Сообразно этому "развитие" вещи, навыка, органа менее всего является прогрессом к некоей цели… но последовательностью более или менее укоренившихся, более или менее не зависящих друг от друга и разыгрывающихся здесь процессов возобладания, включая и чинимые им всякий раз препятствия… Даже и в отдельном организме дело обстоит не иначе: всякий раз с существенным ростом целого смещается и "смысл" отдельных органов – при случае их частичное разрушение, их сокращение в числе (скажем, путем уничтожения отдельных звеньев) может оказаться признаком возрастающей силы и совершенства. Я хочу сказать: даже частичная утрата полезности, чахлость и вырождение, исчезновение смысла и целесообразности, короче, смерть, принадлежит к условиям действительного прогресса, каковой всегда является в образе воли и пути к большей власти, и всегда осуществляется за счет многочисленных меньших сил. Величина "прогресса" даже измеряется количеством отведенных ему жертв; человечество, пожертвованное в массе процветанию отдельного, более сильного человеческого экземпляра, – вот, что было бы прогрессом" (стр. 456). И далее Ницше специально пишет против Спенсера: "Я подчеркиваю эту основную точку зрения исторической методики, тем более, что она в коре противится господствующему нынче инстинкту и вкусу дня… Демократическая идиосинкразия ко всему, что господствует и хочет господствовать, современный мизархизм постепенно в такой степени переместился и переоделся в духовное, духовнейшее, что нынче он… уже прибрал к рукам всю физиологию и учение о жизни, продемонстрировав, разумеется, в ущерб последним, фокус исчезновения у них одного фундаментального понятия, собственно понятия активности. Под давлением этой идиосинкразии выпячивают, напротив, "приспособления", то есть активность второго ранга, такую реактивность, и даже саму жизнь определяют как все более целесообразное внутренне приспособление к внешним условиям (Г. Спенсер). Но тем самым неузнанной остается сущность жизни, ее воля к власти, тем самым упускается из виду преимущество, присущее спонтанным, наступательным, переступательным, наново толкующим, наново направляющим и созидательным силам, следствием которых является "приспособление", тем самым в организме отрицается роль высших функционеров, в которых активно и формообразующе проявляется воля к жизни" (Там же, что. 456–457). Борьба за существование – хорошее понятие, но оно только показывает как отбраковывается уже существующее, она не показывает, как создается новое. Но прежде, чем нечто будет испытано – годно оно для жизни или нет – оно должно появиться, появиться без всякой цели – на страх и риск. Этот риск совершенно упускается этикой слабых, слабое слишком слабо, чтобы рисковать, оно предпочитает эволюцию, осторожность, улучшение уже имеющегося, экстенсивный путь, рост в ширине и в количестве, рост "суммы жизни". Этой суммой слабое наваливается на все редкое и губит его. Слабое влечет все та же воля к власти, вместе, в сумме, в стаде оно становится сильнее. Поэтому ценности слабых победили. Но внутри этой силы все же господствует слабость, и скоро она возобладает, и выгоды, и сила совокупной силы, пойдут на спад, и тогда воля-к-власти породит новый тип. Это уже не будет общественный человек, стадное прирученное животное. Какие же слабости гнездятся в морали слабых: Под какими именами скрываются эти слабости? Как она возникли и к чему привели, к чему ведут дальше?
