До самого нынешнего дня я был в ужасных хлопотах, ездил туда-сюда, к Вере Николаевне на дачу, и проч.; рассматривал город по частям и на лодке ездил в море. Короче, я ищу впечатлений, каких-нибудь впечатлений… Преглупое состояние человека то, когда он принужден занимать себя, чтоб жить, как занимали некогда придворные старых королей; быть своим шутом!.. Как после этого не презирать себя, не потерять доверенность, которую имел к душе своей?.. Одну добрую вещь скажу вам: наконец я догадался, что не гожусь для общества, и теперь больше, чем когда-нибудь. Вчера я был в одном доме N.N., где, просидев четыре часа, я не сказал ни одного путного слова. У меня нет ключа от их умов - быть может, слава Богу!
Вашей комиссии я еще не исполнил, ибо мы только вчера перебрались на квартиру. Прекрасный дом, и со всем тем душа моя к нему не лежит, мне кажется, что отныне я сам буду пуст, как был он, когда мы въехали.
Пишите мне, что делается в странах вашего царства. Как свадьба? Всё ли вы в Средникове или в Москве? Чай, Александра Михайловна да Елизавета Александровна покою не знают, всё хлопочут!
Странная вещь! Только месяц тому назад написал:
Я жить хочу! хочу печали,
Любви и счастию назло:
Они мой ум избаловали
И слишком сгладили чело.
Пора, пора насмешкам света
Прогнать спокойствия туман:
Что без страданий жизнь поэта,
И что без бури океан?
И пришла буря, и прошла буря; и океан замерз, но замерз с поднятыми волнами, храня театральный вид движения и беспокойства, но в самом деле мертвее, чем когда-нибудь…
Надоел я вам своими диссертациями! Я короче сошелся с Павлом Евреиновым - у него есть душа в душе.
Одна вещь меня беспокоит: я почти совсем лишился сна, Бог знает, надолго ли; не скажу, чтоб от горести: было у меня и больше горести, а я спал крепко и хорошо. Нет, я не знаю: тайное сознание, что я кончу жизнь ничтожным человеком, меня мучит.
Дорогой я еще был туда-сюда; приехавши, не гожусь ни на что. Право, мне необходимо путешествовать: я - цыган.
Прощайте, пишите мне, чем поминаете вы меня? Обещаю вам, что не все мои письма будут такие; теперь я болтаю вздор, потому что натощак. Прощайте… Член вашей bande joyeuse.
М. Lerma.
[Из письма Лермонтова к С. А. Бахметевой. Акад. изд., т. IV, стр. 307–308]
[С.-Петербург. Август 1832 г.]
Примите дивное посланье
Из края дальнего сего;
Оно не Павлово писанье,
Но Павел вам отдаст его.
Увы! как скучен этот город
С своим туманом и водой!..
Куда ни взглянешь, красный ворот
Как шиш торчит перед тобой;
Нет милых сплетен - все сурово,
Закон сидит на лбу людей;
Все удивительно и ново,
А нет не пошлых новостей!
Доволен каждый сам собою,
Не беспокоясь о других,
И что у нас зовут душою,
То без названия у них!..
И наконец я видел море,
Но кто поэта обманул?..
Я в роковом его просторе
Великих дум не почерпнул;
Нет! как оно, я не был волен;
Болезнью жизни - скукой болен
(Назло былым и новым дням),
Я не завидовал, как прежде,
Его серебряной одежде,
Его бунтующим волнам.
Экспромтом написал я вам эти стихи, любезная Софья Александровна, и не имею духу продолжать таким образом. В самом деле, не знаю отчего, поэзия души моей погасла.
По произволу дивной власти
Я выкинут из царства страсти,
Как после бури на песок
Волной расшибленный челнок.
Пускай прилив его ласкает, -
Не слышит ласки инвалид:
Свое бессилие он знает
И притворяется, что спит.
