…Когда вышла повесть Павла Санаева "Похороните меня за плинтусом", она немедленно стала бестселлером, потому что человек осуществил главный рецепт всякого бестселлера: рассказал людям то, в чем они не решаются признаться сами. Выпустил гной из нарыва, очистил наше подсознание, все ему благодарны, хотя оно и больно, конечно. И каждый кричит: блин, ну все как у меня! Санаеву, наверное, казалось, что его случай уникален, – а он до обидного универсален, поразительно распространен: у всех были безумные бабушки, одуревшие от любви и ненависти. Они же и пеленали этого перманентно болеющего ребенка, они же во всю глотку и орали на него. Детство почти всех советских детей, зацепивших семидесятые – восьмидесятые годы, прошло в обстановке домашнего скандала; сплошным фоном эротической жизни был скандал любовный. И происходило это не потому, что, как полагают некоторые, в СССР была низкая сексуальная культура, женщины не кончали и были поэтому фрустрированы. В СССР была высокая сексуальная культура. Все – по крайней мере большинство – исправно кончали, потому что не были еще испорчены легальной визуальной эротикой и сам процесс любви здорово возбуждал партнеров. Скандалы происходили от другого – от так называемой невротизации. Рискну сказать, что это имманентное свойство высокоорганизованной живой материи.
Я всегда снисходительно относился к парам, которые орут друг на друга. Кто-нибудь обязательно скажет, что это южная, семитская черта. Одно время высказывалась даже концепция, что еврейские дети потому достигают таких успехов, что они изрядно мотивированы, а мотивированы потому, что невротизированы, а невротизированы тем, что на них постоянно орут. Может, это и верно – и в самом деле, чем южнее, тем крикливее: в одесском, кишиневском, тбилисском дворе шумные разборки – норма, итальянцы тоже этим славятся, и, с точки зрения северянина, все это, конечно, не комильфо. Но дело, вероятно, не только в темпераменте, а в том, что для этого самого южного душевного склада характерны еще и быстроумие, и эмоциональная гибкость, а это все не худшие черты. Интересно было бы проследить, как они коррелируют с интеллектом, – случалось мне видеть скандальные пары, отличавшиеся исключительным умом и талантом, но попадались и круглые идиоты, беспрерывно оравшие друг на друга и колотившие в доме посуду именно потому, что чувства их не поддавались их собственному скудному разумению. Оставалось только ломать мебель и бить друг друга. Так что скандальность, безусловно, еще не признак ума… но в любом случае свойство высокой душевной организации: эмоциональная скудость, смазанность – уж точно признаки вырождения. Есть, правда, такое понятие, как "сдержанность": "Сдержанный – значит есть что сдерживать", – одобрительно говаривала Цветаева. Но сколь часто за благородную сдержанность нам пытаются выдать обычное безразличие! Пожалуй, из всех пороков я легче всего склонен извинить этот: скандальность в отношениях с ближними.
У нас в доме все орали друг на друга, даром что семья никак не южная, и даже еврейская только отчасти, и громче всех скандалила как раз русская составляющая; тому в истории мы тьму примеров слышим – вспомним хоть беспрерывные громкие скандалы в лучших русских пьесах, у Островского и Горького. Это в купеческих домах считалось хорошим тоном поддерживать сонную одурь, там не смели рта открыть, страдали молча, так же молча забивали ногами и выдирали косы, – а интеллигенция жила широко, нараспашку, со слезами, истериками, попреками… Я думаю, в семьях орут друг на друга прежде всего от любви, и даже больше того – от обреченности. Ведь любовь, что ни говори, довольно трагическое переживание: хрупкость, уязвимость, конечность входят в нее важной составляющей. На детей орут, потому что за них боятся. На возлюбленных – потому что боятся их потерять.
Обратите внимание: в архаических и примитивных сообществах культ внешнего приличия особенно значим, там повысить голос на старшего и вообще как-либо выдать чувства – последнее дело, и чем высокоразвитее среда, тем она, как ни странно, беспокойнее. Впервые эту закономерность заметил Гнедич, разбирая "Илиаду", которую как раз переводил: троянцы, как более примитивное и грубое племя, запрещали своим воинам оплакивать убитых во время напряженных боев. Это могло расхолодить боевой дух. А ахейцы – не запрещали, у них психика гибче, и душа – разработанная, воспитанная греческая анима – свободно вмещает и сочетает две крайности: скорбь и ненависть. Скандалят там, где чувствуют свободно и сильно; сдерживаются там, где больше всего боятся вынести сор из избы – и где этот страх сильнее всех прочих чувств. Надо ли напоминать, что победили ахейцы?
