Если вся школа закукарекает
Некоторое время тому назад, включив зачем-то телевизор, я наткнулся на дискуссию. Дискуссия была в самом разгаре. Речь там шла о свободе и нравственности. И так как-то там все время получалось, что свобода с нравственностью сочетаются плоховато.
Особо активничала там некая дама. Судя по речам, а также горящим глазам и проповедническим интонациям, дама была высокодуховная и патриотичная до невозможности. Дама делилась со зрителем некими откровениями наподобие того, что свободы без твердых нравственных понятий быть не может. Вот ведь удивила! Что за такая свобода сама по себе, риторически восклицала дама. Просто свобода, свобода вообще – это чушь собачья, говорила она. Бывает, мол, свобода убивать, а бывает свобода быть убитым. Ну и прочее в таком духе.
Это, в общем-то, правильно – свободу действительно каждый понимает по-своему. А вот нравственность, видимо, все понимают одинаково. То есть именно так, как ее понимает тетка из телевизора. Мне, впрочем, всегда были подозрительны люди, неумеренно много талдычащие о нравственности. Так же, как, скажем, и о любви к родине.
Представления о нравственности не только индивидуальны, но и историчны. Я, представьте себе, не забыл те времена, когда глубоко безнравственными были короткие юбки, шорты, длинные волосы, драные джинсы, непонятная музыка и "дикие танцы". Можно ли сказать, что человек, который оскорбляет мои эстетические и моральные представления своим внешним видом и бытовым поведением, ведет себя безнравственно по отношению ко мне и ограничивает мою свободу? Можно, почему нет?
Когда-то, очень давно, я зашел пообедать в какое-то кафе в центре города. Сел, сделал заказ. Пока ждал заказ, вынул из сумки книжку, раскрыл ее, стал читать. Подошла официантка и произнесла удивительную фразу. "У нас не читают", – сказала она строго. "Чего это вдруг?" – изумился я. Официантка, к ее чести, сочла возможным снизойти до того, чтобы растолковать мне вещи, которые, казалось бы, очевидны для каждого нормального человека. "Так это же кафе, – говорила она медленно и раздельно, как это делают при общении с глухими или иностранцами. – Люди сюда приходят от-дох-нуть. А тут кто-то вдруг читает! Вам вот было бы приятно?" Слово "читает" она произнесла с плохо скрываемой брезгливостью. Я понимаю, что сам по себе процесс чтения был для нее чем-то гадким, тягостным и предельно неуместным в приличной обстановке. Чтение не вызывало у нее никаких ассоциаций, кроме занудной и репрессивной школы, так и не выученного письма Татьяны к Онегину и неисправленной двойки по географии. Я, безусловно, ее обидел, ибо человек, читающий в присутствии людей, похуже будет, чем человек, ковыряющийся вилкой в зубах. Просто уже хотя бы потому, что мотивы его совершенно необъяснимы. В общем, я поступил безнравственно и осознаю это.
Всегда кто-то кого-то обижает проявлением и утверждением собственной свободы. Но обиженный в свою очередь обижает обидчика отсутствием терпимости и неадекватными реакциями. Вспомним хотя бы историю с карикатурными битвами. Обижать других нехорошо, безнравственно. Но шумно и вздорно обижаться на все подряд – не менее безнравственно, вот ведь в чем дело.
Время от времени нам назидательно повторяют, что демократия – это не вседозволенность, а рынок – не базар. Сами знаем, что не базар – за базар надо отвечать. А еще говорят: вот почему тебе можно, а другим нельзя? Почему, и другим можно, говоришь ты. Да другим такая глупость и в голову не взбредет, говорят тебе. А мне вот взбрела, говоришь ты, и на тебя обижаются.
