Сталин, Гитлер и мы - Владимир Николаев 3 стр.


В то самое время, когда Сталин пытался закрепиться в высшем эшелоне большевиков, Гитлер только еще разогревал свое политическое тщеславие, зачитываясь при этом периодикой. В ходе мировой войны он раз и навсегда определил свой дальнейший путь: "Мое решение созрело. Я пришел к окончательному выводу, что должен заняться политикой". Сталин, как известно, первую мировую войну отсиделся в комфортабельной сибирской ссылке (говорили, что у него там даже сын родился), а Гитлер, наоборот, с восторгом бросился в самое пекло. Столь разное отношение к войне, вернее, к личному участию в ней, - единственный, пожалуй, принципиальный случай, в котором Сталин и Гитлер разошлись. Гитлер оказался большим забиякой, даже храбрецом, поспешил в армию, на фронт добровольно уже в августе 1914 года. Он признавался, что для него война стала "величайшим из всех пережитых событий", писал, что "война для мужчины то же, что роды для женщины", и считал свои военные годы самыми счастливыми в жизни. Вспоминая о том, как он пришел в армию, Гитлер писал: "Для меня этот момент стал избавлением от страданий, омрачавших мои годы… Я опустился на колени и возблагодарил небеса за предоставленное мне счастье жить в такое время".

Потрясающее признание! Оно должно заинтересовать не только историка, но и психиатра.

Гитлер прошел в солдатской шинели всю войну, с 1914 по 1919 год, был участником тридцати крупных сражений. Служил он полковым связным, что было очень опасно, так как связных использовали особенно активно в самые трудные моменты, тогда, когда в огне сражений отказывали другие средства связи. Не раз Гитлер был на краю гибели. Все годы войны отказывался от положенного отпуска. Зиму 1916–1917 годов он пролежал в госпитале с тяжелым ранением, мог больше не возвращаться в строй, но настоял на этом и прибыл в свой полк, который вскоре, весной 1917 года, почти целиком полег под Ипром. За отвагу он получил железные кресты первой и второй степени, которыми солдаты, как правило, не награждались. Остается только удивляться, что он не поднялся по службе выше ефрейтора. Историки полагают, что тут все дело в его скверном характере.

В 1918 году Гитлер попал под газовую атаку и временно ослеп, снова оказался в госпитале, где и узнал о падении кайзера и революции в Германии. Именно тогда он окончательно решил посвятить себя политике во имя реванша за поражение Германии в войне. Он был готов к новому бою, на сей раз - на политической арене. Он вспоминал: "Каждый раз, когда я получал свежую газету, я рвал и метал и был вне себя от негодования по поводу той гнусной агитации, которая явно на наших глазах губила фронт. Этот психологический яд был равносилен прямому подкашиванию наших сил. Много раз меня мучила мысль, что если бы на месте этих преступных невежд и безвольных манекенов руководителем нашей пропаганды оказался я, то исход войны был бы для нас совершенно иным".

Вот какие амбиции клокотали в сердце ефрейтора! Да и как ему было не возмущаться?! Ведь когда он вернулся в 1918 году из госпиталя в свой полк, то застал там… совет солдатских депутатов! Гитлер ушел из полка и нанялся охранником в лагерь для военнопленных. Тоже весьма красноречивый поступок. Но долго ему сокрушаться не пришлось, революция в Германии не состоялась, и он с большим рвением давал показания перед армейской следственной комиссией, разоблачая тех, кто был замешан в революционных событиях. Тут Гитлера заметили, и армейское командование направило его на специальные пропагандистские курсы, проводившиеся "националистически настроенными" профессорами Мюнхенского университета. После окончания курсов Гитлер был оставлен в армии и направлен в некое "инструкторское подразделение" в лагерь для демобилизованных солдат. Он вспоминает: "Еще будучи офицером по политпросвещению, я часто выступал перед солдатами". Говоря по-нашему, он стал политруком. В этом качестве он быстро выдвинулся, подготовив для своего начальства докладную записку об "опасности, которую представляют в настоящее время для немецкого народа евреи" (к этой навязчивой гитлеровской идее мы еще вернемся).

