Академия была уничтожена в тот день, когда она, на свою беду, стала пополняться по приказу. После столь рокового удара эта корпорация, которая живет лишь общественным мнением, проявила неловкость и упустила все случаи вновь завоевать его. Ни разу ни одного отважного поступка, всегда только самое напыщенное и самое неблагородное раболепие. Милейший г-н Монтион учреждает премию за добродетель; это слово пугает министерство; г-н Вильмен, который был в этот день председателем, проявляет чудеса ловкости, и Академия без возражений позволяет лишить себя права присуждать эту премию. Премия эта нелепа; но еще более нелепо позволять унижать себя до такой степени. И еще кому! Что сделали бы министры, если бы двадцать членов Академии подали в отставку? Но бедная Академия в такой же мере далека от этой неприличной мысли, в какой она неспособна оказать какое-либо влияние на общественное мнение.
Я советую ей быть в дальнейшем учтивой, и публика - принадлежит ли она к секте или нет - позволит ей мирно умереть.
Остаюсь с уважением и т. д.
ПИСЬМО VII
РОМАНТИК - КЛАССИКУ
Париж, 1 мая 1824 г.
Как, сударь, вы считаете "Journal des Débats" авторитетом в литературе?
Стоит ли смущать покой старых риторов, все еще живущих объедками остроумия Жофруа? С тех пор, как смерть этого забавного человека едва не убила их газету, корпорацию старых критиков поддерживал живой талант г-на Фьеве, но теперь она уже не пополняется новыми силами. Эти люди с 1789 года не усвоили ни одной новой идеи; окончательно убивает всякое уважение к их литературным доктринам то, что все они находятся в плену у кассира газеты. Если бы даже эти господа захотели, то собственники "Journal des Débats", настоящие жирондисты роялистской реакции, не позволили бы им похвалить песенку Беранже или памфлет Курье.
Остроумный человек, интересные статьи которого подписаны буквой А., считается сильнейшей опорой устарелых идей. Статьи, обычно столь скучные, в которых "Débats" журит новое поколение за то, что оно мыслит не так, как поколение 1725 года, обладают некоторой прелестью и остротой, когда они принадлежат его перу. Недавно, когда эта газета осмелилась напасть на одного из гигантов либеральной литературы, г-на де Жуи, г-ну А. было поручено высмеять этого знаменитого человека за то усердие, с которым он осведомляет нас о своей веселости и украшает своим портретом, как он выражается, каждое свое новое произведение. Г-н А. выступил против г-на де Жуи с более серьезными возражениями: он обвинил его в невежестве; он припомнил латинское слово agreabilis, как говорят, малоприятное автору "Суллы", и т. д., и т. д. Не знаю, насколько основательны все эти упреки, но вот маленький пример глубоких познаний господ классических писателей.
В "Journal des Débats" от 22 мая 1823 года г-н А. в трех огромных столбцах, ибо классики тяжеловесны, дает отзыв о каком-то произведении виконта де Сен-Шамана, в котором тот нападает на романтиков. Г-н А. сообщает нам:
"В эпоху "Человека с сорока экю" один шотландец, г-н Хоум, подверг критике лучшие места "Ифигении" Расина, так же, как теперь г-н Шлегель критикует лучшие места "Федры". И немец нашего времени и шотландец той эпохи приводили божественного Шекспира как истинный образец вкуса. Они цитировали как лучший пример трагической речи обращение лорда Фальстафа, главы правосудия, к королю в трагедии "Генрих IV"; приведя к королю своего пленника, он говорит ему с остроумием и достоинством: "Вот он, я его передаю вам и прошу вашу милость записать это наряду с другими подвигами сегодняшнего дня, или, клянусь господом богом, я закажу балладу с моим портретом... Вот что я сделаю, если вы не поможете моей славе воссиять, как позолоченный медный грош; и тогда вы увидите, как на светлом небе славы ваша доблесть затмится, подобно тому, как полная луна затмевает в воздушной стихии угасшие угли, кажущиеся рядом с ней не больше булавочных головок". Я счел за благо опустить некоторые выражения, слишком уж романтические".
