Недолго пришлось ему пользоваться новым назначением. Сначала дела королевской партии шли недурно: парламентские войска, неопытные и под начальством плохих полководцев, терпели неудачу за неудачей; но когда на политическую арену выступил Кромвель, все переменилось, и Карлу пришлось круто.
В 1646 году Оксфорд был взят парламентскими войсками, и Гарвею пришлось оставить должность декана, которую снова занял Брент.
С этого года Гарвей совершенно устранился от политики и поселился в Лондоне, предаваясь исключительно научным занятиям. Разочаровался ли он в короле или просто устал, – трудно сказать. Вернее последнее: шестидесятилетнему старику трудно было таскаться за армией, вести походную жизнь, ночевать где придется; да и надобности в этом не было: он всегда ограничивался сочувствием королю и никакой действительной пользы оказать не мог.
Итак, он удалился на покой и с этих пор проживал у братьев – большею частью в Лондоне или в Ламбете (пригородная деревушка, впоследствии вошедшая в черту Лондона).
Погруженный в научные занятия, он мало заботился о мирских благах и, без сомнения, ему пришлось бы испытать на старости лет горькую нужду, если бы не братья, в особенности Элиаб, который был в полном смысле слова "и денег, и белья, и дел его рачитель". Элиаб пустил в оборот деньги Гарвея, нажитые практикой, и, таким образом, составил для него изрядное состояние. Вследствие этого, несмотря на потерю практики и убытки, причиненные гражданской войной, Гарвей жил в довольстве и даже мог выделять значительные суммы на общеполезные цели.
Так, он выстроил для Лондонской коллегии врачей дом, в котором была помещена библиотека и где происходили заседания общества; подарил тому же ученому учреждению коллекцию препаратов, хирургических инструментов и книг и пожертвовал ренту в 56 фунтов стерлингов на жалованье библиотекарю и устройство ежегодных собраний в память благотворителей коллегии.
В последние годы жизни он занимался эмбриологией. Результатом его исследований в этой области явилась книга "De generatione animalium" ("O рождении животных").
Гарвей не хотел издавать этой книги, и если бы не доктор Энт, его приятель, почти насильно отобравший у него рукопись, она вряд ли увидела бы свет раньше его кончины.
Энт оставил рассказ о своей беседе с Гарвеем в 1650 году, по поводу издания книги "О рождении животных":
"Я нашел его в его убежище (Ламбете) веселым и довольным с виду, погруженным, как Демокрит, в исследование тайн природы, и спросил, хорошо ли ему живется? "Где уж хорошо, – отвечал он, – когда государство полно смут и сам я точно в бурном море? Если бы я не находил утешения в моих занятиях и в воспоминаниях о прежних трудах, то, право, не желал бы ничего, кроме смерти. Но эта темная жизнь, вдали от общественных дел, которая огорчала бы многих, действует на меня как лекарство".
На замечание Энта, что ученый мир ожидает от Гарвея новых трудов, последний возразил: "Неужели вы хотите заставить меня покинуть эту мирную жизнь и снова пуститься в опасное море? Вы сами знаете, какую бурю вызвали мои первые труды. Лучше сидеть дома и преуспевать в мудрости, чем, публикуя результаты бесконечных трудов, подвергаться бурям, которые разрушат ваш покой и отравят ваши последние дни".
Тем не менее Энт настаивал и наконец добился своего – отобрал у Гарвея рукопись, немедленно отдал ее в типографию, сам следил за печатанием, держал корректуры, а в следующем, 1651 году книга вышла в свет.
"Исследование о рождении животных" – результат многолетних трудов. Часть материалов, собранных автором, а именно исследования о развитии насекомых, погибли в начале революции.
Скажем несколько слов об этой книге.
Она обогатила науку блестящими обобщениями, крупными открытиями, массой фактов, имевших значение как для теории, так и для практики.
В сущности, это был первый систематический и законченный трактат по эмбриологии, так как прежние исследования – Аристотеля и Фабриция – не представляют даже бледного абриса этой науки; их можно назвать лишь отрывочными эмбриологическими заметками.
Гарвей показал, что живородящие животные, так же как и яйцеродящие, развиваются из яйца, и выразил свой взгляд на развитие животных в известной формуле omne animal ex ovo (всякое животное из яйца).
Книга украшена соответственной виньеткой: Юпитер держит яйцо, из которого выходят человек, олень, птица, рыба, ящерица, змея, стрекоза, бабочка, паук. Надпись на яйце: Ex ovo omnia (все из яйца).
