Вторым пятном, повисшим над русским вопросом, оказалось расположение Гитлера об учреждении "Министерства занятых восточных областей" и появление во главе этого загадочного министерства ненавистника всего русского, одного из творцов дурацких теорий о высших и низших расах, темного фанатика - Альфреда Розенберга. Образование этого министерства само собою исключало появление, на арене исторических событий на востоке, национального российского правительства. А это заставляло задуматься.
И, наконец, третьим пятном особенно коснувшимся русских за рубежом, был точно установленный факт, что все двери ведущие в Россию, для русских эмигрантов плотно и недвусмысленно закрыты соответствующими германскими властями. Таким образом, в "крестовом походе против большевизма", было отказано принять участие самым старым, самым опытным и, в конце концов, самым надежным его врагам. Это обстоятельство подействовало угнетающе на русских за рубежом и уже в то время оттолкнуло многих из них от Германии, которой они искренно предложили свои услуги для честного разрешения русской проблемы. С другой стороны, отсутствие русских эмигрантов на территории занятой германской армией, очень скоро сказалось в той подозрительности местного населения по отношению к немцам, которая сменила первоначальную радость. Советская же пропаганда использовала этот факт по-своему. А именно: узнав об отсутствии русских эмигрантов в занятых немцами областях, она громогласно заявила: - "немцы идут истреблять русский народ и лучшим доказательством этого является то обстоятельство, что даже такие заклятые враги советской власти, как белоэмигранты и те не пошли за ними".
Все это, вместе взятое, говорило о том, что или у германского правительства вообще нету определенного плана в отношении русского вопроса или этот план скрывается и не имеет ничего общего с надеждами и ожиданиями, как русских эмигрантов, так и населения занятых областей.
В начале декабря редакция "Нового Слова" сделала единственную коллективную попытку повлиять на ход мыслей в головах ответственных государственных людей Германии.
На основании огромного и интересного материала, собранного за первые месяцы войны, редакцией был составлен документ в серьезности, которого нельзя было усомниться. Ибо, в основу этого документа легли проверенные сведения, просочившиеся с оккупированных территорий, опросы пленных офицеров и солдат красной армии и свидетельства многих военных переводчиков, побывавших уже в России.
В конце этого документа, основательность которого германским властям не трудно было проверить, указывалось на необходимость следующих срочных мероприятий: 1) обнародования исчерпывающей декларации германского правительства по русскому вопросу; 2) образования на русской территории Российского Национального Комитета для объединения вокруг себя всех антибольшевистских сил; 3) передачи гражданского управления на занятой территории в руки этого Комитета; 4) немедленного улучшения в положении пленных красноармейцев и 5) допущения на занятые территории русских эмигрантов для административной работы.
А в заключении этого документа было подчеркнуто, что если к разрешению русского вопроса не будет привлечен русский народ, то несмотря на все успехи германских войск, война с Советским Союзом закончится для Германии - катастрофой.
Для того, чтобы в то время, время упоения победами и раздела земного шара, в Берлине, в официальном документе упомянуть слово "катастрофа", надо было иметь больше гражданского мужества, чем дальнозоркости. Ибо, уже тогда только слепые не видели к чему приведет война на востоке, если в ходе ее Германия будет рассчитывать только на свое оружие.
Документ этот был передан Розенбергу, так как в то время все относящееся к "делам востока", сосредотачивалось у него. И, несмотря на то, что время передачи этого документа было выбрано умышленно и совпадало с первой германской неудачей - откатом от Москвы, никакого ответа на этот меморандум редакция не получила. Даже сухой благодарности за труды и потраченное время. Господин Розенберг, вероятно, попросту не прочел этого документа. А если и прочел, то наверно забыл о нем на другой же день.
Интересно, вспомнил ли он о нем через четыре года среди грустных размышлений в одиночной камере нюренбергской тюрьмы? Времени, во всяком случае, он имел для этого достаточно.
В отчаянных и бесплодных попытках пробить дубовую стену самоуверенности, близорукости и тупоумия, которая плотно окружала тогда официальный Берлин, проходили осенние и зимние месяцы 1941 года.
Но только ли официальный Берлин отличался этой невозмутимой толстокожестью? Нет. В то время одинаково трудно было рассеять носорожий оптимизм, как у министра, произносившего очередную речь, так и у парикмахера, оставлявшего вас сидеть с намыленной щекой для того, чтобы восторженно прослушать эту речь по радио.
