Ахматова. Юные годы Царскосельской Музы - Юрий Зобнин 17 стр.


То, что назначение А. К. Кривошеина в 1892 году министром путей сообщения было весьма странным, все, включая Победоносцева, знали и без Филиппова. Кривошеин начинал в армии, затем служил в Министерстве народного просвещения, затем был уездным предводителем дворянства, городским головой, мировым судьёй, после – пошёл по линии Министерства внутренних дел и, наконец, вдруг вознёсся в кресло министра, в общем, не имея к российским путям сообщения никакого прямого касательства в своих предшествующих многообразных занятиях. Был он энергичен, предприимчив, сметлив, однако репутацию имел сомнительную. Прямодушный и острый на язык директор по морской части РОПиТ-а Михаил Ильич Кази воспел назначение Кривошеина в стихах:

Был офицер, крупье был он затем,
Услужливый Артюр, старух любимец,
Подрядчик, голова, делец и всем,
Чем может быть в России проходимец.
Министром только не был он,
Но, словно миру в поученье,
Кого приблизить может трон, -
Путей министром сообщенья
Стал Кривошеин Аполлон…

Контролёры Филиппова информировали о необыкновенной активности Кривошеина в скупке лесных имений, однако Александр III, до которого эта информация регулярно доходила, проявлял несвойственную ему в коррупционных делах осторожность: высокого мнения о деловых качествах Кривошеина был князь В. П. Мещерский, которому Александр очень доверял. Поэтому, получив известие об очередном имении, приобретённом министром, суровый император ограничивался личным выговором:

– Ведь стыдно!

В сентябре 1894 года Александр III, страдавший почками, простудился на охоте в Беловежье. По настоянию врачей больного срочно отправили на юг, в Ливадию, однако воспаление прогрессировало, и 20 октября 1894 года Царь-Миротворец, соборовавшись и причастившись, тихо угас, успев попрощаться перед смертью с женой и детьми, собравшимися в Ливадийском дворце.

Ему наследовал двадцатишестилетний Николай II.

15 декабря, сразу после того, как улеглись траурные волнения, Тертий Филиппов сделал новому Государю обстоятельный доклад о том, как Кривошеин прямо в своём министерском кабинете заключал сделку на продажу для строящейся Рыбинско-Бологовской железной дороги древесины… со скупленных им лесных угодий, причём поставки шли по очень высокой цене. Мина, подложенная государственным контролёром, сработала безупречно: на следующий день царским указом скандальный глава МПС был снят с "лишением придворного звания и права носить мундир".

Государственный контроль Российской империи встречал Новый год на вершине своего могущества. Неизвестно, какую лепту в этот триумф внёс среди других сотрудников Филиппова Андрей Антонович Горенко, но вскоре ему выходит чин надворного советника, и он становится помощником генерал-контролёра Департамента гражданской отчётности. Это было не просто повышение. Андрей Антонович переходил ту заветную для любого служилого человека грань, за которой завершается карьера исполнителя и начинается карьера руководителя. Менялся социальный статус, и Андрей Антонович, чуткий всегда к внешней, бытовой атрибутике, озаботился среди прочего соответствующим преображением собственного домашнего уклада. В памятных записях Ахматовой отмечен ряд новых адресов, относящихся к сезону 1894–1895 годов, когда после Киева и Гугенбурга Горенко вновь утвердились в Царском Селе:

Дача Бернаскони. Безымянный переулок (Мне 4 года?!), Малая дом Сергеева (там сумасшедший Дубельт, внук Пушкина).

В итоге главе семейства приглянулась просторная квартира в доме купеческой вдовы Евдокии Ивановны Шухардиной, расположенном на 15-м привокзальном участке, угловом по улице Широкой и Безымянному переулку. Не в пример памятному "холодному дому" тут была подклеть, были флигель, службы и собственный садик. Во время этих осенне-зимних царскосельских переездов Инна Горенко поступила в Мариинскую женскую гимназию, Андрей начал подготовительные домашние занятия к школе, а пятилетняя Анна продолжала осваивать местные жизненные впечатления. К завершающему периоду её детства относится ещё один фрагмент в "Записных книжках":