Далее он показал, что так называемый рубчик, или зародышевый диск (cicatricula, или discus proligerus, маленькое белое пятнышко на желтке), есть собственно зародыш, и проследил его развитие, насколько это оказалось возможным без помощи микроскопа:
"Это маленькое пятнышко увеличивается с начала насиживания; через два дня достигает величины ногтя мизинца и разбивается на концентрические кружки (два или три), среди которых является белое пятнышко, подобное тому, которое замечается в центре зрачка в глазу, пораженном катарактой. В конце третьего дня в центре рубчика является красная дрожащая точка: это – зародыш сердца".
Еще в исследовании о движении сердца и крови, рассуждая о строении сердца у зародыша, Гарвей высказал замечательную мысль – истинное пророчество гения: "Природа, совершенная и божественная, ничего не делает бесцельно; не дает сердца тем животным, которые в нем не нуждаются, и не создает его прежде, чем оно станет необходимым, но проходя одни и те же ступени в развитии каждого животного, проходя все строения – яйцо, червяк, зародыш – достигает совершенства в каждом".
Итак, в исследовании Гарвея уже намечены – но только намечены – основные идеи эмбриологии: первичное тождество различных типов, постепенность развития органов, соответствие переходных признаков человека и высших животных с постоянными признаками низших.
Далее он уяснил значение так называемой chalaza, шнурочка, на котором подвешен желток (Фабриций считал его зародышем); показал, что скорлупа яиц пориста и пропускает воздух к зародышу; что яйцо живородящих развивается в рогах матки, и прочее – словом, обогатил науку многими крупными и мелкими фактическими открытиями.
Нельзя не упомянуть также, что его исследования имели огромное практическое значение для акушерства и женских болезней. "Главы "О родах", "О перепонках", "О последе", "О пуповине" были истинным откровением, быстро принесшим драгоценные плоды" (Виллис).
В итоге мы можем сказать, что Гарвей сделал для эмбриологии все, что мог сделать великий ученый при тогдашних средствах исследования. В этом смысле книга "О рождении животных" является не менее сильным свидетельством его гения, чем трактат о кровообращении.
Но эмбриология без микроскопа – то же, что химия без весов или мореплавание без компаса. Потребовалось почти двести лет и подготовительная работа многих исследователей – Граафов, Нидгэмов, Спалланцани и других, – прежде чем она стала на степень истинной науки в трудах К. Э. Бэра.
Что касается книги Гарвея, то в ней мы можем видеть лишь бледный очерк этой науки, зародыш ее великих обобщений, намеки на ее основные законы и принципы, – но было бы преувеличением назвать ее автора основателем эмбриологии.
Заметим также, что недостаток фактов отразился на его трактате не совсем благоприятно. Рассуждения Гарвея о сущности зарождения туманны и неверны; он доказывает, что элементы самца и самки не смешиваются при оплодотворении; что самка получает при этом нечто вроде "заразы", которая проникает все ее существо, отчего она становится плодоносящей.
Словом, мы встречаем здесь не того Гарвея, который является перед нами в книге о кровообращении: ясного, светлого, точного мыслителя, который чувствует себя как дома в лабиринте фактов и ведет нас от обобщения к обобщению путем строго научной индукции, никогда не оставляя твердой фактической почвы. Здесь, в исследовании о рождении животных, мы видим Гарвея-метафизика, который, не чувствуя под ногами твердой почвы, бросается в область умозрений, старается втиснуть природу в рамки схоластических доктрин, высказывает иногда истинно пророческие мысли, но большею частью путается в смутных и ложных представлениях.
Во всяком случае, эти недостатки не уничтожают великих достоинств замечательной книги, прибавившей столько крупных и мелких открытий к сумме человеческих знаний, впервые давшей законченный и систематический очерк одной из труднейших и интереснейших отраслей науки, а главное – послужившей "ферментом" для дальнейших исследований.
"XVII век создал только одну книгу, которую можно сравнивать с "Исследованиями о движении сердца"; эта книга носит название "Исследование о рождении животных" и написана Гарвеем" (Дарамберг).
В момент выхода в свет книги "О рождении животных" Гарвею было 73 года. Слава его наконец одолела вражду рутинеров и зависть мелких душ. Ему довелось при жизни увидеть торжество своих воззрений; заслуги его были признаны ученым миром вообще и его соотечественниками в частности. Он доживал свой век, окруженный славою и почетом. Труды его, обновившие физиологию, заменившие рассуждение исследованием, имели огромное возбуждающее значение. В Англии, где до Гарвея почти не существовало анатомии, к концу его жизни явилась целая плеяда замечательных ученых – Вартон, открывший слюнной проток, названный его именем, Глиссон, прославившийся работами над анатомией печени, Гаймор и другие.
Новое поколение физиологов и анатомов видело в Гарвее своего вождя и патриарха. Поэты – Драйден, Коули – писали в его честь стихи. Лондонская медицинская коллегия поставила в зале заседаний его статую со следующею надписью:
УИЛЬЯМУ ГАРВЕЮ,
Мужу бессмертному, благодаря оставленным им памятникам,
Этот памятник воздвигла Лондонская медицинская коллегия.