Какой школьник в наше время не знает, что Фальстаф не главный судья и не лорд, а трусливый и остроумный хвастун, весьма забавный персонаж, столь же известный в Англии, как Фигаро во Франции? В чем должны мы обвинить классических риторов: в недобросовестности или в невежестве? Право, я предпочитаю невежество. Боюсь злоупотребить вашим терпением, приводя другие примеры познаний этих господ во всем, что не касается античной литературы. Г-н Вильмен, один из них, тот, который, по словам его собственной газеты, опровергает, и притом с высшей точки зрения, заблуждения романтиков, доходит до того, что помещает реку Ориноко в Северной Америке.
Примите и т. д.
ПИСЬМО VIII
РОМАНТИК - КЛАССИКУ
Андильи, 3 мая 1824 г.
Вы говорите мне, сударь, что все мои доводы служат мне только для того, чтобы разрушать, что я владею лишь нетрудным искусством указывать на отрицательные стороны. Вы соглашаетесь со мною, что либеральные газеты руководят молодежью; что "Journal des Débats", судящий о Шекспире и Шиллере, не читая их, вводит в заблуждение зрелое поколение, которое, как и молодежь, не любит читать новых шедевров, требующих работы мысли, но также хочет готовых фраз. Драматический жанр, который больше всех других прославил Францию, бесплоден в продолжение многих лет; в Лондоне и в Неаполе переводят только прелестные пьесы г-на Скриба или мелодрамы. Что же надо сделать?
1) Поручить цензуру мягким и благоразумным людям, которые разрешали бы все г-ну Лемерсье, г-ну Андрие, г-ну Ренуару и другим разумным лицам, врагам скандала.
2) Разрушить престиж премьер. В Италии премьеры почти не имеют значения. Всякая новая опера, как бы плоха она ни была, ставится три раза; это право маэстро, говорят вам. В Риме "Севильского цирюльника" Россини в первый день не доиграли до конца, и он одержал победу только на следующий день.
Не следует ли предписать нашим театрам три раза исполнять новые пьесы? Не могла ли бы всемогущая полиция совершенно отменить бесплатные билеты на эти три первые представления?
Если бы публика была благоразумной, то, поскучав в первый день, она не пришла бы на второй. Но, великий боже, как далеки мы от такой терпимости в литературе! Наша молодежь, столь либеральная, когда речь идет о Хартии, о суде, о выборах и т. д. - словом, о том, что находится вне ее власти и что она устроила бы по-иному, если бы власть принадлежала ей, становится деспотичной, не хуже любого министра, как только она получает в руки какую-нибудь власть. В театре она имеет право освистывать, но она не только освистывает то, что ей кажется плохим, это было бы вполне справедливо, - она мешает наслаждаться зрителям, которым нравится то, что она считает плохим.
Так, молодые либералы, возбуждаемые "Constitutionnel" и "Miroir", прогнали английских актеров из театра "Порт-Сен-Мартен" и лишили огромного удовольствия тех французов, которые, имея на то основание или нет, любят такого рода спектакли. Известно, что свистки и шиканье начались еще до начала английской пьесы, ни одного слова которой нельзя было расслышать. Как только появились актеры, в них стали бросать яблоками и яйцами; от времени до времени им кричали: "Говорите по-французски!". Словом, национальная честь одержала здесь блестящую победу!
Люди благоразумные говорили: "Зачем идти в театр, где играют на незнакомом тебе языке?" Им отвечали, что большинству этих молодых людей внушили всякий вздор; некоторые приказчики даже кричали: "Долой Шекспира! Это адъютант герцога Веллингтона!"
