Упоминание о "климатическом благорасположении" Евпаторийской гимназии в сравнении с Царскосельской не оставляет никаких сомнений: у Андрея Горенко, вслед за Инной, в июне 1905 года был обнаружен процесс в легких! Или, по крайней мере, возникло подозрение на чахотку. Тогда понятна спешная эвакуация всех детей "с бонной Моникой" на юг, в крымский город, уже "обжитой" молодыми Штейнами за два предшествующих месяца и, главное, располагающий лечебницей для туберкулёзных больных. И это никак не было связано тогда с "распадом семьи", о которой, путая события, говорит Ахматова в автобиографической заметке!
В прошении на имя директора Евпаторийской гимназии ("Желая дать образование моему сыну Андрею 18 лет во вверенном Вам учебном заведении, имею честь просить распоряжения Вашего о том, чтобы он был помещен в VIII класс соответственно выдержанному им весною сего года испытанию при Императорской Николаевской Царскосельской гимназии") Андрей Антонович, как и положено, перечисляет родительские "обязательства", указывая, между прочим, что новый ученик "жительство будет иметь у матери, которая будет иметь наблюдение за поведением вне гимназии". То есть предполагалось, что Инна Эразмовна ввиду возникшей необходимости "климатического благорасположения" на 1905/1906 учебный год временно переедет из Царского Села в Евпаторию – "наблюдать" за Андреем и, разумеется, помогать Инне, которая на зимний сезон оказывалась одна (муж учился и работал в Петербурге). Понятно, что Ия и малолетний Виктор оставались при матери (в августе второклассницу Ию также без особых проблем перевели из царскосельской Мариинской в Евпаторийскую женскую гимназию, помещавшуюся, как уже говорилось, в одном комплексе зданий с мужской). Что касается Ахматовой, то на неё, как на невменяемую, родители, по-видимому, просто махнули рукой.
Так в стенах дома Пасхалиди в июне 1905-го оказалось всё младшее поколение и Моника Шульц, осуществлявшая, в отсутствие обоих родителей, старший надзор. Возможно, пришлось снять ещё несколько комнат. Впрочем, Инна к этому времени, очевидно, лечилась в больнице, появляясь тут нечасто, а её муж, связанный делами с Петербургом, все летние месяцы был в разъездах. Вплоть до августа протекала обычная "южная" жизнь, привычная для всех, включая Ахматову, которая разнообразила курортные привычки только ежедневными паломничествами на почтамт.
Ответа от Кутузова всё не было, но она терпеливо надеялась, по-видимому, невольно расслабляя нервы в провинциальном приморском покое и успокаиваясь после чудовищного душевного усилия последних царскосельских недель. Возникает даже (как можно понять – с подачи Штейна) новое интересное литературное знакомство – некто Мешков, большой ценитель стихов, в котором биографы Ахматовой иногда склонны видеть московского поэта Николая Михайловича Мешкова (1885–1947).
В наши дни имя Н. М. Мешкова говорит немного, но он был достаточно заметен в литературной жизни Москвы серебряного века, состоял действительным членом Московского литературно-художественного кружка и выступал с чтением стихов на знаменитых домашних литературно-художественных "средах" у писателя-мецената Телешова:
Окончив исповедь, идёт к себе домой
По дворику церковному усталый
Священник старичок, качает головой
И смотрит старчески на палисадник талый.
Как будто на плечах тяжёлый груз грехов
Всех прихожан его к земле склоняет, -
Но всё же грустный взор таинственно пленяет
Весенняя лазурь в просветах облаков.
Идёт по дворику, по тоненьким доскам,
На лужи кинутым – и, нехотя вздыхая,
Походкой шаткою плетётся к воротам,
Где шепчутся ручьи, на улицу стекая.
Стихотворение посвящено Бунину, неизменно благосклонному к автору (тут у исследователей раннего творчества Ахматовой может возникнуть любопытная параллель с прошлогодним ученичеством у Фёдорова, также причисляемого критикой к поэтам "бунинской школы"). Помимо Бунина, Мешков был хорошо знаком с Шаляпиным, Вересаевым, Борисом Зайцевым, входил в эстетский салон поэтессы Любови Столицы "Золотая гроздь", в "Жатву" А. Альвинга и – вместе с Борисом Пастернаком и Борисом Садовским – в молодёжную группу "Сердарда". Его охотно печатали самые разные издания: "Весы", "Путь", "Вокруг света", "Свободный журнал", "Новая жизнь", "Вестник Европы". Правда, активно публиковаться он начал только с 1906 года, но в стихию литературной жизни окунулся с головой ещё в гимназические годы и в 1905-м был, наверняка, очень осведомлён.
