Расин и Шекспир - Стендаль Фредерик 19 стр.


В один прекрасный день игра - я твердо верю -
Мне возместит сполна любовную потерю.

Вот настоящая комедия. Оставив в стороне вопрос о гениальности, признаем, что это лучше, чем отправить бедного мизантропа умирать от скуки и раздражения в его средневековый замок, в глушь провинции. Таков сюжет "Игрока". Его герой, столь мрачный по существу, кончает весело. Мизантроп, который мог бы очень развеселить нас, так как у него одни только смешные стороны, кончает трагически. Вот разница в направлении обоих авторов; вот разница между настоящей комедией, задача которой в том, чтобы развеселить занятых людей, и такой комедией, которая хочет развлечь людей злых, не имеющих другого занятия, кроме злословия. Таковы были придворные Людовика XIV.

Мы лучше, чем наши предки, мы меньше ненавидим; почему же к нам относятся так же, как к ним?

Альцест - это несчастный республиканец, попавший в чуждую ему среду. Если бы во времена Мольера знали географию, Филинт сказал бы своему другу: "Поезжайте в молодую Филадельфию". Этот угрюмый характер словно создан был для республики; он вступил бы в какую-нибудь пуританскую церковь в Нью-Йорке и был бы там принят, как Грибурдон в аду.

Мне кажется, в Вашингтоне больше счастья, но счастье это тяжеловесное, грубоватое, совсем не подходящее для любителя оперы-буфф. Конечно, там можно найти целое море здравого смысла; но смеются там меньше, чем в Париже, даже в современном Париже, в течение последних семи-восьми лет скованном взаимной ненавистью между Сен-Жерменским предместьем и улицей Шоссе-д'Антен.

Смотрите, вот уже два месяца (март 1823 года) стараются поднять на смех министра г-на Виллеля, пост которого вызывает зависть! В Вашингтоне против этого министра выступили бы с рассуждениями, математически ясными. Министр точно так же сохранил бы свой пост; единственная разница заключалась бы в том, что мы не смеялись бы. Там правительство - просто банкирский дом, которому платят возможно более низкую плату за то, что он обеспечивает правосудие и личную безопасность. Но все же правительство мошенников не может воспитать людей, и они остаются немного грубыми и дикими. Я очень уважаю наших мелких деревенских фабрикантов; добродетель живет среди класса мелких собственников с сотней луидоров годового дохода; но я зевал бы на их обедах, длящихся по четыре часа.

Смех - черта наших испорченных монархических нравов, и мне жаль было бы лишиться его. Я чувствую, что это не очень логично, но что поделаешь, я прирожденный француз и предпочитаю перенести какую-нибудь несправедливость, чем зевать в продолжение полугода; а когда я встречаюсь с грубыми людьми, я не знаю, о чем говорить. Республика враждебна смеху: вот почему я утешаюсь мыслью, что живу в наше время, а не сто лет спустя. Республиканцы постоянно и с чрезмерной серьезностью занимаются своими делами. Всегда найдется какой-нибудь Уилкс и будет пугать их грозной опасностью, от которой через три месяца должна погибнуть их родина. А всякий человек, не то что страстно заинтересованный, но просто серьезно думающий о каком-нибудь предмете или предприятии, не может смеяться: у него есть дела посерьезнее, чем праздно сравнивать себя со своим соседом.

Для Реньяров необходима беспечность; вот почему в Италии, стране любви и ненависти, комедия совершенно отсутствует. Лучшие места из Россини навевают на меня мечты о моей возлюбленной. Г-н Арган, мнимый больной, в минуты, когда у меня притупляются чувства, заставляет меня смеяться над человеческими слабостями. Этот смех - смех республиканцев.

Чем кончит этот двадцатилетний молодой человек, зашедший ко мне сегодня утром, чтобы взять мой экземпляр Мальтуса, и начинающий политическую карьеру, хотя бы даже и добродетельную? В течение десяти лет он будет заниматься политическими спорами о том, чтó справедливо или несправедливо, законно или незаконно.

Но чем лучше мудрый философ, который, покинув свет из-за слабости груди, проводит жизнь, выискивая все новые причины, чтобы презирать самого себя и других людей? Такой человек не может смеяться. Что увидит он в очаровательном рассказе Фальстафа принцу Генриху о ночном сражении? Еще одну слабость человеческой природы, пошлую ложь ради низкой денежной выгоды. Этот взгляд, пожалуй, и справедлив; но человек, рассуждающий таким образом, годится разве только на то, чтобы украшать собой скамью церковных старост в какой-нибудь пуританской церкви или, подобно Бентаму, составлять комментарии к уложению о наказаниях.