Когда я думаю об этом, то мне кажется, что немцы вместе со стальной каской, одеваемой ими на голову во время войны, облекают и свои мозги какой-то непроницаемой металлической оболочкой, которая не позволяет им, ни рассуждать, ни сомневаться, ни мыслить критически. И лишь в конце, непременно Проигранной, войны, когда они снимают с себя стальную каску, тогда падает с их мозгов и эта металлическая оболочка. И тогда они начинают в изумлении почесывать голову.
Так было в прошлую войну. Так случилось и в эту.
* * *
С первого дня войны на Востоке, естественной заботой редакции "Нового Слова", была отправка своих корреспондентов в очищенные от большевиков области. Казалось бы, что присутствие русских журналистов в оккупированных областях, должно было бы быть желательным и для немцев, ибо это могло бы пролить лишний луч света на обстановку складывавшуюся там.
Однако, официальные берлинские круги смотрели на этот вопрос иначе и по-видимому присутствие русских журналистов-эмигрантов, в занятых германскими войсками областях, было почему-то нежелательным.
Во всяком случае, редакции русской газеты, издающейся в Берлине, понадобилось ровно полгода для того, чтобы выхлопотать соответствующее разрешение. И, таким образом, только во второй половине декабря, редакции "Нового Слова", больше благодаря личным знакомствам, чем официальным связям, удалось получить разрешение на отправку одного сотрудника на один месяц в Россию.
Выбор редакции пал на меня.
В ледяной декабрьский день я уложил маленький чемоданчик и отправился на вокзал Шарлотенбург чтобы, после двадцати одного года ожидания, сесть на поезд, который повезет меня на родину.
IV. По дороге "туда". Рига-Ревель. Заветная черта
По дороге "туда"… Как быстро можно написать эти три слова, и как долго нужно было ждать того момента, когда можно будет сесть в поезд, с сознанием что едешь не в Берлин, не в Париж, не в Рим, а "туда"… На родину…
По дороге "туда"… Три простых слова… Но сколько сложных переживаний, сколько не сбывшейся яви, сколько не приснившихся снов, сколько радости, горя, надежд и разочарований таят они в себе.
Сколько российских изгнанников жили, живут и будут жить надеждой на этот момент. Каждому из них он рисуется по-своему. В длинные северные ночи, в тягучие южные дни, близ полярного круга и на экваторе, всюду куда ни забросила судьба русских людей, думают они об этой минуте и ждут ее. Как это произойдет - не знает никто. Но, что это когда-то произойдет - на это надеется каждый.
Пусть не так выглядит этот момент как, может быть, рисовало его воображение. Пусть не только радость сулит он. Разве думаешь об этом, когда после двадцати одного года жизни на чужбине, садишься в поезд, который повезет тебя на родину. Нет. Совсем новое, еще неизведанное чувство заполняет тебя всего. Трудно передать это чувство словами. Чувства нам даны природой, а слова выдуманы человеком. И как все выдуманное человеком, бледнеет перед созданным природой, так и язык наш, как бы богат он не был, не всегда может в точности передать то, что заполняет нашу душу.
И поэтому сейчас, когда берлинские дома растворяются в холодном тумане, позади уходящего поезда, я не пробую подбирать слова для описания моего душевного состояния. Я просто искренне и от души желаю всем, кто познал в своей жизни горечь разлуки с родной землей, как можно скорее самим пережить это чувство.
Чувство связанное с тремя простыми словами - "по дороге туда"…
За морозным стеклом вагона возникают из тумана, останавливаются на минуту и проплывают дальше холодные названия городов: Кюстрин, Диршау, Эльбинг, Кенигсберг…
Уже несколько раз переменился состав моего купе.
Сейчас в нем едут несколько учеников, какой-то специальной кенигсбергской школы. В купе шум и веселье. Они едут на рождественские каникулы в Тильзит. Один из них - русский. Он тоже едет в Тильзит. Он там родился и это его "дом". Он шумит и радуется больше всех. Спрашиваю - давно ли он не был дома. Отвечает - еще бы, целых четыре месяца.
