Ахматова. Юные годы Царскосельской Музы - Юрий Зобнин 8 стр.


Некоторые из биографов Ахматовой, говоря об этом эпизоде в биографии её отца, вспоминают, разумеется, о том, что "гений сыска" был и "королём провокации". Неожиданную благотворительность начальника охранной агентуры они объясняют тем, что Андрей Антонович на встрече с Судейкиным был им, как водится, завербован. Верится в это с трудом, потому что очень сложно представить, в каком именно качестве практичный Судейкин мог осенью 1881 года использовать новоиспечённого агента. Лейтенант А. А. Горенко, как установило следствие, только был знаком с некоторыми персонажами подполья, возможно, догадываясь о "теневой" стороне их жизни. Но вменять прикосновенность к преступникам в соучастие им русский политический сыск ещё не научился, да и смысла в этом не видел: ведь на подобном основании можно было смело сажать и ссылать едва ли не половину Петербурга. А массовые репрессии в 1881 году на повестке дня не стояли. Вот если бы Андрей Антонович оказался в "светлом времени торжества", о котором мечтал перед смертью несчастный Гриневицкий, то с подобным кругом знакомств его бы, действительно, в лучшем случае ждал ГУЛАГ, а в худшем – стенка, как его будущего зятя Николая Гумилёва. Единственным собственным крамольным деянием Андрея Антоновича была перехваченная переписка с призывами жениться на девицах фиктивно. Её, при большом желании и достаточных усилиях, можно было обратить в ссыльный приговор. Но нужно ли? Судейкин, что бы ни говорили его противники, был деятелем идейным, уж никак не менее, чем его главная противница и, можно сказать, закадычный враг Вера Николаевна Фигнер. И тот, и другая понимали служение отечеству по-разному, но вместе были патриотами. Если "заговор Судейкина", о котором вещал Дегаев, и был в действительности, то, при всей чудовищности замысла, составлялся он в целях альтруистических. Если же рассказ Дегаева есть ни что иное, как бред ополоумевшего от страха за свою шкуру многократного предателя и убийцы, то всё-таки какие-то правдоподобные черты там были. Потому что ему поверили люди, знающие Георгия Порфирьевича не понаслышке, и знавшие, в частности, что Судейкина всегда возмущала беспечная людская расточительность высших полицейских "консервативов", загнавших в ссылки и на каторгу целое поколение образованной русской молодёжи. И вот перед Судейкиным сидит молодой человек, учёный до мозга костей, педагог милостью Божьей, специалист, увлечённый развитием судоходства на Чёрном море, болеющий за развитие этого дела… Зачем и его куда-то ссылать, кому и какая от этого будет польза? И тем не менее роль бескорыстного доброго самаритянина, разыгранная вдруг Судейкиным в деле Андрея Антоновича Горенко, кажется подозрительной – уж больно не судейкинское это амплуа. Шеф охранного сыска, по единодушному заключению современников, относился к той породе людей, любые инициативы которых всегда имеют некие стратегические "подтексты", просчитанные на много ходов вперед, иногда в расчёте на месяцы и годы.

Андрей Антонович не имел никакого непосредственного касательства к делам народовольцев, так что использовать его можно было только методом внедрения. А зачем это было нужно Судейкину, когда в его распоряжении были уже настоящие агенты-подпольщики, им перевербованные? Но, если вспомнить, что идеей fxe Судейкина в это время была поимка и заключение под стражу Веры Николаевны Фигнер, то во внезапном его благодетельном участии осенью 1881-го в судьбе Андрея Антоновича (действительно, странном) мы можем видеть первый знак, свидетельствующий о прочном утверждении в жизни лейтенанта Горенко Инны Эразмовны Змунчиллы-Стоговой.

В истории русской революции Судейкин связан с Фигнер приблизительно так, как кинематографический инспектор Фош связан с Фантомасом. Любые вновь обнаруженные связи Фигнер тут же отрабатывались им вполне и до конца, вне текущих планов и любой ценой. А у неожиданного визитёра, судя по агентурным отчётам, имелась тесная дружба с одной из хороших петербургских подруг Веры Николаевны. Вербовать его сейчас никакого смысла нет. Фигнер, проявляя чудеса конспиративного искусства, гуляет по южным областям Империи, собирается разоружать русскую армию, брать приступом то ли Николаев, то ли Одессу, и Андрей Антонович, смиренно ожидая решения своей участи в Петербурге, никакого касательства к ней иметь не может. Тем более он не будет иметь к ней никакого касательства, если его сейчас арестуют и сошлют dans le pays de Makar et de ses veaux, как выражался один современный Судейкину литературный герой. А вот если Андрей Антонович под тихим, незаметным надзором будет продолжать в Петербурге мирно изучать возможности пароходных транспортировок РОПиТа, пользуясь одновременно благосклонностью экстравагантной подольской помещицы (бывшей владелицы парижской мантильки), – то у Судейкина, на случай обнаружения вожделённой добычи вновь в Петербурге, появится в здешнем окружении Фигнер новый добрый знакомый, целиком по-человечески обязанный благородному "гению русского сыска"…

