К этому призывал со страниц "Правды" товарищ Эренбург. А мы ведь до этого не раз и не два отпускали пленных.
Полк занял позицию под городом Великие Луки. Мы вырыли окопы для орудий, землянки для себя. Становилось уже холодно, стоял октябрь, и по ночам подмораживало. Наше командование ожидало налетов немецкой авиации, и 76-миллиметровые батареи стояли кольцом вокруг города. На нашем участке – метрах в пятистах друг от друга.
Врезался в память один из налетов, особенно мощный. С наступлением темноты бомбардировщики и штурмовики шли волна за волной, и так длилось до утра. От непрерывного огня стволы орудий раскалялись докрасна. Время от времени стволы опускали и набрасывали на них куски портяночного полотна, разное тряпье, смоченное в воде. Тряпки парили, чуть зазеваешься, начинали тлеть.
Через пять минут снова открывали огонь. Нам очень помогали прожектористы. Если немецкий самолет попадал в луч, а то и в перекрестье сразу двух прожекторов, то был виден как на ладони. Вокруг него плясали вспышки разрывов. Большинство самолетов успевали нырнуть в темноту. Не знаю, попадали в них или нет. Один двухмоторный "Юнкерс-87" встряхнуло так, что посыпались мелкие кусочки. Он круто пошел вверх, потом на снижение. Дотянул до своих либо свалился – непонятно. Если двухмоторные "Юнкерсы-88" бросали бомбы с большой высоты, то бомбардировщики "Ю-87", с неубирающимися шасси, пикировали зачастую чуть ли не отвесно.
Их бомбы падали довольно точно, но и риск для фрицев был больше. Освещенный прожектором "Юнкерс-87" с воем выходил из пике, когда в него угодил снаряд трехдюймовки. Впервые я видел, как рассыпается на части самолет. Вспышка, и сразу же куча крупных и мелких обломков. Ни парашютов, ничего… Долетался, гад! Нас поддерживали пулеметы. Небо светилось от пулевых трасс. Все вместе: грохот десятков орудий, взрывы снарядов и бомб, летящие с неба осколки и ослепляющий свет прожекторов – сливалось в какую-то адскую картину. Я был в разведке батареи, но, как и все, находился возле орудий, заменял раненых, подносил снаряды и думал, что эта страшная ночь никогда не кончится. Испытывал ли я страх? Конечно, испытывал. Но постоянная "работа" возле орудий глушила это чувство.
У нас в батарее в ту ночь были потери, но не такие большие. Одна из тяжелых бомб, весом полторы тонны, врезалась рядом с нами, но не взорвалась. Тогда нашего разговора могло и не состояться. Такие бомбы оставляют воронку, в которую может поместиться целый крестьянский дом, а осколки разлетаются на сотни метров. Не повезло соседней батарее. Ее накрыло прямыми попаданиями. Разбитые орудия, оторванные стволы, колеса, разбитые в щепки зарядные ящики… и трупы. Их было много.
Разорванных на части, без ног или рук. Многие засыпаны землей. В одном месте мы долго раскапывали окоп, потом сели перекурить. Видим, а над взрыхленной землей вьется пар. Ковырнули лопатами, в морозном воздухе парили еще не остывшие внутренности погибшего товарища. Кому-то стало плохо, кого-то рвало. Старшина батареи принес плащ-палатку. Мы вчетвером перетащили останки и плотно завернули их. Потом хоронили погибших в братской могиле, и, наверное, у каждого в голове вертелось – на месте этих ребят мог быть и я.
А война в тот день словно решила открыто показать свое лицо. Мы видели исковерканные трупы, орудия, превращенные в металлолом. Даже массивные стволы были согнуты и переломаны, как спички. Чего уж говорить про хрупкое человеческое тело! Пошли с Гришей Селезневым на речку умыться и просто подышать воздухом, не отравленным взрывчаткой. Речка не такая и маленькая, метров пятнадцать в ширину. Но вода в ней была буро-красная от крови. Мы невольно отшатнулись и пошли к себе.
Позже я узнал, что готовилось наступление наших войск. Вечером на станцию, один за другим, прибывали эшелоны с людьми, техникой. Немцы об этом знали и обрушили мощный налет, пользуясь тем, что ночных истребителей у нас почти не было. И хотя немало самолетов с крестами и свастикой не вернулось на свои аэродромы, беды они принесли достаточно. Большое количество наших солдат и офицеров было убито, а станция и город превратились в груду развалин.
Вспоминаю еще один эпизод, врезавшийся в память.
На станции, недалеко от Великих Лук, мы видели три товарных вагона, загруженных трупами наших бойцов. Лица и руки у них были синие и обожженные. Немцы применили какое-то новое оружие, по слухам, ядовитый газ. Так или не так, точно сказать не могу. Наше командование приказало подтянуть тяжелые орудия, и на немцев в ответ полетели термитные снаряды. Жуткая вещь. Все горит: и железо, и земля.