Никто ему не вверит боле
Себя иль ноши дорогой;
Он не годится и на воле,
Погиб - и дан ему покой!
Мне кажется, что это недурно вышло. Пожалуйста, не рвите этого письма на нужные вещи. Впрочем, если б я начал писать к вам за час прежде, то, быть может, писал бы вовсе другое; каждый миг у меня новые фантазии…
Прощайте, дрожайшая. Я к вам писал из Твери и отсюда, а до сих пор не получил ответа. Стыдно - однако я прощаю. И прощаюсь.
М. Lerma.
[Из письма Лермонтова к С. А. Бахметевой. Акад. изд., т. IV, стр. 309–310]
[С.-Петербург. 28 августа 1832]
В ту минуту, как пишу вам, я сильно встревожен: бабушка очень больна и два дня в постели. Отведу душу ответом на второе письмо ваше. Назвать вам всех, у кого я бываю? Я сам та особа, у которой я бываю с наибольшим удовольствием. Правда, по приезде я навещал довольно часто родных, с которыми мне следовало познакомиться; но в конце концов нашел, что лучший мой родственник - это я сам. Видел я образчики здешнего общества: дам очень любезных, молодых людей очень вежливых; все они вместе производят на меня впечатление французского сада, очень тесного и простого, но в котором в первый раз можно заблудиться, потому что ножницы хозяина уничтожили всякое различие между деревьями.
Пишу мало, читаю не более; мой роман - сплошное отчаяние: я перерыл всю свою душу, чтобы добыть из нее все, что только способно обратиться в ненависть, и в беспорядке излил все это на бумагу. Читая, вы бы пожалели меня! Что касается вашего брака, милый друг, то вы угадали мой восторг при вести, что он расстроился; я уж писал кузине, que се nez en l’air n’était bon que pour flairer les alouettes - это выражение мне самому очень понравилось. Слава Богу, что это кончилось так, а не иначе. Впрочем, не будем больше говорить об этом - и без того уж много говорили.
У меня есть свойство, которого нет у вас: когда мне говорят, что меня любят, я больше не сомневаюсь, или (что хуже) я не показываю вида, что сомневаюсь. У вас есть этот недостаток. Пожалуйста, исправьтесь от него, по крайней мере в ваших милых письмах.
Вчера, в 10 часов вечера, было небольшое наводнение, и даже трижды сделано было по два пушечных выстрела, по мере того как вода опускалась и подымалась. Ночь была лунная, я был у своего окна, которое выходит на канал. Вот что я написал:
Для чего я не родился
Этой синею волной?
Как бы шумно я катился
Под серебряной луной;
О, как страстно я лобзал бы
Золотистый мой песок,
Как надменно презирал бы
Недоверчивый челнок;
Все, чем так гордятся люди,
Мой набег бы разрушал,
И к моей студеной груди
Я б страдальцев прижимал;
Не страшился б муки ада,
Раем не был бы прельщен;
Беспокойство и прохлада
Были б вечный мой закон;
Не искал бы я забвенья
В дальнем северном краю,
Был бы волен от рожденья
Жить и кончить жизнь мою!
Вот еще стихи. Эти два стихотворения лучше покажут вам мое душевное состояние, чем бы я мог это сделать в прозе:
Конец! как звучно это слово!
Как много-мало мыслей в нем!
Последний стон - и все готово,
Без дальних справок… а потом?
Потом вас чинно в гроб положут,
И черви ваш скелет обгложут;
А там наследник в добрый час
Придавит монументом вас;
Простив вам каждую обиду,
Отслужит в церкви панихиду,
Которой - я боюсь сказать -
Не суждено вам услыхать;
И если вы скончались в вере,
Как христианин, то гранит
На сорок лет по крайней мере
Названье ваше сохранит
С двумя плачевными стихами,
Которых, к счастию, вы сами
Не прочитаете вовек.