И Судейкин незамедлительно пишет рапорт. И Андрей Антонович под невесомой опекой новых необременительных судейкинских сексотов, действительно, успокаивается и завершает очередной доклад о РОПиТ-е "Русское общество пароходства и торговли и его значение как субсидируемого пароходства" (он с успехом прочёл его 2 декабря 1881 года в Обществе содействия русской торговле и промышленности). И Инна Эразмовна, вступив как раз в это время во владение своей частью отцовского наследства, скрашивает, надо полагать, как умеет, дни жизненных испытаний выведенного в резервный флот неблагонадёжного лейтенанта.

Только вот Фигнер в Петербурге так и не появилась. Зимой 1881/1882 годов она целиком захвачена подготовкой годовщины 1 марта, которую "Народная воля" решила "отпраздновать" новым грандиозным террористическим актом. Мишенью на этот раз был избран "Торквемада деспотизма" – военный прокурор киевского военно-окружного суда генерал-майор Василий Степанович Стрельников, находившийся тогда в Одессе для производства по Высочайшему повелению дознаний о государственных преступлениях.

В отличие от асов политического сыска, подобных Судейкину, предпочитавших помалкивать, действовать в тени и наносить точные, выверенные удары по хорошо отработанным целям, патриархальный Стрельников полагал, что лучше захватить девять невинных, чем упустить одного виновного, и был потому фигурой "медийной". "В Одессу прибыл Стрельников, убыло 100 человек", – лаконично сообщали последние российские новости иностранные газеты. Он был груб, невежествен, невоздержан на язык, к месту и не к месту поминал всюду тюрьму и петлю, а в судебных прениях мог открыто заявить, что, за отсутствием улик, одного убеждения прокурора в виновности подсудимого вполне достаточно, чтобы отправить его на виселицу. Это и другие стрельниковские изречения мгновенно тиражировались в подпольной печати, просачивались даже и в легальную прессу, и Стрельников стал к началу 1880-х годов "притчей во языцех", воплощая собой расхожий лубочный образ злобной и тупой полицейской России. Для "юбилейного" жертвоприношения "Народной воли" это была идеальная кандидатура.

С другой стороны, как вспоминала Фигнер, "система действий" Стрельникова наносила существенный вред самой партии: "Этот вред заключался в дискредитировании её в общественном мнении, что происходило вследствие огульных оговоров и запугивания массы лиц людьми, терроризированными и деморализованными Стрельниковым, – людьми, совсем не принадлежавшими к революционным деятелям, но которых общество не имело возможности отличить от них, раз они привлекались по политическому делу. <…> Он прилагал все усилия, чтобы смешать социалистов с грязью, выставить их перед обществом как шайку уголовных преступников, умышленно прикрывающих политическим знаменем личные поползновения испорченной натуры". В Одессе это было ещё проще, чем в Киеве, так как среди местной революционной молодёжи были очень популярны взгляды М. А. Бакунина, считавшего "разбойный элемент" одним из главных составляющих в революционной борьбе и полагавшего весьма полезными для дела революции погромы и грабежи. Один из лидеров студенческой группы "Народной воли" в Новороссийском университете Герасим Романенко, хорошо известный Фигнер ещё с конца 1870-х, опубликовал в октябре 1881 года прокламацию, в которой от имени народовольцев горячо поддерживал народные расправы над одесскими "евреями-эксплуататорами": "Всё внимание обороняющегося народа сосредоточено теперь на купцах, шинкарях, ростовщиках, словом, на евреях, этой местной "буржуазии", поспешно и страстно, как нигде, обирающей рабочий люд". Его брат, Степан (будущий крёстный Ахматовой) был также знаком Фигнер: он тяготел к украинским националистам и привлекался за хранение подцензурного женевского издания шевченковского "Кобзаря". Представители этой крайне разношерстной и неопределившейся в своих взглядах молодёжи и становились основными фигурантами подготовляемых Стрельниковым показательных процессов. А в средствах он не стеснялся. "Арестанту Геккеру на допросе, – фиксировалось в деле Департамента полиции, – генерал Стрельников сказал, за неоткровенность в его показаниях, что он уничтожит не только его, Геккера, но и его семейство; Геккер по возвращении в тюрьму громогласно об этом говорил заключённым, добавив, что где бы он ни был, какая бы участь его ни постигла, он… не простит генералу Стрельникову то, что он трогает его семейство".