"Но, - возразит мне встревоженный насмешник, - разве, потеряв двор, мы потеряли все, что было у нас смешного, и должны перестать смеяться потому только, что у нас уж нет Эйль-де-бефа?" Во-первых, очень возможно, что у нас еще будет и Эйль-де-беф; об этом сильно хлопочут. Во-вторых, к счастью, и к счастью для смеха, мы только переместили предмет нашего культа; теперь он находится не в Версале, а на бульваре; в Париже мода заняла место дворца.

Вчера вечером я сказал маленькому человечку восьми с половиной лет: "Мой милый Эдмон, хотите, я завтра пришлю вам меренги?" "Да, если только они будут от Феликса. Я люблю только такие; в других кондитерских они ужасно невкусные..." Я поцеловал моего друга и посадил его к себе на колени; он был замечательно смешон. Я поступил, как одна знатная дама поступила по отношению к Руссо: я хотел поближе рассмотреть его смешные стороны. Разглядывая его, я заметил, что на нем был надет синий казакин с кожаным поясом. Я сказал ему: "Вы одеты казаком?" "Нет, сударь, я одет галлом". И я увидел, что его мать, хорошенькая серьезная двадцатипятилетняя женщина, посмотрела на меня косо за то, что я по глупости не узнал галльского костюма: ведь полагается носить галльский костюм.

Можно ли ожидать, что мой маленький друг, достигнув двадцати лет, будет думать о чем-нибудь другом, кроме своих манер и суровой и воинственной физиономии, которую следует принимать, входя в кафе? Я спокоен за подрастающее поколение; у нас будут и смешные особенности и комедия, если мы сумеем избавиться от цензуры и от Лагарпа. Первое - дело одной минуты; чтобы приобрести хороший вкус, нужно больше времени: для этого, может быть, потребуется три сотни памфлетов и шесть тысяч критических статей, подписанных Дюссо.

Мольер не хуже Реньяра умел найти комизм в самых отвратительных вещах, но степенность, которую Людовик XIV внедрил в нравы, не позволяла привиться этому жанру. Чтобы высмеять врачей, нужно показать, как они прописывают своим больным лекарства ab hoc etab hac. Но это слишком похоже на убийство; это одиозно; это возбуждает негодование, а следовательно, не вызывает смеха. Как быть? Показать в роли врача весельчака, беззаботнейшего из смертных и, следовательно, в наших глазах меньше всего подходящего для роли убийцы. Человек этот вынужден прописывать первые пришедшие ему в голову лекарства; окружающие принимают его за настоящего врача; у него все внешние признаки врача, и лукавый и остроумный народ, увидя настоящего врача у постели молодой девушки, непременно вспомнит остроту Сганареля, прописывающего "слабительный побег с двумя драхмами матримониума в пилюлях". Цель поэта достигнута: врачи осмеяны, а искусная нелепость сюжета спасла нас от мрачного ужаса.

Открываю три тома, которые нам выдают за "Мемуары" г-жи Кампан. "В первую половину царствования Людовика XVI дамы еще носили придворный костюм Марли, названный так Людовиком XIV и мало отличавшийся от принятого в Версале. Этот костюм сменило французское платье со складками на спине, с широкими фижмами, сохранившееся в Марли до конца царствования Людовика XVI. Брильянты, перья, румяна, материи, расшитые золотом или с золотой нашивкой, уничтожали всякое подобие деревенской жизни". (Мне кажется, что я читаю описание китайского двора.)

"После обеда, до начала игры, королеву, принцесс и их фрейлин ливрейные лакеи короля вывозили на прогулку в креслах-колясках с расшитыми золотом балдахинами; они выезжали в рощицы Марли, деревья которых, посаженные Людовиком XIV, были необычайно высоки".

Эта последняя строка была написана г-жою Кампан; маловероятно, чтобы она слетела с пера писателя века Людовика XIV; он скорее обратил бы внимание на какие-нибудь детали расшитых балдахинов колясок, чем на большие, развесистые деревья и их тень. В этом не было никакой прелести для вельмож, которые недавно еще в продолжение целого столетия жили в деревне среди лесов.

Не говоря о сентиментах, придающих такой блеск "Ренегату" и "Гению христианства", у нас есть и подлинная чувствительность. Наш народ совсем недавно открыл красоту природы. Еще Вольтеру она была почти неизвестна; ее ввел в моду Руссо, с обычными для него риторическими преувеличениями. Настоящее понимание ее можно найти у Вальтера Скотта, хотя описания его часто кажутся мне растянутыми, особенно когда они появляются среди сцен, полных страсти. Шекспир уделил должное место описаниям красот природы: вспомним Антония и его речь к римскому народу над телом Цезаря или Банко, рассуждающего о местоположении замка Макбета и о ласточках, которые любят вить там гнезда.