Если постоянным спутником Ахматовой в первых евпаторийских прогулках, в самом деле, был Николай Михайлович Мешков, то их беседы смело можно числить вехой в её литературном становлении. Ахматова азартно спорила с собеседником и даже заключила некое "пари", предметом которого стали обсуждаемые стихи (через год, в письме Штейну, она признает себя побеждённой, из чего можно заключить, что речь шла о грядущих публикациях и, вероятно, литературной известности). Под впечатлением от этих споров Ахматова даже написала "маленькую поэму" (до нас не дошедшую). Впрочем, Мешков мог делиться с ней не только эстетическими впечатлениями: совсем недавно, в январе, он принимал участие в московских уличных волнениях и некоторое время провёл в легендарной Таганской тюрьме… К сожалению, то был не последний опыт тюремного заключения в жизни этого яркого человека, чья судьба, возможно, ещё пересекалась с судьбой Ахматовой, не оставив, правда, на сей раз никаких заметных следов.
На излёте августа Евпатория, и без того малолюдная, казалась совсем пустынной. Ахматова, так и не получившая за лето никакой весточки от Голенищева-Кутузова, рвалась в Царское Село. Молчание Владимира Викторовича она, разумеется, воспринимала, как указание на некую беду, свершившуюся на полях дальневосточных сражений. Разузнать тут что-нибудь было возможно только в столице, и евпаторийские дни не могли не напоминать ей пребывание на гвоздях или углях.
Между тем как раз в этом плане волноваться было нечего. После Мукденского сражения обе враждующие сухопутные армии вплоть до лета не выказывали желания наступать. Русские, прочно расположившись на новых позициях эшелонами в глубину, постоянно принимали пополнения, доведя к лету численность своих сил до полумиллиона бойцов, вооружённых, помимо прочего, новейшими образцами скорострельного оружия и гаубичной артиллерией. А японцы, продемонстрировавшие под Ляояном и Мукденом чудеса храбрости и самопожертвования, были вместе с тем обескровлены огромными потерями, уступали противнику в численности чуть не вдвое и не имели ни подходящих коммуникаций, ни, главное, средств, чтобы выправить положение. Даже отставка Куропаткина – в марте Алексей Николаевич был уволен от должности главнокомандующего и назначен (с понижением) командующим 1-й Манчжурской армией – ничего не изменила. Место его занял генерал от инфантерии Николай Петрович Линевич (ранее командовавший этой самой 1-й армией), недавний покоритель Пекина и здравомыслящий патриот, продолживший линию на истощение Японии, взятую предшественником. Это была политическая "рокировка", никак не менявшая общей стратегии боевых действий. Понимая объективную безысходность положения, японцы уже в апреле 1905 года обратились к посредничеству США, предлагая мир. Линевич и Куропаткин заклинали Петербург помедлить с переговорами и, вероятно, окончательно переломили бы весь ход событий, не случись Цусимы. 24 мая собранное Николаем II в Царском Селе Особое совещание под впечатлением от морского разгрома вынесло решение о прекращении войны.
Но и во время мирных переговоров в американском Портсмуте любой намёк на возможность возобновления боевых действий мгновенно парализовал усилия японских дипломатов, рассчитывавших на значительную контрибуцию (уплату военных издержек) и существенные территориальные уступки противной стороны. Более того, огромные силы, накопленные Куропаткиным и Линевичем в Манчжурии и готовые в любой момент нанести удар, позволили главе русской делегации С. Ю. Витте (весьма неприязненному к обоим генералам) объявить на первом же заседании, что, поскольку война не закончилась, на собравшейся конференции "нет ни победителей, ни побежденных"!
В результате заключенный 23 августа (5 сентября) 1905 года между Японией и Россией Портсмутский договор заставил весь мир говорить о "первой русской победе после более нежели годовой войны и сплошных поражений" (Витте). В Токио вместо ожидаемых победных торжеств немедленно вспыхнула кровавая народная смута, открывшая собой в японской истории т. н. "эру народного насилия" (постоянную череду локальных беспорядков и массовых протестов), затянувшуюся на тринадцать лет и вылившуюся в 1918 году в охватившие всю страну "рисовые бунты". Но и для России внезапная "ничья", возникшая в итоге после стольких потрясений и тревог, уже мало что решала. Маховик "эры народного насилия" был раскручен здесь ещё в военные месяцы, и остановить его не мог даже хитроумный Витте, получивший после возвращения из Портсмута графский титул. Оставалось лишь использовать высвобождающуюся энергию, вогнав её в какую-нибудь искусную конструкцию, подобную ходовой части парового локомотива.
