Расин и Шекспир - Стендаль Фредерик 8 стр.


Представив себе комедию "Ланфран, или Поэт", которая - я должен предположить это, чтобы возможно было мое рассуждение, - так же хороша, как "Пословицы" Теодора Леклера, и ярко рисует наших актрис, вельмож, судей, наших либеральных друзей, Сент-Пелажи, и т. д., и т. д. - словом, живое и волнующееся общество 1824 года, - благоволите, сударь, перечесть "Метроманию", роль Франкале, Капитуля и т. д. Если, доставив себе удовольствие перечесть эти изящные стихи, вы заявите, что предпочитаете Дамиса Ланфрану, то что мне ответить на это? Есть вещи, которых не доказывают. Человек идет смотреть "Преображение" Рафаэля в Музей. Он обращается ко мне и с сердитым видом говорит: "Не понимаю, что хорошего в этой хваленой картине?" "Кстати, - говорю я ему, - знаете ли вы, как стояла вчера вечером рента?" Мне кажется, что, встречаясь с людьми, до такой степени не похожими на нас, вступать в споры опасно. Это не гордость, но боязнь скуки. В Филадельфии, напротив того дома, где когда-то жил Франклин, негр и белый затеяли однажды оживленный спор о правдивости колорита у Тициана. Кто был прав? Не знаю; но я твердо знаю, что я и человек, которому не нравится Рафаэль, - существа разной породы; между нами не может быть ничего общего. К этому я не могу прибавить ни слова.

Некто прочел "Ифигению в Авлиде" Расина и "Вильгельма Телля" Шиллера; он клянется мне, что ему больше нравится бахвальство Ахилла, чем античный и действительно великий образ Телля. К чему спорить с таким человеком? Я спрашиваю у него, сколько лет его сыну, и подсчитываю мысленно, когда сын его вступит в свет и будет определять общественное мнение.

Если бы я был достаточно глуп и сказал этому славному человеку: "Сударь, сделайте опыт, благоволите хоть один раз посмотреть на сцене "Вильгельма Телля" Шиллера", - он ответил бы мне, как настоящий критик из "Débats": "Я не стану ни смотреть эту немецкую чушь, ни читать ее, но употреблю все мое влияние для того, чтобы воспрепятствовать ее постановке".

Так вот! Этот классик из "Débats", который хочет бороться с идеей штыком, не так смешон, как кажется. У большинства людей, помимо их сознания, привычка деспотически властвует над воображением. Я мог бы указать на одного великого государя, к тому же очень образованного, которого можно было бы считать совершенно свободным от иллюзий чувствительности; этот король не выносит в своем совете министров ни одного достойного человека, если у него не напудрены волосы. Голова без пудры напоминает ему кровавые образы французской революции - первое, что поразило его королевское воображение тридцать один год тому назад. Если бы человек с подстриженными, как у нас, волосами докладывал этому государю проекты, задуманные с глубокомыслием Ришелье или осторожностью Кауница, все внимание государя было бы поглощено отталкивающей прической министра. Я вижу сокровища литературной терпимости в этих словах: привычка деспотически властвует над воображением даже самых просвещенных людей, а через посредство воображения - и над удовольствиями, которые могут доставлять им искусства. Как побороть эти пристрастия любезных французов, блиставших при дворе Людовика XVI и оживающих в очаровательных мемуарах г-на де Сегюра? Их представления об изящном "Masque de Fer" изображает следующими словами:

"Если бы прежде, то есть в 1786 году, я ехал во дворец и ради моциона оставил мою карету у Пон-Турнана, чтобы снова сесть в нее у Пон-Рояля, одного моего костюма было бы достаточно, чтобы внушить публике уважение. На мне была бы одежда, которая у нас носила смешное название костюмного костюма. Это костюм из бархата или атласа зимой, из тафты - летом; он расшит золотом и украшен моими орденами. Под мышкой я держал бы, как бы ветрено ни было, свою шляпу с пером. У меня был бы квадратный тупей с пятью разложенными на лбу завитками; я был бы напудрен добела белой пудрой поверх серой пудры; два ряда кудрей с обеих сторон увенчивали бы мою прическу, а сзади они уступали бы место красивому мешочку из черной тафты. Я согласен с вашим высочеством, что эта прическа далеко не проста, но она чрезвычайно аристократична, а следовательно, социальна. Как бы ни было холодно, при пронизывающем ветре и заморозках я прошел бы по Тюильри в белых шелковых чулках и сафьяновых туфлях. Маленькая шпага, украшенная бантом из лент и портупеей - так как в восемнадцать лет я был полковником, - била бы меня по ногам, и я прятал бы руки, украшенные длинными кружевными манжетами, в большую песцовую муфту. Легкая телогрея из тафты, накинутая на плечи, имела бы такой вид, точно она предохраняет меня от холода, и самому бы мне так казалось".

Очень боюсь, что в музыке, живописи, трагедии эти французы и мы не сможем понять друг друга.