Я улыбаюсь и думаю, что еду тоже домой. Но я не был дома - двадцать один год…
И тут же ловлю себя на мысли - домой ли я еду? Я еду в Псков, в котором никогда в жизни не был. И, тем не менее, испытываю какой-то необыкновенный подъем, то заставляющий без причины улыбнуться, то нагоняющий необъяснимую грусть. И я ясно отдаю себе отчет в том, что если бы ехал я сейчас не в Псков, а в Киев, в город, где прошло мое детство и который я помню так, как будто уехал из него вчера, то это чувство подъема было бы несравненно ярче, острее и более волнующе. А попав в Киев, я, наверно, наибольшее волнение испытывал бы подходя к тому дому, в котором когда-то жил. Значит и понятие "дом" распадается на несколько составных частей. Большой дом - родина, маленький дом - твой город и совсем крошечный - тот "твой" дом. Совсем как в собирательной чечевице - чем тоньше луч солнца пойманный в нее, тем сильнее жжет он подставленную под него руку.
Зимой 1941 года - Тильзит был последним этапом нормального путешествия. Здесь уже надо вместе с солдатами, с боем брать место в грязном вагоне третьего класса. Отсюда начинается дорога по наспех опустошенной, отступавшими большевиками Прибалтике.
Если читатель подумает, что я в качестве специального корреспондента, совершал свою поездку окруженный комфортом, заботами и почетом, то это будет ошибкой, которая может помешать при чтении. Может в таких условиях и ездили немецкие журналисты союзных или нейтральных стран. Я же корреспондент русской газеты, хоть и издававшейся в Берлине, совершал свои поездки, как эту, так и последующие, какой-то полуконтрабандой. У меня было разрешение на совершение такого-то маршрута и на пользования услугами железной дороги. Вот и все. Остальное предоставлялось собственной изобретательности и находчивости.
Другими словами, переезжая границу, я ничем не отличался от какого-нибудь местного обывателя, получившего разрешение на поездку по железной дороге. Это имело и плохие стороны и хорошие. Плохие - те, что можно было по несколько дней сидеть на каком-нибудь полустанке и тщетно пытаться попасть в переполненные поезда, проползающие мимо. Можно было очутиться в незнакомом городе (ведь они все стали незнакомыми) без крова над головой. И, наконец, попросту протянуть где-нибудь ноги от холода и голода. А хорошее было в, том, что я не был связан, ни обществом в котором совершаю поездку, ни сроками отхода поезда или автобуса, ни навязанным мне и точно рассчитанным по дням и часам маршрутом.
Я колесил по родной земле и в поезде, и в автомобиле, и на подводе, задерживался где мне хотелось дольше, где не хотелось меньше, ночевал у друзей и у совсем незнакомых людей и ни разу не пожалел о тех трудностях, которые порой приходилось преодолевать на своем пути.
От Тильзита известного мне, главным образом, по "тильзитскому миру" (после заключения которого, газеты наверно писали, что войн больше никогда не будет), до Риги ехать почти сутки.
Поезд медленно ползет по снежной равнине, останавливаясь на всех станциях и полустанках. Пейзаж Прибалтики, вероятно, ничем не отличается от северно-русского. Особенно зимой. Те же снега, сосновые леса и белые стволы берез. Те же сани с бубенчиками, те же дуги над лошадиными шеями. Да и люди, по крайней мере издали, те же. В овчинных полушубках, в валенках, в теплых ушастых шапках. И, тем не менее, чувствуешь, что все это еще не настоящее.
Это еще Прибалтика. А настоящее начнется лишь тогда, когда я, побывав в Риге и в Ревеле, поверну на восток и где-то, не доезжая Пскова, перееду ту заветную черту, ту бывшую границу Советского Союза, за которой начнется та подлинная советская сторона, в которой живут люди почти четверть века называвшиеся советскими гражданами. Что это за страна? Что это за люди? Чем они жили? Чем живут? Что думают они о всем происходящем?
С каждым оборотом колес близится ответ на эти вопросы.
* * *
Рига зимой 1941 года - это город после урагана. Вернее, после двух ураганов. Первый ураган пронесся здесь после прихода большевиков и вырвал массу человеческих жизней из рядов латышской и русской интеллигенции. Второй ураган сопровождал уход большевиков. Сжигалось и увозилось все, что можно было сжечь и увезти и лишь поспешность отступления помешала большевикам произвести полное опустошение. После ухода красной армии, оказалась уничтоженной только часть старого города. Вся остальная Рига осталась цела.