В конце 1919 года Гитлер вступил в Германскую рабочую партию, националистическую по сути, причем стал там ответственным за пропаганду и агитацию. В начале 1920 года по его инициативе эта организация была названа так: "Национал-социалистическая рабочая партия Германии", затем ее сокращенно стали называть нацистской. Стоит обратить внимание, что в ее названии стоит определение "рабочая", - эта демагогия, несомненно, способствовала привлечению новых членов из рабочей среды. В том же 1920 году Гитлер демобилизуется и начинает карьеру пропагандиста-профессионала на политической арене. Как и все его сподвижники по нацистской партии, он именует себя прежде всего революционером, защитником интересов трудящихся. То есть формально с этого момента Гитлер и Сталин в одном и том же качестве идут параллельно, по весьма схожим дорогам. Гитлер пишет в книге "Моя борьба": "Единственное, что воспринимают массы, - это беспощадность силы и грубость ее речей, чему в конечном счете они и покоряются". Сталин никогда не был столь откровенным, но все его действия проходили как бы под этим лозунгом.

В бесконечном ряду совпадений и сходства в судьбах Сталина и Гитлера первая мировая война стоит на одном из главных мест: для обоих она открыла безграничные политические перспективы. Что стало бы со Сталиным, если бы война не спровоцировала Октябрьскую революцию? И как бы без войны Гитлер выбился в люди? В то же время даже при таком мощном трамплине, каким явилась для обоих война, их взлет во власть был поразителен. Известный английский историк А. Буллок замечает: "Каждому, кто мог наблюдать Сталина и Гитлера в возрасте до тридцати лет, само предположение, что тот или другой сыграют одну из главных ролей в истории XX века, показалось бы абсурдным".

Истоки правды

Никто не подводил меня к заключению об удивительном сходстве Сталина и Гитлера, между немецким нацизмом и советским коммунизмом. Это сделала сама жизнь, обстоятельства, с детства окружавшие меня.

Первый и главный источник моих знаний и убеждений - книги. С детства читал запоем, в основном русскую и западную классику. Советской литературы тогда было еще мало, не успели написать. Неизгладимое впечатление производили стихи, с раннего детства слышал их от отца. Он был любитель выпить и при этом всегда декламировал Некрасова и Есенина. Вслед за ними ко мне пришли Пушкин и Лермонтов. По-моему, все это - самая вольнолюбивая поэзия. Она так же, как и классическая проза, не знает почтения к тирании и учит ее ненавидеть.

М. Цветаева утверждала, что лучшие книги мировой литературы в первый раз надо читать еще в детстве. Она пишет о чтении детьми книг для взрослых: "Дети не поймут? Дети слишком понимают! Семи лет Мцыри и Евгений Онегин гораздо вернее и глубже понимаются, чем двадцати. Не в этом дело, не в недостаточном понимании, а в слишком глубоком, слишком чутком, болезненно верном!" В этом по-цветаевски максималистском утверждении, несомненно, есть зерно истины. И совершенно закономерно, что потом, через годы, книги эти перечитываются еще не раз.

Чтение классической литературы подготовило меня к тому, что, переходя из подросткового возраста в юношеский, я открыл для себя Анатоля Франса. Случилось так, что с тех пор две его небольшие книги стали для меня на всю жизнь настольными, самыми главными - это "Суждения господина Жерома Куаньяра" и "Харчевня королевы Гусиные Лапы". Они окончательно сформировали мое мировоззрение, которое потом, за все прожитые годы, у меня не изменилось.