Спонтанность и активность характеризуются тем, что они свободны по отношению к прошлому, оно не довлеет над ними, прошлое легко забывается. Это залог всякой творческой деятельности – направленность скорее к будущему. И ответственность за будущее. Иное дело – слабый. Он погребен под грузом прошлого, он не забывает его, он постоянно его вспоминает и он отвечает за прошлое. Как добиться, чтобы человек не забыл чего-либо? "Вжигать, чтобы осталось в памяти; лишь то, что не перестает причинять боль, остается в памяти" – таков тезис наидревнейшей психологии на земле" (стр.442). Неудивительно, что всегда терпящие от сильных, страдающие слабые являются особенно понятливыми. Когда слабому говорят, что в своих страданиях виноват он сам, что он забыл прежние страдания и не сумел приспособиться к новым, то это, по Ницше, – ложь. Эти страдания слабого не проистекают от свободы слабого. Страдания идут от сильных. А у слабого и нет никакой свободы, он никогда не сможет должным образом приспособиться, чтобы не страдать. "Вина" как понятие вообще не проистекает из свободы. Виновность слабого не в том, что он мог: что-то сделать и не сделал, потому что слабый вообще мало что может. Как же тогда возникает чувство вины, откуда береться это понятие? "Основное моральное понятие "вина", – говорит Ницше, ссылаясь на этимологию, – произошло от материального понятия "долги"…
Наказание как возмездие развилось совершенно независимо от всякого допущения свободы или несвободы воли…" (стр. 443). Наказанию вообще не обязательно подлежит виновный – как это принято считать. Когда родитель наказывает ребенка, он просто в сердцах срывает злобу за нанесенный ущерб, ибо всякий ущерб имеет эквивалент, который должен быть возмещен, "хотя бы даже путем боли, причиненной вредителю" (стр. 444) Эквивалентность ущерба и боли проистекает из некоего договора, а именно договора между заимодавцем и должником. Причинение страдания было удовольствием, которое заимодавец получал в компенсацию за ущерб. Страдание не может быть без удовольствия, но оно и не просто отсутствие удовольствия. Если кто-то страдает, значит, кто-то получает от этого удовольствие – вот, что хотел сказать Ницше. Поэтому невозможно, чтобы была только страдательная жизнь – сумма страданий всей твари, если она увеличивается, ведет к увеличению чьего-то удовольствия. Аналогично и наоборот, увеличение удовольствия (рост воли-к-власти) сопровождается увеличением страдания и первыми ощущают его слабые. То есть установление спенсеровского идеала довольного человечества увеличит страдания других существ. Эта жестокость удовольствия никуда не исчезнет с течением времени (раньше любой праздник – удовольствие обязательно сопровождался жестокостями – казнями и т. п.), эта жестокость суммируется. Она прячется в одежды религиозной жестокости, моральной жестокости, научной жестокости. С усилением власти человек, заимодавец, (или община) все более перестает уделять внимание прегрешениям отдельных лиц. "Заимодавец всегда становился гуманным по мере того, как он богател; и под конец, мерилом его богатства оказывается даже то, какое количество убытков он в состоянии понести, не страдая от этого" (стр. 451). Таким образом, от роста силы зависит и то, каким будет воздаяние за ущерб. Договор не проистекал из какого-либо компромисса. Сильный, заимодавец, диктовал слабому условия, на которых он что-либо ему дает. Так, раньше, за неуплату мельчайшей части долга, заимодавец мог брать не просто эквивалент, но подвергать наказанию должника полностью, а также всю его семью. Поэтому неверны все попытки понять справедливость как чувство мести. Месть – чувство реактивное, а "право на землю представляет как раз борьбу против реактивных чувств" (стр. 453). В праве, в справедливости как мести заложен принцип отношения каждой воли к другой как к равной – это антижизненно, так как воли никогда не равны. Право устанавливается сильной властью именно для того, чтобы сильный получал свое, а слабый – свое, и не было никаких попыток переделать этот порядок. Наказания, которым подвергается слабый, вовсе не вызывает в нем чувство вины (как это часто считают), наоборот, они его умаляют: "преступник лишается возможности ощутить силу предосудительности своего поступка" (стр. 459). Поэтому, среди каторжников, преступников чувство вины напрочь отсутствует. "Мы должны искать доподлинный эффект наказания прежде всего в изощрении ума, в растяжении памяти, в намерении идти впредь на дело с большей осторожностью, недоверчивостью, скрытностью, в осознании того, что многое раз и навсегда оказывается не по плечу, в росте самокритичности" (стр. 460). Через эту-то самокритичность наказываемый слабый и начинает понимать "вину" и "долг" Эта самокритичность, "нечистая совесть" въедается, растет и начинает все представлять себе в терминах "вечной вины", "первородного греха", "неоплатного долга". Наказывает Бог, так как все мы в долгу перед ним (он нас создал), и все мы виноваты перед ним, так как ничем ему не отплатили, или отплатили "непослушанием". В конце концов, все это более увеличивается, когда Бог сам же страдает за нас (Христос), сам же оплачивает наши долги самому себе, и мы, таким образом, вообще оказываемся в неоплатном долгу. Чем отличается этот цивилизованный человек от дикаря? Только тем, что жестокость других по отношению к нему стала у него жестокостью по отношению к себе. Удовольствия, которые получали другие, наказывая его, теперь стали его удовольствиями, которые он испытывает, наказывая себя; чем больше он самоуничижается, тем более он самодоволен. Боги у древних греков служили причиной зла, это раскрепощало человека. Теперь же, когда новая мораль, отрицая Богов, все зло сваливает на человека, она его закрепощает, говоря при этом, что человек стал свободным. Как же иначе? Ведь раз он причина зла – значит, он свободен! Однако, как было сказано, причина зла (а на самом деле, просто страданий, которые слабый воспринимает как зло) лежат в сильных, проявляющих силу.