…Думаю, скандальность советских семидесятых была отчасти предопределена их тепличностью – эмоциональным перегревом замкнутого общества, у которого были вдобавок проблемы с метафизикой. Эмоциональный аппарат позднесоветского человека был уже достаточно утончен и развит, он далеко отошел от комиссарского варварства, люди научились ценить жизнь, поддерживать уют, и выражалось это не только в мещанской тяге к тряпкам, но и в чисто человеческой заботе друг о друге. Наросла сложность. Появились нюансы. И среди всего этого экзистенциальное отчаяние цвело особенно пышным цветом, потому что любовь была, и душевная тонкость была, а Бога не было. И потому все разлуки были – навек, и каждая смерть бесповоротна, и даже отъезд за границу воспринимался как прощание навсегда. Это потом заработали утешения, придуманные церковью, иллюзорные, быть может, но хоть какие-то. В семидесятые люди жили с ощущением, что рано или поздно они потеряют друг друга навсегда. Вот почему так болезненно воспринималась любая разлука. Вот почему все время что-нибудь коллекционировали – значки, марки, спичечные этикетки. Это было осознание хрупкости сложного мира, уже готового обрушиться под собственной тяжестью. Отсюда же были и беспрерывные семейные стычки, описанные в столь многих текстах, запечатленные в кино: такое количество авторов лгать не может. Славникова написала о взаимном мучительстве матери и дочери "Стрекозу, увеличенную до размеров собаки", а Петрушевская – "Бифем" (там две головы – материнская и дочерняя – помещены для наглядности на одном теле), а Муратова снимала этот эпизод сразу в нескольких картинах, и вообще в ее фильмах очень много срываются, взрываются и орут. А все потому, что это вопли оскорбленной любви, и огорчает ее решительно все: смертность, погода, наглость девушки в общепите.
Ужасна искусственная экзальтация, постоянное доведение себя до истерики – но это как раз крайность, следствие все той же эмоциональной тупости. И люди семидесятых отлично умели отличать самонакрутку от подлинного страдания, как опытный любовник всегда отличит имитацию оргазма от истинной страсти. Любой родитель кричит ребенку только: "Я люблю тебя!" – даже если дело идет о порванных штанах и невыученных уроках. Я люблю тебя, я умру, мы расстанемся навеки, и некому будет следить за твоими уроками, штанами, носовыми платками! Любой домашний скандал – вопль о бренности жизни, которая и в самом деле невыносима уже потому, что Господь наделил нас способностью сильно чувствовать – и не отнял представления о вечной разлуке, которая в конце концов ожидает всех. Я даже думаю, что в этих раздорах есть элемент милосердия: невыносимо же, в самом деле, все время изнывать от нежности, трястись за дорогое существо и умиляться его совершенствам. Нужна иногда и разрядка, и краткое отдохновение от мыслей о всеобщей обреченности: нужна, если хотите, ссора, даже измена – иначе такая полнота чувств попросту задушит. С единственной и вечной возлюбленной мы ссорились с самого начала и ссоримся до сих пор, чтобы не сойти с ума во время недолгих разлук: мне даже приятнее иногда думать, что в это время, чем черт не шутит, она не верна мне. В минуты таких допущений легче переносить ее отсутствие, которое само по себе есть тягчайшее оскорбление для ума и души.
Слово "скандальный" приобрело прочные негативные коннотации в русской литературе и особенно в журналистике, а ведь самые скандальные фигуры здесь только и были интересны. Вероятно, единственная идеальная семья была у Достоевского, но здесь, конечно, ничего бы не получилось, если бы Федор наш Михайлович не привязывал к себе изо всех сил эту девочку, Аню Сниткину, молодую и покамест душевно неразвитую; это он расшатал ее нервную систему, сделав наконец стенографистку равной себе, мнительной, темпераментной и временами вздорной. Этим и был обеспечен его неубывающий "супружеский восторг", а попросту говоря – страсть. Скандалили по любому поводу: то он проигрался, то шубу заложил, то встал не в духе. Вскоре, после первых двух лет этого непрерывного скандала, они уже секунды не могли друг без друга обходиться. Да и в самом деле – это так сплачивает! Как всякая совместная деятельность. Скандал с возлюбленной – чаще всего тонкий спектакль, разыгрываемый обеими сторонами с полным пониманием всех условностей жанра. Влюбленные обязаны ссориться уже потому, что это наиболее быстрый способ как следует узнать друг друга; непрерывное дружественное сюсюканье способно взбесить кого угодно. Любой припадок ярости лучше безразличия: Толстой закатывал Софье Андреевне такие сцены ревности, что буйная ревность Левина в "Анне Карениной" – лишь бледное их отражение; между тем она не давала ему ровно никакого повода для такого поведения, но что ему было за дело до скучной действительности! Сервизы так и летали, рвались яснополянские скатерти, "графиня изменившимся лицом бегала пруду" – и самый уход его, при всей общественной значимости этого грандиозного побега, был последним их семейным скандалом, за которым наблюдала вся Россия. И скандал этот был от большой любви – не зря же после первой брачной ночи Толстой записал: это так прекрасно, что не может кончиться со смертью.