К сожалению нельзя сказать того же и о рижанах. В Риге трудно найти семью, которая не оплакивала бы хотя бы одну жертву, вырванную у нее советской властью. Здесь впервые я наталкиваюсь на свежие следы большевиков и по свидетельствам людей, только что перенесшим полуторагодичное владычество советской власти, нетрудно себе составить достаточно ясную картину о том, что собою представляет эта власть. По крайней мере в том виде, в каком она является в чужую страну, только что включенную в состав Союза Советских Социалистических Республик.
А является она в эту страну, в так хорошо знакомом виде ражого мясника подпоясанного кожаным фартуком, с плохо замытыми следами крови на нем, и с огромным ножом неумело спрятанным под этим самым фартуком. Впрочем, нож стыдливо прячется только первые дни. Затем он появляется откровенно наружу, во всем зловещем блеске хорошо, отточенной стали. И тогда начинается свежевание распластанной перед ним туши, еще вчера свободной страны, еще вчера счастливого народа.
И свежевание это производится по всем правилам мясницкого искусства. Как мясник вынимает сначала из туши внутренности - сердце, печень, почки и легкие, так и советская власть начинает вырезывать из тела страны интеллигенцию - профессоров, общественных деятелей, педагогов, офицеров, священников.
Причем не только сам принцип "работы" остался тот же, что и на заре русского большевизма, но и методы ее за эти четверть века не претерпели никаких изменений. Из разговоров с десятками рижан становится ясным, что большевики за двадцать четыре года "ничего не забыли и ничему не научились". Это те же люди, так хорошо знакомые из времен октябрьской революции, гражданской войны и эпохи военного коммунизма. Аресты ни в чем неповинных людей производились ночью и сопровождались полным ограблением арестованного и его семьи. Никто даже самые близкие люди, не могли добиться никаких сведений о судьбе арестованных. Их увозили ночью и они исчезали навсегда.
Часто ночью увозили целые семьи. Так случилось и с одной, знакомой мне ранее, латышской семьей. Маленький мальчик, ночевавший случайно в эту ночь у знакомых, придя домой застал дом пустым. Он до сих пор не знает где его семья. И не узнает этого никогда. Он беззвучно плачет, вспоминая своих родных и в его детских глазах загораются нехорошие огоньки при упоминании о советской власти. Он всю жизнь будет помнить, что такое эта власть.
За полтора года пребывания большевиков в Латвии, бесследно исчезло огромное число латвийских граждан. Сколько именно точно неизвестно. Но по первым подсчетам эта цифра достигала 150.000. Для маленькой Латвии это страшная цифра.
За это же время большевики умудрились восстановить против себя все слои населения Латвии. Когда они входили в Ригу, жители московского форштадта, рабочего предместья Риги, устроили им овацию. Когда они уходили из Риги в них стреляли из окон. В них стреляли из окон и в московском форштадте.
Рига останется для меня памятной надолго. Не только потому, что в этом городе я впервые познакомился с большевизмом образца 1941 года, но и потому, что именно, здесь начало расти во мне то чувство неистребимой ненависти и отвращения к большевикам, этим носителям мрака, лжи и насилия, которое, надеюсь, не оставит меня никогда.
Путь Рига - Ревель еду в товарном вагоне. Печка есть, дров нет. Сижу на соломе и в приоткрытую дверь смотрю на густые ряды заснеженных елей проползающих мимо.
Группа эстонцев, едущих со мной, подкрепляется все время водкой. Разогретые ею, они много говорят и жестикулируют. Больше, чем полагается северному народу. В разговоре поминутно слышатся два слова: - "курат" и "вене". Уже в Ревеле узнаю, что "курат" это значит черт, а "вене" - русский, и догадываюсь что всю дорогу они говорили о пребывании в Эстонии большевиков.
И латыши, и эстонцы не склонны делать разницы между советской властью и русским народом. Для них все русское сопровождается отныне этим самым "курат". Когда то слово "русский" открывало все двери в Прибалтике. Большевики, за полтора года своего Пребывания здесь, прочно закрыли все эти двери. Бояться и ненавидеть русских научились и латыши, и эстонцы. Но любить и уважать разучились надолго. Может быть - навсегда.