Вот еще такую историю я очень люблю. Однажды мою хорошую знакомую вызвали в школу, где тогда учился ее сын. Вежливая, но строгая завуч завела ее в свой кабинет, плотно закрыла дверь и сказала: "Я хочу серьезно с вами поговорить". Сердце матери тревожно дрогнуло. "Дело в том, – сказала завуч, – что ваш Саша на переменках громко кукарекает". Слово "кукарекает" она произнесла с каким-то особым нажимом. От сердца отлегло. "Ну и что такого? – спросила легкомысленная мамаша. – На переменках же". "Вот это мне нравится! – дидактично воскликнула завуч. – Как это "ну и что"! А если завтра вся школа закукарекает?" Представив себе столь искрометную сцену, моя знакомая, забыв о необычайной важности момента, стала дико хохотать. "Ничего смешного я тут не вижу, – строго сказала педагогический работник. – Это вовсе не смешно". Чем там кончилось дело, не помню, да это и не важно. Важно то, что вся школа, вопреки мрачным пророчествам завуча, так, кажется, и не закукарекала.
Но что правда, то правда – границы нашей свободы все время трутся, иногда высекая искры, о границы свободы чужой. Тут, в сущности, бессильны и этические, и даже юридические механизмы. Тут приходится опираться лишь на собственную нравственную и эстетическую интуицию. Ну и на опыт, разумеется. А опыт свободы едва ли представим без самой свободы.
В один прекрасный день
Когда-то очерки очеркистов начинались так: "Ничто не предвещало беды. Светило по-весеннему яркое солнце, принялись за влажную уборку родного города поливальные машины, хозяйки с кошелками и корзинками с утра пораньше отправились за покупками, потешные в своей важности малыши спешили в школу…" Ну и так далее вплоть до слов: "И тут произошло страшное". Такими надежно клишированными художественными средствами описывалось обычно все то, что гораздо позже получит нерусское название "саспенс".
Но дело-то в том, что все это бывает на самом деле.
Ты выходишь из дому, почему-то уверенный, что сегодня все будет хорошо. И уже хорошо. Вот в лифте с тобой приветливо здоровается мрачноватая тетка, про которую ты привык думать, что она тебя неизвестно за что не любит и поэтому смотрит волком. Мало ли что, думаешь ты, может быть, человек болен чем-нибудь, а так ведь нормальный же человек. Надо, думаешь, просто стараться всех понимать и уметь ставить себя на их место.
Сегодня с утра ты всех понимаешь.
Вот две женщины в черных платках и с букетиками в руках спрашивают, как пройти в больницу номер такой-то. Ты понимаешь, куда и зачем они идут. Ты всем своим видом демонстрируешь деликатное понимание. Ты объясняешь, что это прямо тут, за углом. Вот ты проходишь мимо троллейбусной остановки, где на скамеечке сидит томный гражданин и пьет что-то из чего-то, обернутого в газету. Вы встречаетесь глазами. Ты опять же выражаешь понимание и даже одобрение с помощью большого пальца правой руки. Утоляющий жажду улыбается и кивает тебе в ответ. Вот проезжающая мимо машина замедляет ход, чтобы не обрызгать тебя водой. Вот два небритых южанина (заметьте, именно "южанина", а не "кавказца") с какой-то мятой бумажкой в руках спрашивают у добродушного милиционера, как им попасть на такую-то улицу. А он, вместо того чтобы прямо тут же проверить у них документы, подробно объясняет и даже рисует чего-то на бумажке, да еще и улыбается при этом.
Что за день? Что за город? Не город, не день, а какая-то сплошная реклама сока "Добрый". Но ведь это бывает. Действительно бывает – это все знают.
Ты легок и расслаблен, и ты с готовностью впадаешь в благодушную маниловщину. Что-то все-таки меняется в нашей жизни, думаешь ты. Да, медленно и не без уродств, но меняется. Цивилизованность, обобщаешь ты, несмотря ни на какие родовые хвори нашей ухабистой истории, все равно рано или поздно… и так далее.
В общем, ничто не предвещает беды, и беды – скажем, забегая вперед, – так и не случается, хотя она и пытается, гадина, добраться до тебя.
Ты, уже расслабленный и расставшийся на время с присущей тебе смутной тревожностью, подходишь к табачному киоску купить сигарет. Ты стоишь и умиротворенно ждешь, покуда милая продавщица отсчитывает тебе сдачу. Да, я тороплюсь, да, она считает мучительно медленно. Но у нее, видимо, зрение плохое. Она, видимо, новенькая. Потерплю, ничего страшного. Не раздражаться. Понимать. Всех надо понимать.