Есть такие классики, которые, не зная греческого языка, запираются на засов, чтобы читать Гомера по-французски, и даже на французском языке они находят прекрасным этого великого художника варварских времен. Напечатайте слово трагедия над этими правдивыми и страстными диалогами, составляющими самую увлекательную часть поэзии Гомера, и тотчас эти диалоги, которыми они восхищались как эпической поэзией, неприятно поразят их и чрезвычайно не понравятся как трагедия. Это отвращение нелепо, но они не властны над ним; они чувствуют его, оно для них очевидно, так же очевидно, как для нас слезы, которые мы проливаем на "Ромео и Джульетте". Я понимаю, что для этих почтенных литераторов романтизм является наглостью. Их мнение было обязательным для всех в продолжение сорока лет их жизни, а вы предупреждаете их, что вскоре они будут единственными его сторонниками.

Если бы трагедия в прозе была необходима для физических потребностей людей, можно было бы попытаться доказать им ее полезность; но как доказать кому-нибудь, что вещь, вызывающая у них чувство непреодолимого отвращения, может и должна доставлять им наслаждение?

Я бесконечно уважаю такого рода классиков и сочувствую им, родившимся в век, когда дети столь мало походят на своих отцов. Какая перемена произошла с 1785 по 1824 год! В течение известных нам двух тысяч лет мировой истории, может быть, никогда еще не происходило столь резкой революции в привычках, понятиях, верованиях. Один из друзей моей семьи, которому я нанес визит в его поместье, говорил своему сыну: "К чему ваши вечные ходатайства и горькие сетования на военного министра? В тридцать два года вы уже лейтенант кавалерии. Знаете ли вы, что я стал капитаном только в пятьдесят лет?"

Сын покраснел от гнева; однако отец говорил то, что ему казалось совершенной очевидностью. Как помирить этого отца с сыном?

Как убедить пятидесятилетнего писателя, который находит великолепной по естественности роль Замора в "Альзире", что "Макбет" Шекспира - один из шедевров человеческого гения? Как-то я сказал одному из этих господ: "Двадцать восемь миллионов человек, а именно восемнадцать миллионов в Англии и десять миллионов в Америке, восхищаются "Макбетом" и аплодируют ему по сто раз в году". "Англичане, - отвечал он мне весьма хладнокровно, - не могут обладать подлинным красноречием и действительно достойной поэзией; природа их языка, не происходящего от латинского, непреодолимо препятствует этому". Что возразить такому человеку, к тому же вполне искреннему? Мы всё на той же точке: как доказать кому-нибудь, что "Преображение" восхитительно?

Мольер в 1670 году был романтиком, так как двор был населен Оронтами, а провинциальные замки - весьма недовольными Альцестами. В сущности, все великие писатели были в свое время романтиками. А классики - это те, кто через столетие после их смерти подражает им, вместо того чтобы раскрыть глаза и подражать природе.

Хотите ли вы видеть эффект, который производит на сцене это сходство с действительностью, дополняющее собой шедевр? Посмотрите, как возрастает успех "Тартюфа" за последние четыре года. При консульстве и в первые годы Империи "Тартюф", подобно "Мизантропу", не имел сходства с действительностью, что не мешало Лагарпам, Лемерсье, Оже и другим великим критикам восклицать: "Картина всех веков и стран!", и т. д., и т. д., а провинциалам - аплодировать.

Верх абсурда и классицизма - это расшитые костюмы в большинстве наших современных комедий. Авторы вполне правы: фальшивые одежды подготавливают к фальшивому диалогу; и так же, как александрийский стих очень удобен для так называемого поэта, лишенного идей, удобен и расшитый костюм для связанности движений и условного изящества бедного, бездарного актера.

Монроз хорошо играет Криспенов, но кто когда-нибудь видел Криспенов?

Перле, один только Перле показывал нам в живых образах нелепости нашего современного общества; он показывал, например, печаль наших молодых людей, которые, выйдя из коллежа, так остроумно начинают жизнь с сорокалетней серьезности. Что же произошло? В один прекрасный вечер Перле не пожелал подражать низости гистрионов 1780 года, и все парижские театры оказались для него закрытыми потому, что он был французом 1824 года.

Имею честь и т. д.

ПИСЬМО III
РОМАНТИК - КЛАССИКУ

26 апреля, 12 часов дня.

Сударь!

Ваша беспощадная проницательность пугает меня. Я снова берусь за перо через два часа после того, как кончил вам писать; я трепещу от страха, что получу ваше письмо, принимая во внимание быстроту городской почты. Ваш удивительно острый ум нападет на меня - я уверен в этом - через маленькую дверцу, которую я оставил приоткрытой для критики. Увы, мое намерение было похвально, я хотел быть кратким.