Когда ж чиновный человек
Захочет места на кладбище,
То ваше тесное жилище
Разроет заступ похорон
И грубо выкинет вас вон;
И, может быть, из вашей кости,
Подлив воды, подсыпав круп,
Кухмейстер изготовит суп -
(Все это дружески, без злости.)
А там голодный аппетит
Хвалить вас будет с восхищеньем,
А там желудок вас сварит,
А там… Но, с вашим позволеньем,
Я здесь окончу мой рассказ,
И этого довольно с вас.
Прощайте, не могу больше писать вам. Голова кружится от глупостей. Мне кажется, что по той же причине и Земля вертится вот уже 7000 лет. Моисей не солгал. Всем мой поклон. Ваш искреннейший друг.
М. Lerma.
[Перевод с французского письма Лермонтова к М. А. Лопухиной. Акад. изд., т. IV, стр. 310–312]
2 сентября [1832]
Сейчас я начал кое-что рисовать для вас и, может быть, пошлю с этим же письмом. Знаете ли, милый друг, как я стану писать к вам? Исподволь. Иной раз письмо продлится несколько дней: придет ли мне в голову какая мысль, я внесу ее в письмо; если что примечательное займет мой ум, тотчас поделюсь с вами. Довольны ли вы этим?
Вот уже несколько недель, как мы расстались и, может быть, надолго, потому что впереди я не вижу ничего особенно утешительного. Однако я все тот же, вопреки лукавым предположениям некоторых людей, которых не назову. Можете себе представить мой восторг, когда я увидал Наталью Алексеевну, она ведь приехала из наших стран, ибо Москва моя родина, и такою будет для меня всегда: там я родился, там много страдал и там же был слишком счастлив! Пожалуй, лучше бы не быть ни тому, ни другому, ни третьему, но что делать. М-llе Annette сказала мне, что еще не стерли со стены знаменитую голову… Несчастное самолюбие! Это меня обрадовало, да еще как!.. Что за глупая страсть: оставлять везде следы своего пребывания! Мысль человека, хотя бы самую возвышенную, стоит ли отпечатлевать в предмете вещественном из-за того только, чтоб сделать ее понятною душе немногих. Надо полагать, что люди вовсе не созданы мыслить, потому что мысль сильная и свободная - такая для них редкость.
Я намерен засыпать вас своими письмами и стихами, это конечно не по-дружески и даже не гуманно, но каждый должен следовать своему предназначению.
Вот еще стихи, которые сочинил я на берегу моря:
Белеет парус одинокий
В тумане моря голубом…
Что ищет он в стране далекой?
Что кинул он в краю родном?Играют волны, ветер свищет,
И мачта гнется и скрипит…
Увы! он счастия не ищет,
И не от счастия бежит!Под ним струя светлей лазури,
Над ним луч солнца золотой…
А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой!
Прощайте же, прощайте! Я чувствуя себя не совсем хорошо: сон счастливый, божественный сон, расстроил меня на весь день… Не могу ни говорить, ни читать, ни писать. Странная вещь эти сны! Отражение жизни, часто более приятное, чем сама действительность. Ведь я вовсе не разделяю мнения, будто жизнь есть сон; я вполне осязательно чувствую ее действительность, ее манящую пустоту! Я никогда не смогу отрешиться от нее настолько, чтобы от всего сердца презирать ее; потому что жизнь моя - я сам, я, говорящий теперь с вами и могущий вмиг обратиться в ничто, в одно имя, т. е. опять-таки в ничто. Бог знает, будет ли существовать это я после жизни! Страшно подумать, что настанет день, когда я не смогу сказать: я! При этой мысли весь мир есть не что иное, как ком грязи.
Прощайте, не забудьте напомнить обо мне своему брату и сестрам, кузина4 же, я полагаю, еще не возвратилась.
Скажите, милая Miss Mary, передал ли вам мой кузен Евреинов мои письма, и как он вам показался? потому что в этом случае я вас выбираю своим термометром. Прощайте.