Анатоль Франс придавал большое значение своей книге о Куаньяре, недаром он написал к ней предисловие, которое заканчивается так: "Несправедливость, глупость, жестокость не поражают никого, когда они вошли в обычай. Мы видим все это у наших предков, но не видим у себя. А поскольку в истории прошлого нет ни одной эпохи, когда бы человек не представал перед нами вздорным, несправедливым и жестоким, было бы просто чудом, если бы наш век, по счастливому исключению, оказался избавленным от глупости, коварства и жестокости. Суждения г-на аббата Куаньяра могли бы помочь нам потребовать отчета у своей совести, если бы мы не уподобились тем идолам, у которых очи не видят и уши не слышат. Достаточно нам было бы проявить немного доброй воли и беспристрастия, и мы очень скоро убедились бы, что наши своды законов - это гнездилища несправедливостей, что в наших нравах мы сохраняем унаследованную нами жестокость, алчность и гордыню, что мы почитаем одно только богатство и совсем не уважаем труд; установившийся у нас порядок вещей предстал бы перед нами таким, каков он на самом деле, - убогим, преходящим порядком, который справедливостью самого хода вещей, за отсутствием людской справедливости, обречен на гибель и уже начинает разрушаться: наши богачи оказались бы в наших глазах столь же безмозглыми, как тот майский жук, который продолжает глодать древесный лист, хотя жучок, проникший в его тело, уже пожирает его внутренности; мы не позволили бы усыплять себя плоской и лживой, выспренней болтовней наших государственных деятелей; нам показались бы жалкими наши экономисты, препирающиеся между собой о стоимости обстановки в доме, объятом пожаром. В беседах аббата Куаньяра мы видим пророческое презренье к великим принципам нашей Революции и к демократическим правам, именем которых мы вот уже сто лет, прибегая к всевозможным насилиям и захватам, создаем пеструю вереницу рожденных мятежами правительств, сами же при этом без малейшей иронии осуждаем эти мятежи. Если бы мы позволили себе чуть-чуть посмеяться над этими нелепостями, которые казались величественными и нередко оказывались кровавыми; если бы мы, приглядевшись, обнаружили, что современные предрассудки, точь-в-точь как и предрассудки давних дней, приводят к тем же результатам, уродливым или смешным, если бы мы научились судить друг о друге с благожелательным скептицизмом, то бесконечные распри в самой прекрасной стране мира несколько поутихли бы, а воззрения г-на аббата Куаньяра были бы достойной лептой на благо человечества".

В то же самое время мне посчастливилось случайно наткнуться на дореволюционные издания стихов Саши Черного. Его у нас тогда не издавали, ведь он был белоэмигрантом, хотя, поселившись во Франции, антисоветизмом не грешил. В нем меня привлек тот же редчайший дар, что и у Франса, - сплав лирики и сатиры. Они оба помогли сформироваться моим взглядам на жизнь, на политику вообще и на то, что творилось у нас в стране при Сталине. Это - не преувеличение. В воспоминаниях Стендаля, в его "Жизни Анри Брюлара", я обратил внимание на то, что он, говоря о своем детстве и отрочестве, упоминает о занимавших его в то время политических мыслях. С помощью прочитанной мною в детстве и отрочестве классики, с помощью Франса и Саши Черного нельзя было, по крайней мере, не понять, что под вывеской "победившего в одной стране социализма" (об этом объявил Сталин в 30-е годы!) скрываются отнюдь не свобода, равенство и братство.

Четверть века спустя в мою жизнь так же властно вошел Михаил Булгаков. У него та же мудрость, тонкость и нежность, которые я вижу у Франса. И та же пророческая грустная улыбка. Небольшой рассказ Франса "Прокуратор Иудеи" - как бы эскиз к герою Булгакова в "Мастере и Маргарите", его Понтий Пилат сделан по штрихам, четко намеченным в рассказе Франса.

Между прочим, даже в 30-е годы можно было почерпнуть немало полезного из того, что печаталось у нас, и не из классики. Так, например, широко издавался модный тогда немецкий прозаик Л. Фейхтвангер. Его книги, как и других современных ему западных писателей, издававшиеся у нас, рассказывали о совершенно неведомом нам, советским читателям, мире, раскинувшемся за непроницаемыми границами СССР. И не только о западном мире как таковом, но и о совершенно других людях, отличных от нас, об их чувствах и мыслях, не похожих на те, что принудительно культивировались у нас. Так, например, писатель Тюверлен из романа Фейхтвангера "Успех", во многом голос самого автора, изрекал: "Карл Маркс сказал: философы объясняли мир, задача теперь в том, чтобы переделать его. Я лично думаю, что единственный способ переделать его - это объяснить его. Сколько-нибудь удовлетворительно объяснить его - это значит тихо и без шума переделать его воздействием разума. Переделать его силой пытаются лишь те, кто не в состоянии удовлетворительно объяснить его. Я больше верю в силу написанного слова, чем в пулеметы".

И это публиковалось в стране, где пулемет и тачанка были священными символами!

Следом за книгами меня учила школа, но я имею в виду не процесс обучения, а само пребывание в ее стенах и в коллективе сверстников. Дело в том, что она была необычной, ее можно было назвать советским царскосельским лицеем; в последнем, как известно, учились дети не самых захудалых дворян, и царь российский проявлял большое внимание к лицею. Примерно то же было и у нас. Когда Сталин и его ближайшие соратники обнаружили, что окружены кучей своих детей школьного возраста, они создали специальное учебное заведение, в котором стали учиться дети руководителей партии и государства, Красной Армии и органов госбезопасности, а также лидеров зарубежных коммунистических партий.