Какое унижение! Какой позор для вожаков, так же как для ведомых! Я не вижу никакой разницы между либеральной молодежью двух наших факультетов и цензурой, предметом ее презрения. Эти две корпорации одинаково либеральны и с одинаковым уважением к справедливости осуждают театральные пьесы, которые им не нравятся. Способ доказательства у них один и тот же - сила. А известно, какое чувство возбуждает в людях сила, когда она не соединена со справедливостью.
Почему наши молодые люди, вместо того чтобы судить согласно литературным законам и защищать здравые понятия, не довольствуются лучшим преимуществом своего возраста - способностью чувствовать? Если бы двадцатилетние французские юноши, живущие в Париже и воспитанные для логического мышления лекциями Кювье и Дону, умели прислушиваться к собственным ощущениям и судить лишь согласно своему сердцу, в Европе не было бы публики, равной публике Одеона. Но тогда, может быть, не стали бы аплодировать таким, например, стихам:
Рожденьем род его уходит в тьму веков.
"Пария"
Один из моих друзей, библиотекарь, который всюду кричит о своих классических убеждениях, - ибо в противном случае он мог бы потерять свое место, - сообщил мне список произведений, чаще всего спрашиваемых в его библиотеке. Так же, как в библиотеках-читальнях улицы Одеон, там гораздо больше читают Лагарпа, чем Расина и Мольера.
Великая слава Лагарпа началась вместе с его смертью. При жизни довольно безвестный педант, так как он совсем не знал греческого языка и слабо знал латинский, а из французской литературы понятия не имел ни о чем из того, что было до Буало, он стал отцом классической церкви, и вот каким образом.
В то время, когда Наполеон остановил революцию и решил, как и мы, что она закончена, жило поколение, которое было совершенно лишено литературного образования. Однако поколению этому было известно, что существует античная литература; оно хотело наслаждаться пьесами Расина и Вольтера. Когда был восстановлен порядок, каждый постарался приобрести положение в свете; честолюбие превратилось в лихорадку. Никому из нас не приходило в голову, что новый порядок вещей, который начинался для нас, может породить новую литературу. Мы были французами, то есть достаточно тщеславными людьми; мы полны были желания не читать Гомера, а рассуждать о нем. В этот-то момент "Курс" Лагарпа, прославившийся уже в 1787 году, оказался как нельзя более кстати: он удовлетворял нашим потребностям. Вот причина его чрезвычайного успеха.
Как заставить наших студентов-юристов забыть об этом кодексе литературы? Ждать, пока он обветшает? Но тогда придется потерять тридцать лет. Я вижу только одно средство: нужно заменить его другим, нужно дать жадному тщеславию наших молодых людей шестнадцать томов готовых суждений по всем литературным вопросам, которые могут обсуждаться в салонах.
Но, скажете вы, предложите здравую, ясную философскую доктрину, и фразы Лагарпа будут забыты. Нисколько. Несчастье бедной литературы в том, что она вошла в моду; люди, которые не созданы для нее, во что бы то ни стало хотят о ней рассуждать.
Здесь, сударь, я чувствую сильнейшее искушение развить все это на двадцати страницах. Я хотел бы разгромить нетерпимых классиков или романтиков и высказать основные мысли, согласно которым я в моем новом шестнадцатитомном "Курсе литературы" буду судить мертвых и живых и т. д.
Но не бойтесь; я полагаю, что в нашей интереснейшей политической обстановке всякая брошюра более чем в сто страниц и всякое произведение более чем в два тома никогда не найдут читателя.
К тому же, сударь, романтики ничуть не скрывают от себя, что они предлагают парижанину самую трудную вещь на свете: поразмыслить о привычке. Стоит только тщеславному человеку оставить свои привычки, как он подвергнется ужасной опасности - стать в тупик перед каким-нибудь возражением. Удивительно ли, что французы, больше чем какой-либо другой народ в мире, привязаны к своим привычкам? Гражданское мужество встречается столь редко благодаря страху перед неясной опасностью - опасностью, которая заставляет изобретать новый и, может быть, смешной способ действия.