Но тут из хтонических глубин возникает та самая "беда", которую "не предвещало ничто". Она возникает в облике очень мрачного и неопрятного мужчины. Ему тоже нужны сигареты. Он отодвигает тебя рукой и обдает тебя невыразимым духом вчерашних радостей. "Нельзя ли полегче все-таки?" – говоришь ты все еще добродушно. – "А х… ли ты тут встал?" – говорит ожесточенный неопохмеленностью мужчина. "Встал, потому что надо", – начинаешь заводиться и ты, понимая уже, что привычная жизнь все же сильнее и правдивее, чем непривычная. "Ты ведь еврей?" – не столько спрашивает, сколько констатирует твой незваный оппонент.
"Все, – тоскливо думаешь ты, – начинается тема, развитие которой чревато неизбежными хватаниями за грудки". Ты с самого детства не привык спускать такие штуки. Ты вспоминаешь все. Нет, погромов и Освенцимов в твоей жизни, слава богу, не было. Но был московский двор середины 50-х.
Был Витька Леонов, смертельный твой враг, говоривший тебе при встрече: "Абгам любит кугочку". Ты, не думая ни о чем, бросался на него и тут же оказывался на земле, потому что гад был вдвое больше тебя. И была школа № 11. И был завуч Иван Тихонович, который делал вид, что никак не может запомнить твоей фамилии, и потому называвший тебя, к бурному восторгу класса, то Гуревичем, то Рабиновичем. И была девочка Таня, которая спрашивала тебя, почему твою бабушку зовут таким глупым именем – Берта. И была смутно запомнившаяся зима 53-го года. И была на нашей улице маленькая аптека, где много лет проработала маленькая тихая женщина в круглых очках – Софья Соломоновна. Ее все знали. В те дни она стала средоточием смертельной ненависти, охватившей всю округу, весь город, всю страну. "Куда смотрит начальство, – волновались тетки в очереди, – почему ее не уберут отсюда? Они же нас всех тут угробят на хер". И прошло много лет, пока ты не научился без внутренних судорог произносить постыдное слово применительно к себе самому – первое лицо единственного числа давалось долго и мучительно.
"Да, я еврей", – говоришь ты, размышляя при этом, куда бы девать очки.
Но тема делает абсолютно непредсказуемый поворот. "Да какой же ты еврей? – говорит ни с того ни с сего твой новый знакомый. – Евреи умные. А ты дурак". Преодоление жанровой инерции кажется столь радикальным, что вместо того, чтобы на законных основаниях обидеться на "дурака", ты начинаешь смеяться. Смешно ведь, и правда. Просто надо всех понять. День удался.
О национальной гордости великороссов
Что делать с самоидентификацией, непонятно. Лучше всего ничего не делать. В принципе, нормальный человек ничего и не делает, а просто живет в свойственной ему повседневности. В той повседневности, которая не задает ему неожиданных, как ночной визит участкового, вопросов. Вопросов типа: "А какой вы будете национальности?" Интересный вопрос.
Особенно интересным этот вопрос казался мне в детстве. А если я добавлю, что самая нежная пора моего детства пришлась на первую половину 50-х годов, то читатель, хоть как-то знающий отечественную историю, поймет, что я имею в виду.
Однажды – мне было лет пять – я прибежал домой в слезах. Я прибежал жаловаться маме. "Витька, – сказал я, рыдая, – обозвал меня на букву "Е"."
Мама насторожилась. "А как именно?" – спросила она. Она, впрочем, уже, судя по всему, знала ответ. "Не могу сказать. Ужасно неприлично". – "Ну, ничего, скажи, не бойся". – "Он. Сказал. Что я. Еврей". Мама почему-то ничего не ответила, а только вздохнула и переглянулась с бабушкой. Бабушка сказала что-то на языке, которого я не понимал. Меня не очень смущало, что я не понимаю бабушкиного языка: я твердо знал тогда, что существует специальный язык, свойственный именно старым людям.