Тот, кто открыл движение крови
И исследовал рождение животных,
Заслужил быть увековеченным в статуе.
В 1654 году он был единогласно избран президентом Коллегии, но отклонил от себя эту почетную должность, ссылаясь на старость и нездоровье.
"Благодарю вас за честь, которую вы мне оказали, – сказал он при этом, – но эта обязанность слишком тяжела для старика. Я слишком принимаю к сердцу будущность общества, к которому принадлежу, и не хочу, чтобы оно упало во время моего председательства".
Действительно, силы его ослабли, здоровье расстраивалось; он доживал свои последние годы. Но прежде чем расстаться с ним, мы попытаемся дать очерк его характера и личной жизни, – на основании тех, к сожалению, весьма скудных данных, которые не вошли в предыдущие главы.
Глава VI. Характер и образ жизни Гарвея
Наружность Гарвея. – Ею добродушие. – Отсутствие в нем ученого самолюбия. – Его слог. – Пантеистические взгляды. – Открытия Азелли, Пеке, Бартолина и Рудбека и отношение к ним Гарвея. – Его любознательность. – Привычки. – Скудость биографических сведений о Гарвее. – Его кончина
Гарвей был небольшого роста, худощавый, смуглый, с маленькими блестящими глазами и черными как смоль, впоследствии седыми, волосами; очень живой, подвижный, вспыльчивый – и в то же время крайне добродушный и незлобивый человек.
Политические смуты тяжело отозвались на нем и на многих дорогих ему лицах; его дом был разграблен, работы уничтожены – худшее бедствие, какое может постигнуть ученого! Однако, упоминая о постигших его невзгодах, он не злобствует, не возмущается, никого не клянет и не поносит.
Между тем, это было вовсе не равнодушие; он принимал близко к сердцу дела своей родины; последние годы его жизни были омрачены горечью и разочарованием, как это видно, например, из вышеприведенного разговора с Энтом. Но мы не замечаем у него озлобления, ненависти; он относился к невзгодам, постигшим его самого, его друзей и его родину, как к стихийному бедствию, которое не зависит от чьей-либо воли и умысла.
Как большинство выдающихся людей, он смотрел на человечество сверху вниз. "Человек – только злобная обезьяна", – говаривал он шутя. Надо сознаться, что у него было некоторое основание для подобного отзыва; вспомним, сколько злобы, насмешек, ругательств обрушилось на него – за что же? За великую заслугу перед человечеством.
Но это презрение смягчалось его добродушием и умом и никогда не превращалось в злобу.
Он отличался замечательным постоянством в привязанностях – семейная добродетель Гарвеев, – мы видели это в его отношении к королю; столь же неизменным другом был он для всех своих родных и близких.
Другую и еще более замечательную черту его характера представляет полное отсутствие ученого самолюбия. Он никогда не гонялся за славой и если решался на обнародование своих исследований, то с крайней неохотой – по настояниям, почти по принуждению друзей.
Книга "О рождении животных" вряд ли была бы напечатана без вмешательства доктора Энта; вопрос о кровообращении разрабатывался не менее двенадцати лет (1616–1628). Вместе с тем, он не делал тайны из своих открытий и рассказывал о них друзьям, знакомым, ученикам, рискуя потерять право первенства.
Должно заметить, что в те времена вообще не замечалось такой ревности к сохранению приоритета, как ныне, когда ученый, еще не обдумав порядком своего открытия, уже спешит сделать о нем "предварительное сообщение" или, по крайней мере, хранит его в строжайшем секрете.
Однако и тогда уже возникали споры – нередко весьма ожесточенные – о праве первенства, и ученые принимали меры, чтобы обеспечить за собою это право. Так, Галилей извещал ученый мир о своих открытиях в замысловатых анаграммах, ни для кого, кроме автора, не понятных.
Ничего подобного мы не замечаем у Гарвея. Его воодушевляла чистейшая, бескорыстная любовь к науке. Научные занятия составляли для него суть и отраду жизни, и никаких посторонних соображений, никаких честолюбивых планов – ни, тем более, коммерческих соображений – с ними не связывалось.
Это отражалось, между прочим, и на его придворных отношениях. Дружба с королем не доставила ему никаких титулов, никаких великих и богатых милостей, да он и не добивался их, ограничиваясь ролью врача и ученого. В этом отношении он резко отличался от некоторых из своих современников, каковы, например, Бэкон, принесший в жертву мамоне честь и совесть, Коули, даровитый поэт, не гнушавшийся ролью шпиона, Драйден, писавший стихотворные памфлеты против врагов короля.