Мне остается, сударь, просить извинения за размеры моих писем и особенно за пресную простоту моих фраз. Ради ясности я опустил много новых идей, которые могли бы доставить большое удовольствие моему тщеславию. Я хотел не только быть ясным, но также не дать повода недобросовестным лицам воскликнуть: "Великий боже! До чего эти романтики невразумительны в своих пояснениях!"
Остаюсь с уважением и т. д.
ПИСЬМО IX
КЛАССИК - РОМАНТИКУ
Париж, 3 мая 1824 г.
Знаете ли вы, сударь, что я не могу вспомнить ни одного дня за много уже лет, когда бы мне пришлось написать в один день четыре письма на одну тему.
Признаюсь вам, я тронут вашим глубоким уважением к Расину, и тронут чувствительно. Я считал не вас, сударь, но романтическую партию несправедливой и, осмелюсь сказать, наглой по отношению к этому великому человеку; мне казалось, что эта партия
Напруживает коротышки-руки.
Чтоб громовую славу задушить.Лебрен
Мне казалось смешным, что несколько умных людей решили дать публике теорию (а вы признаетесь, что ваш романтизм - это только теория), при помощи которой можно безошибочно создавать шедевры. Вы не думаете, - и я с удовольствием вижу это, - что какая бы то ни было драматическая система способна была создать такие головы, как у Мольера или Расина. Конечно, сударь, я не одобряю вашей теории, но все же мне кажется, что я понял ее. Тем не менее для меня еще многое неясно, и я должен задать вам немало вопросов. Например, чтó, по-вашему, является высшим достижением романтического жанра? Непременно ли я должен привыкнуть к героям, заранее отвергнутым законодателем Парнаса,
Что сразу из детей бородачами стали?
Допустим на минуту, что хорошие традиции угаснут, что хороший вкус исчезнет - словом, что все удастся вам на славу и что великий актер, будущий преемник Тальмá, согласится через двадцать лет играть вашу трагедию в прозе под названием "Смерть Генриха III". Какова будет, по вашему мнению, высшая точка этой революции? Говоря со мной, забудьте о всякой иезуитской осторожности; будьте откровенны в своих словах, как Хотспер вашего Шекспира, которым я, кстати сказать, очень доволен.
Остаюсь и т. д.
ПИСЬМО X
РОМАНТИК - КЛАССИКУ
Андильи, 5 мая 1824 г.
Сударь,
если мы вернемся в мир в 1864 году, то мы увидим на углах улиц афиши:
ВОЗВРАЩЕНИЕ С ОСТРОВА ЭЛЬБЫ
Трагедия в пяти актах в прозе
В это время колоссальная фигура Наполеона заставит позабыть на несколько столетий Цезаря, Фридриха и т. д. Первый акт трагедии, которая воспроизведет перед глазами французов самое изумительное в истории событие, должен происходить, очевидно, на острове Эльба в день отплытия. Наполеон, утомленный бездействием, думает о Франции: "Фортуна была благосклонна ко мне при возвращении из Египта по тому морю, которое омывает мою родину, покинет ли она меня теперь?" Здесь он прерывает себя и наблюдает в бинокль удаляющийся фрегат под белым флагом. Переодетый аудитор приносит ему последние номера "Quotidienne". Курьер, совершивший путь из Вены в шесть дней, говорит ему, что его хотят перевезти на остров Святой Елены, и падает к его ногам от усталости. Наполеон решается, он дает приказ к отплытию. Гренадеры погружаются на судно; они поют на бриге "Актиф". Житель острова Эльба удивляется: английский шпион окончательно хмелеет и падает под стол, вместо того чтобы дать сигнал. Убийца, приехавший в одежде священника, бранится и клянет бога за то, что не может заработать обещанный ему миллион.