К чему ведут аскетические идеалы? На что годен такой человек, человек "с нечистой совестью", кому он нужен, в чем смысл его существования?
Если отвечать на вопрос, кому нужны слабые и больные, то можно дать и такой ответ: они нужны жрецам – особой касте, располагающейся между слабыми и сильными, касте, которая утверждает свою волю – свою власть тем, что господствует над слабыми, уча их жить, обещая их сделать сильными, обещая их вылечить от их слабости путем некоего знания и некоторых упражнений. Сюда попадают все учителя от старых жрецов до новейших морализаторов типа Спенсера. Могут ли они вылечить слабого? И хотят ли они этого? Зачем будут тогда нужны они сами, если они искоренят слабость? Каждое средство, каждое их лекарство и лечит и калечит.
Ницше перечисляет арсенал этих средств жрецов. В первую очередь, облегчение страданий осуществляется за счет чувства физиологической заторможенности, борьбе с желаниями через отказ от желаний (как в буддизме). Избавление от желаний – спячка жизни, сон жизни. Второе средство – это машинальная деятельность, как говорят жрецы, "благословенный труд", регулярное отправление каких-либо обязанностей, заполнение времени – это часто практикуется в Христианских монастырях. Еще одно средство – это предоставление крохотных доз радости. "Наиболее частой формой такого рода врачебного предписания радости является радость причинения радости", о чем часто писал Спенсер (через благодеяния, одаривание, подспорье, помощь, увещевания, утешения, похвалу, поощрение); предписывая "любовь к ближнему", аскетический священник предписывает этим в сущности возбуждающее средство сильнейшему, жизнеутверждающему инстинкту, хотя и в крайне осторожной дозировке, – инстинкту воли к власти. Счастье "ничтожнейшего превосходства", доставляемое всяческим благодеянием… служит неисчерпаемым средством утешения… (стр. 503). И, наконец, четвертое средство – формирование стада, "пробуждение чувства коллективной власти, следовательно, заглушения индивидуальной досады самой по себе удовольствием при виде коллективного процветания…" (стр. 504–505).
Во всех этих средствах есть "разгул чувства". Аскетический священник "всякий раз извлекал себе выгоду из воодушевления, свойственного сильным аффектам" (стр. 507).
Разгул чувства в тех или иных формах разрешается аскетическим идеалом. Это и карнавалы, и истерии ведьм, и пляски св. Витта, и алкогольное отравление Европы. Вместо того, чтобы дать здоровье, священники дают больному его суррогаты, а затем манипулируют чувством вины. "Аскетический идеал испортил… здоровье и вкус" (стр. 512). Но где же противоположный, соперничающий идеал? Есть мнение, что аскетический идеал принадлежал только религиозным и "диким" эпохам, что современная наука дает какой-то иной идеал. Но Ницше считает, что наука является "новейшей и преимущественной формой" этого аскетического идеала (стр. 513). Научная "объективность", заставляющая спать все чувства, научное самопожертвование для истины – все это аскетические черты. "Наша вера в науку покоится еще на метафизической вере – и даже мы, познающие нынче, мы – безбожники и антиметафизики, берем наш огонь все еще из того же пожара, который разожгла тысячелетняя вера" (стр. 516). "Воля к истине нуждается в критике" (стр. 517).
Подытоживая, Ницше говорит, что страдания, испытываемые слабыми, ставили перед нами вопиющий вопрос: "к чему страдать?". Не само страдание, а его бессмысленность, тяготила. Аскетический идеал придал смысл страданию. Сильный не боится страданий, он даже хочет их, его не страшит и их бессмысленность, лишь бы росла сила. То, что аскетический идеал придал страданию некий смысл, некую цель, однако, спасло волю слабых от разрушения, спасло и волю сильных от того, что и она могла быть разрушена слабыми. Аскетический идеал способствовал тому, чтобы возникла пропасть между здоровым и больным, чтобы больше не вредили здоровым. Аскетический идеал отвлекал слабых, переориентировал их слабую волю на другое. Аскетический идеал и все моральные понятия появились, конечно, не вопреки воли-к-власти, а в ее же интересах. Однако, сейчас этот интерес воли-к-власти к этим идеалам пропал. Они могут еще долго оставаться на Земле, могут еще долго гнить, разлагаться и заражать все здоровое, но само здоровое больше уже не возникнет из аскетического идеала.