Вскоре я узнал, что я нерусский. Но этого мало. Я узнал, что я как раз тот самый еврей и есть. Это меня потрясло и, надо признаться, потрясает до сих пор. Все мое детство прошло в беспрерывных драках по "национальному вопросу", и до сих пор мои глаза застит непонятно что, когда я услышу где-нибудь что-нибудь такое, из детства. Тогда я готов на самые дикие поступки.
Впрочем, течение жизни постепенно приучило меня ко многому и многому научило. Научило пониманию нации как категории не столько этнической, сколько гражданской. Приучило к тому, что глупо и неправильно соотносить те или иные события жизни, свойства характера, успехи и поражения с происхождением, фамилией и типом физиономии.
Что мы имеем в остатке? В остатке мы имеем странный, горьковатый, заведомо непонятный иностранцу комизм некоторых жизненных ситуаций, положений и высказываний, особого комизма вроде бы не предполагающих. Вот, скажем, пару лет тому назад ко мне подошел на улице средних лет человек с характерным дрожанием всех видимых и, по-видимому, невидимых частей тела. Он попросил рублей семь. Он честно сказал для чего. Он их получил. И он, растроганный, сказал мне: "Спасибо вам большое. Вы – гордость русского народа". Смешно. Но что смешно в большей степени, "гордость" или "русского народа" – вот ведь вопрос. Гордость – это ладно, бог с ней, с гордостью. Но ведь действительно – какого все-таки народа я являюсь если уж не гордостью, то хотя бы представителем? Опять же вопрос. И этот вопрос, боюсь, так и придется унести с собой.
А почему я вдруг обо всем этом вспомнил в очередной раз? Да, в общем-то, сущий пустяк. Просто в Интернете я наткнулся на забавное сообщение о том, что "житель Южной Африки Филипп Рабинович установил новый мировой рекорд в беге на 100 метров для людей, достигших 100-летнего возраста". Тоже вроде бы гордость, хотя в этот раз уже южноафриканского народа. И ведь настоящая гордость – мне не чета.
Ты кто?
В начале 70-х годов в моей тогдашней компании была популярна такая штука – тест не тест, игра не игра. В общем, одному и тому же человеку (новому в компании) трижды задавался один и тот же вопрос: "Ты кто?" Отвечали, понятно, кто как. Кто-то, допустим, первым делом называл свое имя, вторым – профессию, третьим – половую принадлежность. Кто-то – как-то еще. Я вот, помню, три раза подряд назвал свои имя и фамилию, за что был – видимо, справедливо – заподозрен в сугубом эгоцентризме. А также мне запомнился молодой человек, который на вопрос "ты кто?" трижды без запинки ответил: "Армянин". Меня это, признаться, поразило. Это уже позже я стал замечать все большее и большее число людей, для которых их этническая принадлежность является главным, если не единственным пунктом самоидентификации. То есть не только знаменитым "пятым пунктом", как это сложилось в сознании всех советских граждан, а первым, вторым, пятым, седьмым и семнадцатым.
На форумах интернет-изданий днем и ночью пасется особая, не слишком многочисленная, но отличающаяся сугубой крикливостью порода участников, крайне озабоченных национальным вопросом. Одни кричат: "Что же ты, еврей, тут делаешь, если тебе все тут не нравится!" Ехай типа в свой Израиль. Другие увещевают: "Ну вот, видите, в какой стране и среди каких людей вы живете. Как вы можете здесь жить?" То есть говорят они, в сущности, одно и то же и более или менее на одном языке. А однажды я прочитал такое: "Статья Ваша весьма интересна. Но кажется немного странным Ваше упорное нежелание касаться еврейской темы". Что тут можно ответить? Ответить вопросом на вопрос и спросить, а на каком, собственно, основании я должен касаться именно этой темы? Отчего бы попутно не поинтересоваться, почему я не пишу о ценах на нефть или о военной реформе? Неужели всего лишь потому, что моя фамилия такая, какая есть, а не другая? Странно, ей-богу. Да и неправда – касаюсь я этой темы, вот теперь, например. Но писавший этот комментарий имел в виду явно другое. Он имел в виду, что человек того или иного происхождения не может и не должен писать, говорить, думать ни о чем ином, кроме как о специфических проблемах своего рода-племени. Писал это, видимо, один из тех, кто на вопрос "кто ты?" трижды называет свою национальность.