Ваш преданный Лерма.
[Перевод из французского письма Лермонтова к М. А. Лопухиной. Акад. изд., т. IV, стр. 212–313]
Существовало предание о том, что фамилия Лермонтовых происходила от испанского владетельного герцога Лермы, который, во время борьбы с маврами, должен был бежать из Испании в Шотландию. Это предание было известно Михаилу Юрьевичу и долго ласкало его воображение. Оно как бы утешало его и вознаграждало за обиды отцу. Знатная родня бабушки поэта не любила отца его. Воспоминание о том, что дочь Арсеньевой вышла замуж за бедного, незнатного армейского офицера, многих коробило. Не мудрено, что мальчик наслушался, хотя бы и от многочисленной дворни, о захудалости своего рода. Тем сильнее и болезненнее хватался он за призрачные сказания о бывшем величии рода своего. Долгое время Михаил Юрьевич и подписывался под письмами и стихотворениями: "Лерма". Недаром и в сильно влиявшем на него Шиллере он встречался с именем графа Лермы в драме "Дон Карлос". В 1830 или 31 году Лермонтов в доме Лопухиных, на углу Поварской и Молчановки, начертил на стене углем голову (поясной портрет), вероятно, воображаемого предка. Он был изображен в средневековом испанском костюме, с испанскою бородкой, широким кружевным воротником и с цепью ордена Золотого Руна вокруг шеи. В глазах и, пожалуй, во всей верхней части лица не трудно заметить фамильное сходство с самим нашим поэтом. Голова эта, нарисованная al fresco, была затерта при поправлении штукатурки, и приятель поэта Алексей Александрович Лопухин был этим очень опечален, потому что с рисунком связывалось много воспоминаний о дружеских беседах и мечтаниях. Тогда Лермонтов нарисовал такую же голову на холсте и выслал ее Лопухину из Петербурга.
[Ел. Дм. Лопухина, в передаче П. А. Висковатого, стр. 56–57]
Лермонтов, приезжая в Москву, часто останавливался в доме отца Александра Алексеевича Лопухина, на Молчановке, где гостил подолгу. Как известно, Лермонтов постоянно искал новой деятельности и никогда не отдавался весь тому высокому поэтическому творчеству, которое обессмертило его имя и которое, казалось, должно было поглотить его всецело. Постоянно меняя занятия, он с свойственною ему страстностью, с полным увлечением отдавался новому делу.
Таким образом, он одно время исключительно занимался математикою и вот, приехавши однажды в Москву к Лопухину, он заперся в комнату и до поздней ночи сидел над разрешением какой-то математической задачи. Не решив ее, Лермонтов, измученный, заснул. Тогда ему приснился человек, который указал ему искомое решение; проснувшись, он тотчас же написал на доске решение мелом, а углем нарисовал на штукатурной стене комнаты портрет приснившегося ему человека. Когда на другой день Лопухин пришел будить Лермонтова и увидел на стене изображение фантастического лица и рядом исписанную формулами доску, то Лермонтов рассказал ему все вышеприведенное.
Желая сохранить это на память, Лопухин призвал мастера, который должен был обделать рисунок на стене рамкой и покрыть его стеклом. Но мастер оказался настолько неумелым, что при первом приступе к работе штукатурка с рисунком рассыпалась. Лопухин был в отчаянии, но Лермонтов успокоил его словами: "Ничего, мне эта рожа так врезалась в голову, что я тебе намалюю ее на полотне". Через несколько времени Лермонтов прислал Лопухину писанный масляными красками, в натуральную величину, поясной портрет того самого ученого, в старинном костюме, с фрезой и цепью на шее, который приснился ему для решения математической задачи, которая, к сожалению, не уцелела. Портрет этот хотя и грешит в рисунке и в особенности в колорите, но по экспрессии весьма талантливый и, по заявлению Лопухина, сходство с рисунком, сделанным на стене, вышло поразительное.