Судя по немногим дошедшим до нас известиям, Гарвей был увлекательный собеседник. Недаром Карл I – плохой король, но блестящий представитель тогдашней интеллигенции, – дорожил его дружбой. Даже противники признавали силу его речи. "Когда послушаешь нашего Гарвея, – говорит Веслинг, – поневоле поверишь в обращение крови". Этому можно поверить, читая сочинения Гарвея, в особенности трактат о кровообращении.
Он принадлежит к числу тех авторов, которые увлекают читателя не красотой слога, не блеском изложения, но удивительною ясностью и самостоятельностью мысли. Ничего взятого напрокат, все продумано и проверено собственным исследованием; печать оригинальности лежит на каждой фразе. Ума палата! И палата знаний – вот впечатление, которое выносишь из его книги.
Впрочем, он далеко не лишен художественной жилки; нередко прибегает к метафорам, например, сравнивает кровообращение с круговоротом воды, испаряющейся под влиянием солнца, или уподобляет бешенство ученых рутинеров сицилийскому морю, бушующему вокруг Харибды.
Живое воображение отражалось и на его религиозных взглядах. Религиозное чувство вообще было в нем сильно развито.
"Изучение тела животных, – говорил он Энту, – всегда доставляло мне удовольствие, так как благодаря ему я считал возможным не только глубже проникнуть в тайны природы, но и увидеть в них образ или отражение ее всемогущего Творца".
Впрочем, он не придерживался какой-нибудь определенной доктрины и совершенно равнодушно относился к богословским распрям и борьбе сект, придавшей такую своеобразную окраску английской революции.
У него это было чувство восхищения "чудесами вселенной", отливавшееся в форму довольно смутных пантеистических представлений.
"Я не придаю значения спорам о том, как назвать эту Первопричину. Под всеми названиями подразумевается то, что есть начало и конец всякого бытия, что существует от века, что является Создателем или Творцом, обладает Всемогуществом и обнаруживается как в отдельных явлениях, так и в бесконечности Вселенной".
Природа являлась в его глазах как бы одушевленным целым, в котором все гармонично и осмысленно. Подобных же взглядов придерживалось большинство выдающихся людей того времени. Это было наследие древних веков, миросозерцание, развившееся на развалинах классической религии, представителем которого является, между прочим, любимый поэт Гарвея, Вергилий.
Следы этого миросозерцания мы находим и в ученых трактатах Гарвея.
"Природа всегда все делает к лучшему… Совершенная природа ничего не создает бесцельно", – подобные выражения встречаются у него нередко.
Но, вообще говоря, он строго отделял свои философствования от ученых исследований, и, как уже пояснено выше, книга о кровообращении – образец строгого научного метода. Правда, и в ней попадаются иногда фразы о разумной и совершенной природе, но это только манера, способ выражения, красоты слога; автор не придает им значения реальных научных положений, на которых можно что-нибудь строить.
Строгий, скептический ум, не примирявшийся с кажущимся знанием, вносимым в научную область метафизическими представлениями, проявляется и в отношении Гарвея к "духам", игравшим такую важную роль в тогдашней физиологии.
"Мнения об их взаимодействии с нашим телом (существуют ли они независимо от крови и твердых частей или соединены с ними) так разнообразны и противоречивы, что это учение о духах служит только обычным убежищем невежества. Их пускают в ход во всех необъяснимых случаях, как плохие поэты выдвигают на сцену богов, когда нужно распутать интригу и привести к развязке".
В книге "О рождении животных" уже гораздо большую роль играют и рассуждения о божественной природе, и бездоказательные, априорные положения вроде представления о "заразе", сообщаемой самцом самке; но тут и авторитет прежних исследователей, Аристотеля и Фабриция, гораздо сильнее тяготеет над Гарвеем, чем в книге о кровообращении. Вообще, как уже сказано, мы не замечаем в этой книге той смелости, оригинальности, уверенности, соединенной с ясным, трезвым, светлым умом, кои характеризуют трактат о кровообращении. Кажется, будто сам автор смущен недостатком фактических данных и часто в нерешимости и колебаниях топчется на одном месте, или укрывается под защиту своих предшественников, или пытается воспарить к небу на крыльях сомнительных гипотез вместо того, чтобы идти по твердому пути опыта и наблюдения. Это объясняется как недостатком фактов, так, вероятно, и преклонным возрастом Гарвея.
Последнее обстоятельство повлияло также и на его отношение к открытиям Азелли, Пеке и других, о чем стоит сказать здесь несколько слов.
По учению древних, пища из кишок поступает в брыжеечные вены, по которым достигает печени, где и превращается в кровь. Отсюда вены разносят ее по всему телу.
Первый удар этому воззрению нанес Азелли, открывший (в 1627 году) млечные сосуды. Но Азелли думал, что млечные сосуды переносят хил в печень, где он и превращается в кровь.