Романтизм в применении к тому духовному наслаждению, из-за которого происходит истинная битва между классиками и романтиками, между Расином и Шекспиром, - это трагедия в прозе, события которой длятся в течение многих месяцев и происходят в различных местах. Однако возможна и такая романтическая трагедия, события которой благодаря случаю заключены в стенах дворца и в пределах тридцати шести часов. Если различные происшествия этой трагедии похожи на те, которые раскрывает нам история, если язык, вместо того чтобы быть эпическим и официальным, прост, жив, блещет естественностью, лишен тирад, - то случай, конечно, очень редкий, заключивший события этой трагедии во дворце и на протяжении времени, указанном аббатом д'Обиньяком, не помешает ей быть романтической, то есть дать публике впечатления, в которых она нуждается, а следовательно, вызвать одобрение самостоятельно мыслящих людей. "Буря" Шекспира, как бы ни была она посредственна, все же представляет собой пьесу романтическую, хотя она длится только несколько часов, а происшествия, из которых она слагается, происходят в пределах маленького средиземноморского островка или в его непосредственной близости.

Вы возражаете против моих теорий, сударь, напоминая мне успех многих трагедий, являющихся подражанием Расину ("Клитемнестра", "Пария" и т. д.), то есть удовлетворяющих в наше время с большей или меньшей неловкостью тем условиям, которые были навязаны Расину вкусом маркизов 1670 года и духом двора Людовика XIV. Я отвечаю: такова власть драматического искусства над человеческим сердцем. Какова бы ни была нелепость правил, которым принуждены подчиняться бедные поэты, это искусство все же нравится. Если бы Аристотель или аббат д'Обиньяк навязали французской трагедии правило вкладывать в уста своих персонажей только односложные слова; если бы всякое слово, имеющее больше одного слога, было изгнано из французского театра и из поэтического языка с той же суровостью, как, например, слово "пистолет", все же, несмотря на это нелепое правило односложности, не более удивительное, чем многие другие, человек талантливый нашел бы секрет сочетать в своей пьесе богатство мыслей и обилие чувств, которые сразу захватывают нас: глупое правило заставило бы его пожертвовать многими трогательными репликами, многими чувствами, которые могли бы произвести сильное впечатление, но это неважно для успеха трагедии, пока существует это правило. Поэт минувшей эпохи подвергается действительной опасности лишь тогда, когда это правило наконец рушится под запоздалыми ударами здравого смысла. С гораздо меньшим талантом его преемники смогут, обрабатывая тот же сюжет, написать лучше него. Почему? Потому что они осмелятся употребить точное, единственное, необходимое, неизбежное слово для того, чтобы показать то или иное движение души или чтобы изложить то или иное происшествие интриги. Как вы можете требовать, чтобы, например, Отелло не произносил неблагородного слова платок, если он убивает свою обожаемую жену лишь потому, что она позволила его сопернику Кассио похитить роковой платок, который он подарил ей в первые дни любви?

Если бы аббат д'Обиньяк предписал, чтобы актеры в комедии ходили, только прыгая на одной ноге, все же "Ложные признания" Мариво в исполнении м-ль Марс тронули бы нас, несмотря на эту странную идею. Мы просто не сочли бы эту идею странной. Наших дедов трогал Орест в "Андромахе", которого играли в огромном напудренном парике, в красных чулках и туфлях с бантами из лент огненного цвета.

Всякая нелепость, к которой привыкло воображение народа, не кажется для него нелепостью и почти совсем не портит удовольствие большинству людей своего времени, вплоть до того момента, когда какой-нибудь неглупый человек не скажет им: "То, чем вы восхищаетесь, нелепо". При этих словах многие искренние с самими собой люди, думавшие, что сердце их закрыто для поэзии, вздыхают свободно, из-за слишком сильной любви им казалось, что они не любят ее. Так молодой человек, которого небо наградило некоторой душевной тонкостью, попав случайно сублейтенантом в гарнизон, в общество женщин известного сорта, искренно убежден, видя успехи своих товарищей и характер их удовольствий, что он не способен к любви. Но вот, наконец, он случайно встречается с простой, естественной, порядочной, достойной любви женщиной, и он чувствует, что у него есть сердце.

Многие пожилые люди - искренние классики: прежде всего они не понимают слова "романтический"; все унылое и глупое, вроде обольщения Элоа сатаной, они считают романтическим, веря на слово поэтам, объединенным вокруг "Общества благонамеренной литературы". Современники Лагарпа восхищены унылым и мрачным тоном, которым Тальмá все еще произносит тирады; этот унылый и монотонный речитатив они называют вершиной французского трагедийного искусства. Они говорят (и это жалкий аргумент): введение прозы в трагедию, разрешение растягивать действие на несколько месяцев и переносить его за несколько миль не нужны для нашего удовольствия; ведь создавали же и создают еще весьма трогательные шедевры, строго следуя правилам аббата д'Обиньяка. Мы отвечаем: наши трагедии были бы более трогательны, в них было бы обработано множество больших сюжетов из национальной истории, от которых вынуждены были отказаться Вольтер и Расин. Искусство изменит свое лицо, как только будет дозволено менять место действия и, например, в трагедии "Смерть Генриха III" переносить его из Парижа в Сен-Клу.

Назад Дальше