Тут мы позволим задать себе вопрос: а сам Ницше, как же он жил? Здоровой жизнью или аскетической? Явно аскетической. И сам же Ницше находит себе оправдания. Все философы, говорит он, относились к аскетическому (жреческому) идеалу не без положительного предубеждения. Но философы придерживались этого идеала, по Ницше, не из "добродетели": "Какое им дело, этого сорта людям, до добродетелей!" (стр. 481). Аскетический идеал создавал для философов условия "оптимального существования и совершеннейшей плодовитости" (стр. 481). Поэтому, пожалуй, аскетический идеал не должен быть тем, с чем нужно бороться как таковым и любой ценой. Все идеалы должны сохраняться как арсенал средств и техники, которые могут понадобиться воле-к-власти в любое время. Мораль еще пригодится, но ее ценности будут переоценены и будут существовать в другой форме и выполнять другие функции, подобно тому, как ногти у древнего человека были оружием, а у современного стали украшением.
В других работах Ницше дополняет свое исследование о генеалогии морали еще некоторыми мыслями, и прежде всего, конечно, интересно продолжение. Что выдвигает Ницше в качестве положительного? Каков должен быть сверхчеловек?. Но для целей данной работы сказанного – достаточно, "нельзя объять необъятного".
Заключение
В двух этих главах мораль рассмотрена как бы с двух точек зрения. У Спенсера мораль рассматривается изнутри, у Ницше – мораль рассматривается из вне. Ницше хочет быть более последовательным. Всякое рассмотрение на самом деле не может совершаться изнутри, объект должен и может быть рассмотрен только снаружи, "глаз не видит как он видит". Спенсер решает эту проблему с помощью рефлексии – отражения. Себя как морального субъекта он видит отражающимся в объектах. Этими объектами оказываются и физический и биологический, и психологический, и социальный миры. В каждом из них абстрагируется моральное содержание, каждый из них рассматривается с моральной точки зрения.
Ницше же задается вопросом: а что же такое вообще "точка зрения" (любая, будь то моральная, будь то научная). Известно, что "точки зрения" бывают разными, известно, что "точка зрения" может меняться. А раз она может меняться, то у Спенсера нет никакого права говорить об "абсолютной этике". И потом, отчего меняется точка зрения? И зачем она вообще нужна? Зрение нужно для обозревания горизонтов и перспектив, а это в свою очередь нужно для движения, для сохранения и роста. Поэтому в зависимости от движения, от становления, от роста, меняется и точка зрения, меняются горизонты и перспективы.
То, что Спенсер взглянул на все с моральной точки зрения, было для Ницше крайне полезным. Ибо Спенсер вообще показал горизонты и перспективы морали. "Г. Спенсер – декадент, он видит в победе альтруизма нечто достойное желания" (Ницше Ф. Сумерки идолов, или как философствуют молотом.// Т.2, стр. 614).
"К счастью, мир не построен на таких инстинктах, чтобы только добродушное, стадное животное находило в нем свое узкое счастье; требовать, чтобы всякий "добрый человек", всякое стадное животное было голубоглазо, доброжелательно, "прекраснодушно", или, как этого желает господин Г. Спенсер, альтруистично, значило бы отнять у существования его великий характер, значило бы кастрировать человечество…" (Ницше Ф. ЕССЕ НОМО.// т.2, стр. 765). Перспективы, предлагаемые Спенсером и моральной точкой зрения вообще, не устраивают Ницше. Значит ли это просто, что его точка зрения "другая"? И Спенсер, и Ницше со своих точек зрения описывают мир в целом. Поэтому для точки зрения, любой, не может существовать ничего другого. Каждая точка зрения стремиться вписать в свой мир другие точки зрения. Чем была бы точка зрения Ницше для Спенсера, чем является его философия с точки зрения морали? Ницше предстал бы нецивилизованным дикарем, эгоистом, чье поведение плохо приспособлено к целям, чьи действия не уравновешены, избыточны, субъектом, который по определению должен поклоняться жестокому Богу, быть язычником. В каком-то смысле, все это у Ницше есть. Но в то же время, Ницше явно отличен от какого-нибудь бушмена, и скорее все же схож с европейцем, к тому же он знает всю европейскую культуру, читал и самого Спенсера, и даже включает его внутрь своей точки зрения, что вряд ли бы смог сделать дикарь. Дикарь бы, скорее, удивился всему, что предлагает Спенсер, как он удивляется на современные машины. Ницше же не удивляется Спенсеру, наоборот, Спенсер и моральная точка зрения удивляется феномену Ницше. Не сродни ли это удивление тому, что бывает у дикаря, когда он смотрит на достижения цивилизации? Он, конечно, может вписать их в свой мир, найти им объяснение и применение, и все же будет воспринимать их как нечто инородное, что никогда бы не возникло внутри его мира, а пришло из вне. Философия Ницше является чем-то инородным, чем-то пришедшим из вне, гостьей из будущего.