Так как во времена Мольера красота природы еще не была открыта, понимания ее нет в его произведениях. Это придает его пьесам некоторую сухость; они похожи на картины в первой манере Рафаэля, когда Фра Бартоломео еще не научил его светотени. Мольер более чем кто-либо другой был способен изображать тончайшие движения души. Безумно влюбленный и ревнивый, он говорил о той, которую любил. "Я не могу порицать ее за то, что она чувствует такую же неудержимую склонность к кокетству, как я к тому, чтобы любить ее".

Прекрасное и очень утешительное для нас зрелище - любовь, побеждающая самую подлинную философию. Но искусство еще не решалось изображать такие вещи. Расин мог бы изобразить это: но, стесненный александрийским стихом, как старинный паладин своими железными доспехами, он не в состоянии был точно передать оттенки сердечных волнений, которые он чувствовал лучше кого бы то ни было. Любовь, эта полная иллюзий страсть, требует для своего выражения математической точности; для нее не подходит язык, выражающий всегда или слишком много или слишком мало (и всегда отступающий перед точным названием).

Другая причина сухости комедий Мольера заключается в том, что в его время впервые начали обращать внимание на более тонкие движения души. Мольер никогда бы не написал "Ложных признаний" или "Игры любви и случая" Мариво - пьесы, которые мы лицемерно осуждаем, хотя все молодые люди получают огромное наслаждение, когда слышат слова, слетающие с красивых уст м-ль Марс: "Я люблю вас!"

Мольеру с трудом давался александрийский стих; он часто говорит слишком много, или слишком мало, или же употребляет образный стиль, который теперь кажется смешным. У нас только наивное, старея, никогда не может показаться смешным. Напыщенность противоречит духу языка. В судьбе Бальзака я вижу будущую судьбу г-д де Шатобриана, Маршанжи, д'Арленкура и их школы.

ДЕКЛАМАЦИЯ

Декламация наша почти так же нелепа, как наш александрийский стих. Тальмá превосходен только в сентенциях; когда же ему приходится произносить пятнадцать или двадцать стихов, он обычно говорит нараспев, и под его декламацию можно было бы отбивать такт. Этот великий артист был великолепен, когда он делался романтиком, сам, может быть, того не сознавая, и придавал некоторым словам своих ролей простое и естественное выражение, которое было у Буаси д'Англа, когда в своем председательском кресле, перед головой Феро, он отказывался поставить на голосование предложение, противоречившее конституции. Как бы ни были редки такие поступки, наше восхищение навсегда закрепляет их в нашей памяти, и они воспитывают художественный вкус народа. Толпа актеров, следующих за Тальмаá, достойна смеха, так как она напыщенна и имеет похоронный вид; никто из них не посмеет сказать просто, словом, так, как если бы это была проза:

Известна ли тебе Рутилия рука?

("Манлий".)

Пусть они посмотрят Кина в "Ричарде III" и "Отелло".

Вредное влияние александрийского стиха так велико, что м-ль Марс, сама божественная м-ль Марс, лучше читает прозу, чем стихи, - прозу Мариво, чем стихи Мольера. Не потому, конечно, что эта проза хороша; но то, что она, может быть, теряет в естественности, будучи прозой Мариво, она выигрывает оттого, что она проза.

Если Тальмá лучше в роли Суллы, чем в роли Нерона, то лишь оттого, что стихи "Суллы" - стихи в меньшей мере, чем стихи "Британника", менее восхитительны, менее пышны, менее эпичны, а следовательно, более живы.

"ЛЮТЕР" ВЕРНЕРА

(Пьеса, более близкая к шедеврам Шекспира, чем к трагедиям Шиллера)

Если бы я боялся задеть кое-кого, я бы не посоветовал читать первые четыре действия "Лютера". Я бы не сказал ему открыто, чтобы не дать пищи для насмешек классических рифмоплетов: именно в шедевре Вернера вы найдете точное изображение Германии XV века и великой революции, изменившей лицо Европы. Эта революция также говорила народу: "Исследуйте, прежде чем верить, ибо человеку, одетому в пурпур, именно по этой самой причине не следует доверять". Можно убедиться в том, что эта революция в своих проявлениях и в своих фазах была подобна современной революции. Это также была борьба королей против народов.

Назад Дальше