Запахи Павловского Вокзала. Обречена помнить их всю жизнь, как слепоглухонемая. Первый – дым от допотопного паровозика, который меня привез, – Тярлево, парк, salon de musigue (который называли "соленый мужик"), второй – натертый паркет, потом что-то пахнуло из парикмахерской, третий – земляника в вокзальном магазине (павловская!), четвертый – резеда и розы (прохлада в духоте) свежих мокрых бутоньерок, которые продаются в цветочном киоске (налево), потом сигары и жирная пища из ресторана. А ещё призрак Настасьи Филипповны. Царское – всегда будни, потому что дома, Павловск – всегда праздник, потому что надо куда-то ехать, потому что далеко от дома. И Розовый павильон (Pavilion de roses). Я как Птишоз с его женским монастырем, в который превратился его рай, его бумажная фабрика.

Идею особых концертно-развлекательных помещений, подобных курзалам, летним эстрадам в городских парках, но расположенных при железнодорожных станциях, подал сам создатель первой российской железной дороги Франц-Антон фон Герстнер ещё в 1836 году. Царскосельская магистраль строилась на деньги акционеров и была изначально не столько транспортным средством, сколько грандиозным столичным аттракционом, забавой, демонстрирующей в то же время перспективы технического прогресса. Поэтому, по замыслу её создателя, перенесшись по рельсам за двадцать пять вёрст от Петербурга в самое сердце Павловского парка, на берега романтических прудов Большой Звезды, пассажиры Царскосельской дороги прямо с перрона конечной остановки должны были попадать в волшебный по красоте певческий зал (vaux – hall). "В конце дороги, – мечтал Герстнер, – устроится новое Тиволи, прекрасный воксал: он летом и зимою будет служить сборным пунктом для столичных жителей".

Но то, что сумел сделать в Павловске Андрей Штакеншнейдер, превосходило самые смелые фантазии Герстнера. На берегу Вокзального пруда, куда через земли деревеньки Тярлево и живописные лесные заросли бренновской Большой Звезды была проложена узкая железнодорожная просека, вырос музыкальный дворец, равного которому не было ни в Старом, ни в Новом Свете. Появление Павловского вокзала – первой русской филармонии – превращало Россию в мировую музыкальную державу. А сам концертный комплекс в Павловском парке достраивался и совершенствовался, превратившись к концу XIX века в шедевр архитектурной техники. Здесь были три тысячи газовых светильников, которые освещали всю территорию, специальный паровой насос, подающий воду в водопроводы и фонтан, рестораны, кафе, гостиничные номера, оранжереи с отоплением, прогулочные галереи, крытая галерея, ведущая в помещения от железнодорожного перрона, большая и малая эстрады с залами, вмещающими одновременно до 3000 человек, отдельно – театральный зал с тремя ярусами лож и партером ещё на 3000 человек. С начала мая и до конца сентября концерты шли ежедневно, начинаясь с приходом специального шестичасового поезда в 18.10: в понедельник – военный оркестр, во вторник – симфонический оркестр, среда – балетная и оперная музыка, четверг – инструментально-вокальные номера, пятница – симфонический оркестр, суббота – инструментально-вокальные номера, воскресенье – музыкальные вечера общедоступного характера.

И всё это, за редкими исключениями, о которых объявлялось особо, было для посетителей Павловска бесплатным, "без особой платы за вход", как формулировали тогда. Ведь Герстнер, подметив особую, поголовную любовь петербуржцев к всевозможным музыкальным выступлениям, решил эту любовь использовать, приучая столичных обывателей к железной дороге, и настоял, чтобы Общество железнодорожных акционеров взяло на себя все издержки по проведению концертов в Павловском Вокзале. Европейская и русская симфоническая и оперная музыка, слушателями которой до 1838 года были только петербургские аристократы, приглашавшие оркестры и певцов в свои дворцы, стала теперь доступной каждому пассажиру, взявшему билет до Павловска. Устроенный Герстнером "пиар" железных дорог в России удался, сверх всякой меры. Но значение самого Павловского вокзала для страны было не меньшим, чем покрывшая её во второй половине XIX века железнодорожная сеть. И когда в 1899 году Царскосельский участок пути был продолжен Виндово-Рыбинской магистралью, на которой, в обход Большой Звезды, была построена платформа Павловск II (это и есть павловская железнодорожная остановка наших дней), то на защиту старой, тупиковой тярлевской ветки от Царского Села до Павловского Вокзала, которую хотели демонтировать, встал весь город. На имя великого князя Константина Константиновича от лица павловских домовладельцев, торговцев и промышленников была составлена особая челобитная: "С уничтожением в парке музыкального вокзала и железнодорожной станции падет и город Павловск, и мы все должны придти к полному разорению <…> На летнее время в Павловск прибывает более 1500 семейств, и мы большею частью только и существуем летними дачниками, а с уничтожением вокзала едва ли здесь будет жить и пятая часть дачников, так как Павловск признается сырым, канализации не имеющим и освещение в нём слабое, и поэтому несмотря на прелестный парк Вашего императорского Высочества без музыкального воксала г. Павловск не привлечёт дачников…"