А про людей говорить нечего. Тогда врагу пальцем не грозили. – Ударят, так со всего маху!
Мы потом проходили через села и позиции, где фрицы отсидеться хотели. Все было черным, обугленным, головешки, оставшиеся от человеческих тел, сгоревшие дома, блиндажи, скелеты грузовиков, где почти все сгорело и оплавилось, сожженные немецкие танки, орудия. Черные деревья тянули к небу остатки ветвей, я шел подавленный, стараясь не смотреть по сторонам.
Продолжалось наступление Красной Армии на Невель. Наша батарея получила особую задачу. На железнодорожные платформы погрузили зенитные орудия, прицепили несколько товарных вагонов с медперсоналом. Мы собирали на перевязочных и санитарных пунктах раненых и везли их в тыл. Не проходило дня без налетов немецкой авиации. Я, как разведчик, до боли в глазах следил за небом, сообщал о приближающихся самолетах. Обычно немцы налетали мелкими группами – по 3–4 самолета. Мы открывали беглый огонь из всех четырех орудий и спаренных пулеметов. Бомбы, как правило, взрывались в стороне.
Но один из налетов оказался особенно сильным. Немецкая "рама", наблюдатель "Фокке-Вульф-189", навел на наш эшелон группу пикировщиков и истребителей. Особенно опасными были давно знакомые пикирующие бомбардировщики "Юнкерс-87". Они несли до тысячи килограммов авиабомб, имели четыре пулемета. Существенную опасность представляли "мессершмитты" с их высокой скоростью, 20-миллиметровыми пушками и пулеметами. Эти истребители несли 200–250 килограммов авиабомб.
Объясняю, почему "лаптежники" и истребители были для нас особенно опасными. Железная дорога – тонкая ниточка, в которую попасть нелегко, особенно тяжелым "Дорнье" или "Ю-88". Они сбрасывали свои бомбы с большой высоты, и нас особенно не тревожили. Другое дело – бронированные "Юнкерсы-87" или "мессершмитты". "Лаптежники" с огромной скоростью пикировали на эшелон и бросали бомбы довольно точно. Слабым моментом был у них выход из пике. Здесь мы их и ловили. Но, скажу прямо, что для низколетящих самолетов наше оружие было не слишком подходящим. Трехдюймовки тяжеловаты и эффективны на средних высотах, а спаренные установки Дегтярева "ДА-2" калибра 7,62 миллиметра оказывались слабоватыми.
Нам бы очень пригодились зенитные автоматы калибра 37 миллиметров и крупнокалиберные пулеметы. По ленд-лизу поступали даже счетверенные установки крупнокалиберных "браунингов". Когда они открывали огонь, возникала словно огненная завеса. Имелись в зенитных частях хорошие трехствольные установки крупнокалиберных пулеметов ДШК, но в нашей батарее их не было. Обходились тем, что есть.
В тот раз налет на наш санитарный поезд был особенно ожесточенным. Девятка "Юнкерсов-87" под прикрытием шести истребителей пикировала на вагоны. Зная, что в деревянных, пробиваемых насквозь вагонах находятся десятки раненых, врачи, медсестры, санитарки, мы вели непрерывный огонь. Страх, который охватил меня, куда-то ушел. Я наводил одно из орудий и непрерывно выкрикивал: "Огонь!" Мелькало серебристое, как у судака, брюхо "лаптежника", ухало орудие, и со звоном отлетала тяжелая гильза. Орудия, закрепленные тросами на платформах, стояли парами. Достаточно одной пятидесятикилограммовки, чтобы разнести платформу и обе зенитки.
Один из "юнкерсов" словно влетел в клубок разрыва. Двигатель вспыхнул, и пикировщик штопором пошел отвесно вниз. Готов, фашист! Его сбило соседнее орудие. Я не раз замечал привычку немецких летчиков сразу мстить за подбитые самолеты. На нас полетели бомбы, а промелькнувший как тень "мессершмитт" прошил платформу пулеметными и пушечными трассами.
В двух шагах от меня свалило бойца. Я на несколько секунд оторвался от прицела, но уже налетал следующий самолет, и я снова крутил маховики. Мы сумели повредить осколками и пулями еще два самолета, но и сами понесли тяжелые потери.
Загорелись два вагона с ранеными. Мы бросились их тушить, вытаскивая тех, кто не мог выбраться. Убитых было много. В стенах вагонов зияли огромные пробоины от осколков авиабомб. Самолетные пушки и пулеметы, прошивая вагоны насквозь, убивали людей и наносили тяжелые рваные раны. Погибли шесть или семь зенитчиков, несколько человек были тяжело ранены. Мы отцепили горящие вагоны, погрузили раненых в оставшиеся и на полном ходу повезли их в тыл. Было горько сознавать, что раненые бойцы, чудом избежавшие смерти на поле боя, гибли по пути в госпиталь.