Покушение на Стрельникова В. Н. Фигнер готовила с декабря 1881 года, а под Новый год к ней в Одессе присоединился матёрый террорист-народоволец Степан Халтурин, ставший всероссийской знаменитостью после устроенного им в феврале 1880 года взрыва в Зимнем дворце. Но Стрельников, почувствовав опасность, из Одессы стал надолго исчезать, так что непосредственных исполнителей, которых вызывал к очередному удобному дню "технический руководитель" операции Халтурин, из соображений конспирации приходилось отсылать обратно ни с чем. Халтурин выходил из себя от нетерпения, но 1 марта 1882 года так и прошло "неотмеченным". А вскоре из-за обнаружившейся слежки Одессу была вынуждена покинуть и Фигнер, перед самым отъездом узнавшая, что Халтурин вновь вызвал исполнителя, и что на этот раз им является её старый петербургский знакомый Николай Алексеевич Желваков.

Желваков присутствовал при казни пяти цареубийц на Семёновском плацу и потом говорил близким друзьям (надо думать, и Аспазии Горенко), что в этот миг дал себе клятву, умереть, как умерли они, "совершив террористический акт, который послужит к подрыву самодержавия".

Клятву свою он исполнил.

18 марта 1882 года, около пяти часов вечера, Стрельников, пообедав во французском ресторане, гулял по Николаевскому бульвару. Когда он присел на скамью, прохожий в длинном пальто (это был Желваков), подойдя к генералу, неожиданно выхватил пистолет, выстрелил ему в голову и бросился бежать. На спуске к морю его настигли и после борьбы скрутили. Сообщник, поджидавший стрелка в пролётке у спуска (это был Халтурин), бросился на помощь, но тоже был схвачен рабочими, проходящими со смены. Известно, что, вырываясь, Халтурин кричал: "Оставьте! Я социалист! Я за вас!" – но был оглушён, со словами: "Чтобы ты так жил, как ты за нас!"

Стрельников был сражён наповал. Как и предполагала Фигнер, готовя "юбилейное" покушение, никто о нём не пожалел:

Судьба изменчива, как карта.
В игре ошибся генерал,
И восемнадцатого марта
Весь юг России ликовал…

Пойманных террористов тайно казнили в одесской тюрьме рано утром 22 марта 1882 года, через три дня после покушения. Халтурин молчал, а Желваков перед эшафотом попытался сказать перед тюремщиками и солдатами речь, а потом только махнул рукой – "Высоко-то как!" – и легко взбежал по ступенькам к виселице… Себя они так и не назвали. О том, что казнён "сам" Халтурин, одесские жандармы узнали только через несколько дней от случайного свидетеля. А месяц спустя, во время семейного праздника в семье вятского землемера Алексея Ивановича Желвакова, почтальон принёс свежие газеты; хозяин стал просматривать их, и по внезапно изменившемуся лицу гости и жена поняли, что он прочитал что-то ужасное. Жена выхватила лист, глянула в него, закричала и упала в обморок. Гости разбежались…

Во время официальной процедуры установления личности государственного преступника А. И. Желваков на допросе у вятского полицмейстера, в частности, показал, что сын высказывал намерение оставить на время Петербург, а все письма к нему просил пересылать на адрес студентки Аспазии Антоновны Горенко, квартирующей на Песках. Из Вятки эта информация немедленно была передана в петербургский Департамент полиции, и тут вновь занялись домом № 28 по 8-й Рождественской, но ровно ничего подозрительного не обнаружили: Аспазия на лето уехала к родителям в Севастополь, а её сестра – в Самару (надо полагать, у Анны Антоновны там сохранялись знакомства ещё со славных времён "хождения в народ").

Ничего подозрительного не выявило дополнительное расследование и в личности Андрея Антоновича Горенко. 21 сентября 1882 года Департамент полиции известил инспекторский департамент Морского министерства, что "дознание по совершенному отсутствию данных к обвинению лейтенанта Горенко было прекращено без всяких для него последствий, и затем в Департаменте государственной полиции не имеется никаких сведений, компрометирующих Андрея Горенко в политическом отношении", после чего 18 октября 1882 года он был "возвращён из резерва" на действительную службу. Но…

Но жизнь в тридцать четыре года приходилось начинать заново. После столь длительного отсутствия в Морском училище восстановиться тут преподавателем уже не представлялось возможным. 24 октября 1882 г. он был уволен из штата училища "для службы на судах коммерческого флота" и… бесследно растворился более чем на два года. На каких коммерческих судах он служил, к какому порту эти суда были приписаны, что за обязанности приходилось ему выполнять во время службы, да и была ли служба вообще – неизвестно.

Назад Дальше