Профессиональный железнодорожник Витте хорошо представлял, как неистовое дурное пламя из паровозной топки, готовое пожрать всё и вся, совместными интеллектуальными, волевыми и физическими усилиями инженера, машиниста и кочегара укрощается и преобразует свою хаотическую ярость в направленное действие водяного пара, движущее поршень и шатуны, вращающие колёса. Сразу после триумфального прибытия председателя Комитета министров в Петербург (16 сентября) стихийные протесты, митинги и стачки, повсюду сотрясавшие страну с лета, вдруг превратились в стройную систему действий, вдохновлённую непонятно откуда взявшейся единой творческой волей. А началось всё, действительно, с любимых Витте – и не без взаимности! – железнодорожников, собравшихся 20 сентября в столице на свой всероссийский профессиональный съезд. Этот не слишком приметный форум, созванный по инициативе главы Министерства путей сообщения князя Хилкова для решения вопросов внутренних, вдруг преобразился в гневный конвент, открыто призвавший всё русское общество к переменам. Невероятная смелость делегатов заставила встрепенуться журналистов, а за ними всю читающую Россию, ибо в официальных газетных отчётах замелькали вещи немыслимые! 7 октября в Москву, и без того взбудораженную забастовками печатников Сытина и булочников Филиппова, просочились некие петербургские слухи, что очередное заседание железнодорожного съезда готовится разогнать полиция. Это была беспочвенная сплетня, но… на следующий день забастовали все дороги Московского железнодорожного узла и появились на редкость чётко сформулированные требования "свободы собраний, сходок, союзов, организаций, совести, печати и стачек, неприкосновенности личности и жилища", а также "созыва народных представителей с законодательной властью, выбранных всем населением страны всеобщим, прямым, равным и тайным голосованием, без различия национальности, пола и вероисповедания, для выработки новых основных законов страны в интересах трудящихся классов". 9 ноября эту удивительную "инициативу снизу" в качестве программы действий принял в Петербурге Железнодорожный съезд (который никто и не думал разгонять!), а 12 ноября тот же съезд объявил о проведении ВСЕРОССИЙСКОЙ ЗАБАСТОВКИ. Двумя днями позже движение ВСЕХ поездов на ВСЕХ магистралях России замерло.
Действия железнодорожников, представлявших на тот момент самую сплочённую и массовую группу высококвалифицированных работников всех уровней, оказались побудительным примером и ориентиром для остального множества профессиональных союзов и стачечных комитетов. Более того, к протестам присоединились… владельцы крупнейших заводов и фабрик, отдавшие указания остановить работу. Прекратили работу суды и банки. Забастовало в полном составе даже Министерство финансов (бывшая вотчина Витте в российском правительстве). К 15 октября ВСЯ страна замерла, словно по единой команде, торжественно ожидая финала столь невиданной политической демонстрации, первой и последней за всю тысячелетнюю историю России. Бездействовала полиция, ибо их "подопечные" революционеры не имели к происходящему никакого отношения. Бездействовали и революционеры, которых Великая забастовка застала врасплох, в бегах или за границей. Бездействовали двор и администрация Николая II, чьи усилия последних месяцев по созданию "карманного парламента" (так называемая "булыгинская дума") для успокоения растревоженной вой ной российской общественности теперь шли прахом…
Государь вызвал в Петергоф Витте.
Ещё 9 ноября, в самом начале событий, тот представил доклад о том, что "Россия переросла форму существующего строя и стремится к строю правовому на основе гражданской свободы". Теперь, явившись в приморскую резиденцию на специально нанятом пароходе (другого транспорта в эти дни сюда из Петербурга не было), Витте привёз проект "Высочайшего Манифеста", странно повторяющий формулировки программы безвестных железнодорожных забастовщиков:
1) Даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов.
2) Не останавливая предназначенных выборов в Государственную думу, привлечь теперь же к участию в Думе, в мере возможности, соответствующей краткости остающегося до созыва Думы срока, те классы населения, которые ныне совсем лишены избирательных прав, предоставив засим дальнейшее развитие начала общего избирательного права вновь установленному законодательному порядку.
3) Установить как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог восприять силу без одобрения Государственной думы и чтобы выборным от народа обеспечена была возможность действительного участия в надзоре за закономерностью действий поставленных от нас властей…
Выполнение царской воли поручалось "объединенному высшему правительству" (то есть создаваемому кабинету министров), во главе которого становился…
Николай II изъявил желание изучить столь важный документ в одиночестве, не спеша.
Он надеялся ещё уговорить своего дядю, популярного в армейских кругах великого князя Николая Николаевича младшего, взять диктаторские полномочия и навести порядок силой, без окончательного потрясения самых основ российского абсолютизма. У императора имелись веские резоны: в глубинах простого народа, верных идее священного единовластия, весь год зрело глухое недовольство просвещёнными "верхами". На эти бесчисленные людские массы можно было опереться в борьбе со смутой. Однако прежде встречи с царственным племянником к великому князю на Благовещенскую площадь явился Михаил Ушаков, рабочий мудрец.