В духе посетителей берлинских Philharmonie и Concerthaus’a семейные завсегдатаи Павловского вокзала возили сюда своих малышей, и для многих, подобно Ахматовой, музыкальные переживания (с позднейшими культурными наслоениями, разумеется, как у неё – из "Идиота" Достоевского и "Le Petit Chose" Альфонса Доде) стали доминантой и кульминацией образа петербургского детства:

В двух словах – в чём девяностые года. – Буфы дамских рукавов и музыка в Павловске; шары дамских буфов и всё прочее вращаются вокруг стеклянного Павловского вокзала, и дирижёр Галкин – в центре мира.

Посещения концертов именно с маленькими детьми к концу столетия превратились в устойчивую традицию, так что близ Павловского вокзала пришлось устроить специальную детскую площадку. Впрочем, в ожидании концерта можно было прогуляться по близлежащим окрестностям парка, дойти до Розового Павильона и полюбоваться скульптурами Аполлона и муз на площади "Двенадцати дорожек". Никаких сословных ограничений в этом фантастическом музыкально-железнодорожном заповеднике не было, и надменный, прямой и широкоплечий Андрей Антонович Горенко в щегольском чёрном форменном пальто кавторанга, невозмутимо прокладывающий среди вокзальной павловской толпы дорогу своему нарядному семейному выводку, мог столкнуться тут с озабоченным, косноязычным, озирающимся перчаточником Эмилием Вениаминовичем Мандельштамом, самым трогательным отцом в истории большой русской литературы, тянущим за руку важное трёхлетнее чадо:

В середине девяностых годов в Павловск, как в некий Элизий, стремился весь Петербург. Свистки паровозов и железнодорожные звонки мешались с патриотической какофонией увертюры двенадцатого года, и особенный запах стоял в огромном вокзале, где царили Чайковский и Рубинштейн. Сыроватый воздух заплесневших парков, запах гниющих парников и оранжерейных роз и навстречу ему – тяжёлые испарения буфета, едкая сигара, вокзальная гарь и косметика многотысячной толпы.

Жизнь посылала Ахматовой и её будущим друзьям особые, странные и многомерные знаки, что позволило ей, много лет спустя оглядываясь на свои детские годы, подытожить:

Моё детство так же уникально и великолепно, как детство всех остальных детей в мире, с страшными отсветами в какую-то несуществующую глубину, с величавыми предсказаниями, которые всё же как-то сбывались, или, представьте себе – не сбывались, с мгновеньями, которым было суждено сопровождать меня всю жизнь, с уверенностью, что я не то, за что меня выдают, что у меня есть ещё какое-то тайное существование и цель.

IV

Начало отрочества – Безымянный переулок – Первые книги – Второе лето в Гугенбурге – Знакомство с Тюльпановыми – Болезнь Рики – Зима в Севастополе – Бабушка Ирина Ивановна, Мария и Надежда Горенко – Пиратские истории – Гречанка Ефросинья – Духовное воспитание.