Совместное прохождение этой увлекательной игры – "скандал на ровном месте", – сочетающей в себе черты арканоида (ловля летающих тарелок), квеста (угадывание причин) и стратегии (перехватывание инициативы), способно сковать пару железной цепью. Лучше других понимал это Некрасов, прошедший через русский любовный ад рука об руку с Панаевой, главной женщиной своей жизни. Кроткую Зину он никогда так не любил, да никогда и не кричал на нее. А Панаевой посвящено самое точное стихотворение о том, что Роберт Фрост назвал "влюбленной ссорой":
Мы с тобой бестолковые люди:
Что минута, то вспышка готова!
Облегченье взволнованной груди,
Неразумное, резкое слово.Говори же, когда ты сердита,
Все, что душу волнует и мучит!
Будем, друг мой, сердиться открыто:
Легче мир – и скорее наскучит.Если проза в любви неизбежна,
Так возьмем и с нее долю счастья:
После ссоры так полно, так нежно
Возвращенье любви и участья…
А еще лучше, как часто бывает, об этом же у Кушнера – он пошел дальше первоисточника, хотя позаимствовал ритм и интонацию:
Наши ссоры. Проклятые тряпки.
Сколько денег в июне ушло!
– Ты припомнил бы мне еще тапки.
– Ведь девятое только число, -
Это жизнь? Между прочим, и это,
И не самое худшее в ней.
Это жизнь, это душное лето,
Это шорох густых тополей,
Это гулкое хлопанье двери,
Это счастья неприбранный вид,
Это, кроме высоких материй,
То, что мучает всех и роднит.
Тут есть своя драматургия, что, между прочим, развивает дополнительно: целое искусство – просчитать, когда у противника ослабнет запал и можно будет вставить слово; в какой-то момент она обязательно подставится, проколется с аргументом, и тогда надо мгновенно перехватить инициативу; иногда следует сыграть на повышение – она громко, а ты еще громче (и тогда она кулачонками, кулачонками); тончайшее искусство – высчитать момент для обращения в шутку, для прижимания (прижатия?) к груди и поцелуя прямо в кричащий рот. Любые упражнения в искусствах благотворны для души, а драматургия семейного скандала – не последнее дело. Кто умеет это, тому рафтинг нипочем, о дипломатических хитросплетениях не говорю.
Ори на меня изо всех сил, ори, размахивай руками, как на полдневном базаре, чтобы я снова вспомнил твое чудесное восточное происхождение. Можешь даже чем-нибудь запустить – разрешаю не из мазохизма, разумеется, а из чисто спортивного азарта поимки. Топай ногами, чтобы я понял, как сильно я тебе небезразличен, как страшно я уязвил тебя вот этой ерундой – а представляешь, если бы чем-нибудь серьезным?! Но в том-то и ужас, что при такой полноте совпадения ничего серьезного быть не может. И чтобы я не сходил каждую секунду с ума от того, что ты все-таки другой человек со своей отдельной волей и непредсказуемым характером, брось крупицу соли в это варево, иначе мое счастье станет вовсе уж несовместимым с жизнью.
Вот эта тема оказалась живучей и вовремя поднятой: современные пары и вообще семьи стали скандалить очень много, я сам тому свидетель – и, если честно, в собственной семье сдерживаюсь не всегда. А почему? А потому, что давления страшно возросли, а все реакции загнаны в глубину. Современная российская жизнь прежде всего скандальна. Истерична. Надрывна. Культ этого скандала проникает и в семейные мелодрамы. Вообще люди все неохотнее терпят друг друга. И даже если во время семейных сцен они кричат: "Я люблю тебя!" – это тот случай, когда высота тона лишь компрометирует смысл.