А я кто такой? Ну, то есть в этом самом смысле.
Нет, не стану я отвечать на этот вопрос. Во-первых, потому что я убежден: всякая этническая принадлежность, как, кстати, и религиозная, – сугубо интимное дело каждого индивида и гражданина. Публичная репрезентация своей этнической принадлежности является безусловным правом каждого, но не является его обязанностью. Точно так же, как женщина может красить губы, а может их и не красить – ее дело. А во-вторых, не стану я говорить об этом вот почему. С точки зрения национально озабоченных лиц любой окраски со мною и так все ясно, а для неозабоченных этого вопроса не существует вовсе. Так что и отвечать-то особенно некому. Разве что самому себе.
Но если бы я вдруг и решил ответить, то ответил бы примерно так.
Весь опыт жизни в моей стране давно и прочно приучал и приучил меня к тому, что русским я не являюсь. А являюсь я, наоборот, нерусским, каковое обстоятельство никак невозможно объяснить европейцу, а американцу – тем более. "Вот ты говоришь, что ты еврей. Это что значит? Что ты соблюдаешь субботу и ходишь в синагогу?" – "Нет. Не соблюдаю и не хожу". – "А какой язык ты слышал с рождения? На каком языке говорили твои родители?" – "На русском, разумеется". – "Ничего не понимаю". Да, это непонятно. Но я не русский. И я это знаю твердо. И все дворовое детство прошло в беспрерывных драках по "национальному вопросу".
Лучше, чем высказалась на эту тему блистательная Лидия Яковлевна Гинзбург, высказаться трудно. Вот что написала она однажды: "Чувство общественного приличия запрещает увиливать от своего происхождения. Нельзя находиться в положении человека, который говорит: "Я русский", а завтра может стать объектом еврейского погрома". Подписываюсь.
Это, так сказать, негативный опыт. Но зачем же им ограничиваться? А моя любимая бабушка, чьим родным языком был идиш? А бабушкин растрепанный молитвенник? А ее песенки и поговорки? А ее фаршированная рыба? А многочисленные пожилые родственники, по праздникам собиравшиеся в нашем доме и распевавшие за большим столом еврейские песни?
Но иногда я все-таки бываю и русским. Им я становлюсь, пересекая государственную границу моей родины. Лишь за границей я могу уверенно, без оглядок и многозначительных покашливаний, сказать, что да, я русский. А кто же еще? Китаец, что ли?
И есть еще такой аспект этнической идентичности, как стыд. Когда я слышу или читаю какую-нибудь гадость из уст того или иного трижды еврея про то, что "русский народ – это народ свиней и рабов", мне бывает стыдно как еврею. Когда на стенах и заборах родного города я читаю что-то вроде "азеры – вон из Москвы" или даже внешне нейтральное "русская семья снимет квартиру", мне стыдно как русскому и как москвичу. Я помню, как в Таллине, в компании эстонцев, кто-то из присутствовавших понес что-то довольно-таки гадкое про какие-то там свойства и черты, якобы свойственные русской нации. Я спросил его: "А почему ты говоришь это в моем присутствии?" – "Но ты же не русский", – сказал он простодушно. "Нет уж, – сказал я. – В этом смысле я русский". Он извинился и сменил тему.
Не стану врать, что меня вовсе не волнует и не интересует эта самая тема. Почему же, интересует. Но интересует меня она в аспекте, скажем так, этнографо-фольклористическом. Разве не увлекательны и не поучительны семейные предания, анекдоты, поговорки, песенки. А уж кухня! Кстати, о кухне. Мой знакомый режиссер, татарин, выросший в Ташкенте, говорил, что национальность в его представлении – это запахи из кухни, слышимые в раннем детстве. Можно и так.