С переездом в дом Шухардиной кончается детство Ахматовой, и начинается отрочество, "взрослое детство", по чудесному выражению нелюбимого ею классика. Внутренне это выразилось в зоркой наблюдательности, которая сменяет фрагментарную импрессионистическую впечатлительность её позднего младенчества. Вместо "пёстрых лошадок", "заколок в виде лиры", "великолепных парусных судов" и "дыма от допотопного паровозика", вырастающих в символические эмблемы целых прожитых месяцев, ахматовская память запечатлела быт царскосельского особняка на углу Широкой и Безымянного, как документальную хронику, мастерски снятую каким-то начинающим виртуозом тогдашнего синема:

Этому дому было сто лет в 90-х годах XIX века, и он принадлежал купеческой вдове Евдокии Ивановне Шухардиной. Он стоял на углу Широкой улицы и Безымянного переулка. Старики говорили, что в этом доме "до чугунки", то есть до 1838 года, находился заезжий двор или трактир. Расположение комнат подтверждает это. Дом деревянный, тёмно-зеленый, с неполным вторым этажом (вроде мезонина). В полуподвале мелочная лавочка с резким звонком в двери и незабываемым запахом этого рода заведений. С другой стороны (на Безымянном), тоже в полуподвале, мастерская сапожника, на вывеске – сапог и надпись: "Сапожник Б. Неволин". Летом в низком открытом окне был виден сам сапожник Б. Неволин за работой. Он в зелёном переднике, с мертвенно-бледным, отёкшим лицом запойного пьяницы. Из окна несётся зловещая сапожная вонь. Всё это могло бы быть превосходным кадром современной кинокартины. Перед домом по Широкой растут прямые складные дубы средних лет; вероятно, они и сейчас живы; изгороди из кустов кротегуса.

Мимо дома примерно каждые полчаса проносится к вокзалу и от вокзала целая процессия экипажей. Там всё: придворные кареты, рысаки богачей, полицмейстер барон Врангель – стоя в санях или пролетке и держащийся за пояс кучера, флигель-адъютантская тройка, просто тройка (почтовая), царскосельские извозчики на "браковках". Автомобилей ещё не было.

По Безымянному переулку ездили только гвардейские солдаты (кирасиры и гусары) за мукой в свои провиантские магазины, которые находились тут же, поблизости, но уже за городом. Переулок этот бывал занесён зимой глубоким, чистым, не городским снегом, а летом пышно зарастал сорняками – репейниками, из которых я в раннем детстве лепила корзиночки, роскошной крапивой и великолепными лопухами…

Что же касается внешних примет взросления, то они выразились в быстром превращении открытого, активного и радостного существования, соединяющего всех маленьких детей в едином ангельском и неземном обличье, в бытие пробудившейся индивидуальности, весьма непростой, замкнутой и меланхоличной. Ахматова была крайне мечтательным ребёнком и, как это часто бывает с людьми, которым доступна избыточная интенсивность жизни внутренней, – не только не нуждалась в общении с окружающими, но и часто избегала этого общения, как отвлекающей и раздражающей помехи:

А я росла в узорной тишине,
В прохладной детской молодого века.
И не был мил мне голос человека,
А голос ветра был понятен мне…

Самой с собой ей было куда интереснее; послушная фантазия творила из окружающих её людей и вещей удобную для неё реальность, похожую на тот заветный остров, в который обращалась опустевшая бумажная фабрика разорившегося отца для юного героя любимого ею романа Альфонса Доде:

Фабрика была для меня уже не фабрикой: она была моим пустынным – абсолютно пустынным! – островом; бассейны исполняли роль океана, сад был девственным лесом. В платанах жило множество кузнечиков, и они тоже принимали участие в представлении, сами того не подозревая.

Впрочем, в отличие от "птишоза" Доде, фантазия юной Ахматовой, по всей вероятности, питалась в это время не столько почерпнутыми из книг образами и положениями, сколько самодеятельными сюжетами, извлекаемыми из собственных недр. История её читательского дебюта достаточно неопределённа:

Читать научилась поздно, кажется семи лет (по азбуке Льва Толстого), но в восемь лет уже читала Тургенева. Первая бессонная ночь – "Братья Карамазовы".

Если вынести за скобки первого десятилетия её жизни "Братьев Карамазовых", то ранние читательские впечатления Ахматовой связаны сначала с "Тремя медведями", "Львом и собачкой", "Булькой", а, затем, – с "Муму" и "Бежиным лугом":

Назад Дальше