Другая Катаева
Анатомия стухшего скандала
После книги дефектолога Тамары Катаевой "Анти-Ахматова" – крайне тенденциозного подбора мемуарных свидетельств с откровенно хамским авторским комментарием – вокруг новой литературоведки образовалась, по-набоковски говоря, "грозовая атмосфера скандала". Катаеву позвали на "Эхо Москвы", беседы с ней появились в прессе, разносные рецензии сделали антиахматовщине достойный пиар, книга вышла вторым изданием, и что со всем этим делать – было как-то не вполне понятно. Гордо игнорировать? Но от такого игнорирования наглецы наглеют еще больше, ибо не встречают достойного сопротивления. Вступать в борьбу? Но это как со смоляным чучелком: и сам измажешься, и чучелко распиаришь. Ловить на элементарных ошибках? Но Катаева ведь не литературовед, чтобы ошибаться: она берет официально опубликованные тексты и комментирует их в стилистике школьника, пририсовывающего Ломоносову усы и фингал. То намекнет на физиологические обстоятельства вроде климакса, то уличит героиню в недостаточной заботе о сыне, то подхватит сплетни о бисексуальности – анализа текстов при таком подходе, ясное дело, не дождешься. Но Катаева – как и написавший комплиментарное предисловие к ее труду петербургский переводчик Виктор Топоров – существует в страшном мире, где литературы нет. На этом поле им играть не дано. Они способны обсуждать и оскорблять литераторов, лишь переходя на личности и коллекционируя слухи. С Топоровым, впрочем, все понятно давно – его перестали принимать всерьез, и постепенно он выкатился из поля обсуждения. Катаева – случай иной: она стала чуть ли не символом нового литературоведения. Сейчас, когда подобные мемуарные выборки выходят пачками – "Маяковский без глянца", "Блок без глянца", когда методика вересаевских книг "Пушкин в жизни" и "Гоголь в жизни" поставлена на поток, но без вересаевского такта и знания эпохи, – новый тренд обозначился с пугающей ясностью. Мода на биографии – вещь естественная и благотворная, особенно в кризисные времена, когда читателю нужна моральная опора в виде великого примера; однако всякая эпоха выбирает из обширного интеллектуального меню мировой культуры именно то, что ей по росту. Сегодняшняя литературная публика жаждет видеть гения исключительно на судне – по выражению Пушкина, радовавшегося утрате записок Байрона.
Естественно, что от новой книги Тамары Катаевой – "Другой Пастернак" (издавать ее пришлось в Беларуси, в Минске, поскольку в России, видимо, охотников не нашлось) – ждали еще одного скандала и, стало быть, нового витка катаевской раскрутки. Автору этих строк, в свое время опубликовавшему биографию Бориса Пастернака в серии "ЖЗЛ", звонили уже из трех изданий с просьбой прокомментировать случившееся и, если потребуется, вступить с Катаевой в полемику.
– Вы книгу читали? – спрашиваю.
– Пока нет… А что, стоит?
– Да просто не о чем там говорить. Она думала, что сейчас мир рухнет, – а там ничего вообще.
– Не может быть!
– Точно вам говорю.
Да, читатель, Бог не фраер. Жизнь сама ответила на вопрос, что с ними, с такими, надо делать. Ничего не надо – достаточно дать им написать следующую книгу: у зла, как известно, короткое дыхание, и выдыхается оно быстро. На сей раз Катаева не произвела на свет ничего сенсационного, хотя пыжилась не по-детски: "В "Анти-Ахматовой" я любила мысль народную, в "Другом Пастернаке" – мысль семейную". Чувствуете уровень притязаний? Катаева не сумела наговорить о Пастернаке и его близких никаких новых резкостей – только перепечатала то, что в разное время писали Лидия Чуковская и Эмма Герштейн, которые терпеть не могли Ольгу Ивинскую, да друзья юности Пастернака, которым не нравилась его первая жена Евгения Лурье. Замысел книги был, знамо, подловат – у Пастернака, слава богу, остались живые ближайшие родственники, прежде всего сын Евгений Борисович, чьими стараниями в основном опубликовано наследие отца, включая переписку. Именно против Евгения Борисовича – а также его матери Евгении Владимировны – и направлена своим острием эта поделка, но жало на сей раз так тупо, что вряд ли уязвит кого бы то ни было. Сущность катаевского метода проста – наклеивание ярлыков, пересказ фактов в базарном тоне, повышенное внимание к физиологическим аспектам биографий, поскольку дефектолог чувствует себя вправе судить о физиологии и не берется за литературу, но без единой, цельной концепции такие потуги дешево стоят. В случае с Ахматовой такая концепция – точнее, доминирующая эмоция – наличествовала: женская ненависть, а может, ревность к трагической, но триумфальной ахматовской судьбе. Как относится Катаева к Пастернаку – не понимает ни читатель, ни она сама. Все пастернаковские женщины Катаевой активно не нравятся. В каком-то смысле такая ситуация традиционна для особо пристрастных пушкинистов – по выражению все той же Ахматовой, им хотелось бы, чтобы Пушкин женился на Щеголеве; но то пушкинисты, они хоть в предмете разбирались. На каком основании Катаева отвергает всех трех избранниц Пастернака и кого намеревается предложить ему взамен – остается для читателя загадкой: нет слов, жаль, что они разминулись в веках, – общение с Пастернаком бывало благотворно и для негодяев вроде тогдашних литературных функционеров, но теперь-то что локти кусать?