Любопытно, что особенно много среди "лицеистов" было ребят примерно моего возраста, можно сказать, детей новой экономической политики (нэпа), которая своим неожиданным изобилием, наверное, и вдохновила нашу элиту на всплеск деторождения. Мы, их дети, общались между собой тесно, особенно если учесть, что всех классов, начиная с первого, в школе было по одному; только в моем возрасте, 1925–1926 годы рождения (разгар нэпа!), их было два - "А" и "Б". Светлана Сталина и Лев Булганин были моими ровесниками, Серго Берия и Воля Маленкова были всего на год старше нас, Светлана Молотова - на два года моложе, одна внучка Горького была моей ровесницей, другая - на два года моложе и т. п. Только Василий Сталин был немного постарше.

Учили нас хорошо. Среди преподавателей были яркие личности, причем уже солидного возраста. Как я понимаю, на них еще сохранился отсвет дореволюционной школы. Так, математику преподавал старый профессор Юлий Осипович Гурвиц, педагог от Бога! Он был у нас классным руководителем, и мы его очень любили, с успехом принимали участие в ежегодных математических детских олимпиадах, проводившихся в Московском университете. Не отставал от нашего профессора и преподаватель истории Петр Константинович Холмогорцев, блистательный оратор. Случайно у меня до сих пор сохранилась тетрадь, двадцать четыре страницы, она от начала до конца заполнена моим домашним сочинением от 1940 года на тему "От смерда до крепостного крестьянина". В нем было о чем поразмышлять по поводу свободы, рабства и тирании.

Думаю, от наших учителей зависела та демократичная атмосфера, которая царила в школе и при которой все дети были равны независимо от занимаемого их отцами положения. Так, Светлана Сталина была отличницей, вполне того заслуживая, а ее брат Василий учился из рук вон плохо и получал соответствующие оценки.

В середине 30-х годов нашу школу не миновала страшная трагедия всей страны, причем немыслимый масштаб этой беды был особенно ощутим в родных школьных стенах, поскольку Сталин обрушил массовый террор прежде всего на своих ближайших сподвижников. У половины моих одноклассников были арестованы отцы, у некоторых - и матери. Все они бесследно исчезли, ни один не вернулся. Много лет спустя, уже в 50-е годы, после смерти Сталина, все они были реабилитированы посмертно.

Мы их всех хорошо знали, ведь мы дружили и общались друг с другом не только в школе, но и домами, много раз в году отмечали дни рождения одноклассников, ходили друг к другу на новогодние елки, делали, наконец, вместе домашние уроки… Все эти родители были очень милыми по отношению к нам и совсем еще не старыми, где-то около сорока лет. Нет, они никак не походили на врагов народа, иностранных шпионов, вредителей, диверсантов и убийц, какими их рисовала официальная пропаганда. Примечательно, что никто из осиротевших ребят не был брошен в специальные детские дома для сыновей и дочерей врагов народа. Думаю, этого не случилось только потому, что у нас училась Светлана Сталина. Ее отец, еще питавший к ней тогда какие-то чувства, не решился лишать ее привычных подруг и друзей, которых стали опекать их оставшиеся на свободе родственники. Последних потому Сталин и пощадил. Так что жизнь осиротевших детей "врагов народа" проходила и дальше на наших глазах, и это, конечно, заставляло нас задумываться о многом. Наша школьная дружба от всего случившегося не пострадала, просто стало меньше домашних праздников, многим уже было негде и не на что их устраивать.

Ни учителя, ни ребята не изменили своего прежнего отношения к детям репрессированных. Настолько их вдруг стало много, этих "врагов народа", что, вероятно, ни разум, ни сердце не могли поверить в реальность "вражеских" происков. Не было ужаса перед тем, что в стране вдруг завелось столько врагов и что они нас всех погубят. Был только ужас перед нараставшей волной массовых репрессий. Был ужас, как во время стихийного бедствия. И уже в этом очень характерном штрихе - отсутствии страха перед "врагами народа" - было заложено будущее разоблачение истоков трагедии, последовавшее только после смерти Сталина.

Назад Дальше