Энгельс называет это бессмыслицей, и как экономист он прав, ибо существует внутренняя связь между производством и распределением. Социалистический способ распределения и упразднения рынка труда и капитала возможен, лишь когда победит социалистический способ производства. (Добавим от себя – если он победит.) То есть когда будет устранен принцип разделения труда. "Настанет время, когда не будет ни тачечников, ни архитекторов по профессии и когда человек, который в течение получаса давал указания как архитектор, будет затем в течение некоторого времени толкать тачку, пока не явится опять необходимость в его деятельности как архитектора". Это и есть, по Энгельсу, социалистический способ производства. Дюринг в такого архитектора-тачечника не верит. Мы тоже, как бы мало нам ни был симпатичен Дюринг, становимся здесь на его сторону в полемике с Энгельсом. Во всяком случае, это проблема отдаленного будущего. Пока современная экономика идет по пути еще большей специализации и разделения труда. Но мы уже условились, что в Энгельсе нам, как во всяком диалектике, важны не его конечные выводы, а процесс его мышления. Политическое насилие над экономикой, по сути, позволяет Дюрингу осуществить свой практический социализм, используя капиталистическую экономику, то есть задолго до того, как в недрах капитализма созреют социалистические производственные отношения.
– Но это не социализм, – заявляет Энгельс, – у вас капиталистический способ производства, основанный на разделении труда… Где та экономическая сила, которая позволит вам перейти к социалистическому способу распределения?
– Человек со шпагой, – отвечает Дюринг.
На это Энгельс замечает: "Как только люди со шпагой пытались фабриковать "распределительную стоимость", они пожинали лишь расстройство в делах и денежные потери… Если шпага обладает той волшебной экономической силой, какую ей приписывает г-н Дюринг, то почему же ни одно правительство не могло добиться того, чтоб принудительными мерами надолго присвоить плохим деньгам "распределительную стоимость" хороших или придать ассигнациям стоимость золота? Да и где та шпага, которая командует на мировом рынке?"
Произнося свои веские и точные экономические тирады, Энгельс в тот момент словно забывает, к кому он обращается. Он забывает, что для расового социалиста Дюринга, по его собственному определению, "политическая группировка существует ради нее самой", а не "ради экономических проблем в целях насыщения желудка". (Разумеется, здесь имеется в виду чужой желудок.)
По Дюрингу, ось, вокруг которой движется вся экономика, политика и юриспруденция, – это насилие и труд. Т р у д п р о и з в о д и т, н а с и л и е р а с п р е д е л я е т.
Этим, как пишет Энгельс и цитирует литературный оборот самого Дюринга, ""говоря человеческим и немецким языком" и исчерпывается до конца вся экономическая мудрость г-на Дюринга".
А как же социализм? Как выглядят положительные экономические идеалы в социалитате? Как говорит Энгельс, перейдем к его, Дюринга, положительному творчеству, к его "естественной системе общества".
В социалитате существует федерация хозяйственных коммун, значение которых превосходит "ошибочные половинчатости, например, некоего Маркса". Будут, правда, существовать богатые и бедные коммуны, и их выравнивание будет происходить за счет притока населения к богатым и оттока от бедных. Конкуренция, следовательно, не из-за производства, а из-за производителей. Но распоряжаться производством или землей будет не коммуна, "а вся нация", то есть "народ"… (То есть г-н Дюринг или иной философ действительности.) "Если судить по тому, что сообщает нам г-н Дюринг, – пишет Энгельс, – все идет по-старому, с той лишь разницей, что место капиталиста заняла теперь коммуна". Тем более что Дюринг далее говорит: "В социалитате тоже будут существовать экономические разновидности людей, "различающихся по своему образу жизни". Будут учитываться склонности людей. Но "удовольствие от выполнения именно этой и никакой другой вещи (тут Энгельса возмущает литературный стиль Дюринга – выполнение вещи!) в социалитате будет вызвано соревнованием между производителями".
"Таким путем, – пишет Энгельс, – хотят увековечить существование "экономических разновидностей" людей, испытывающих удовольствие от того, что они занимаются именно этим и никаким иным делом; они радуются своему собственному порабощению, своему превращению в однобокое существо". Иными словами, Энгельса возмущает, что капиталистический способ экономического порабощения человека трудом заменен в хозяйственной коммуне Дюринга способом морального порабощения человека трудом и выведением даже расовым хозяйственным коммунизмом особой породы людей, довольных этим своим рабским положением.
"Выходит, – пишет Энгельс, – что общество в целом должно стать господином средств производства лишь для того, чтоб каждый отдельный член общества оставался рабом своих средств производства, получив только право выбирать, какое средство производства должно порабощать его".
На этом многозначительном выводе классового социалиста Энгельса по поводу расового социализма как переходной стадии к расовому коммунизму мы пока остановимся. О сельском хозяйстве, торговле, деньгах – этом главном, по представлению расовых социалистов, орудии еврейского капиталистического засилия, – обо всех этих свободных от евреев и капиталистов формах хозяйственной деятельности в социалитате поговорим позже. Сейчас пора вернуться в зал конгресса, где близится к концу обсуждение тезисов правого антисемита-оппортуниста Штеккера.
VIII
"Общая атмосфера взаимного препирательства и недоверия, воцарившегося, к сожалению, на конгрессе между разными направлениями в мировом антисемитизме, привела к тому, что тезисы Штеккера были неожиданно атакованы не только слева, но и с противоположной стороны, то есть справа, одним из представителей христианско-социального форейна пастором Толлора (De la Rue), что внесло еще большую сумятицу. В несколько утихшем шуме Штеккер зачитал свой последний, восьмой пункт, а именно: "Христианские народы попали в зависимость от евреев только через отречение от идеи христианского государства и национальной мысли как в общественной жизни, так и в законодательстве. Следует поэтому просить правительство и законодательные учреждения…"
– А также воззвать к народам, – добавил по ходу Виктор Иштоци, и это не вызвало возражений.
– Следует поэтому просить правительство и законодательные учреждения, а также воззвать к народам, – прочел Штеккер новую редакцию, – дабы они взялись за защиту христианского духа и преодоление еврейского в литературе, ежедневной печати, в государственной и общественной жизни.
Толлора, который попросил слова тотчас же, как чтение окончилось, заявил:
– К положительной стороне тезисов я отношу их яркий вероисповедный оттенок. Однако все это налагает на нас особую ответственность. Мы христиане, господа, и даже к евреям, врагам Христа, должны относиться с любовью. Тезисы же недостаточно христианские в отношении евреев, и потому я предлагаю искать решение еврейского вопроса в Пятой Книге Моисея, Второзаконие. Именно там, господа, содержится предсказание о возвращении евреев сначала в Египет, а потом в Палестину. Следует поэтому просить правительство об облегчении евреям исполнения этого пророчества. С этой целью, господа, я предлагаю пригласить на конгресс двенадцать честных и непорочных евреев во имя двенадцати колен Израилевых.
Сцену, затем последовавшую, описать невозможно. Конгресс был в опасности превратиться в синагогу, и тогда б милая Надежда Степановна была бы права. Всеобщее возмущение делегатов и публики мыслями и предложениями миссионера Толлора было велико. В разных концах пивного зала раздались не только возмущенные крики, но и смех. Даже Штеккер, всегда сдержанный, в этот раз проявил свой темперамент, ничуть не уступая пламенному оратору Генрици.
– Уважаемый миссионер, – заявил Штеккер, – очевидно, забыл, что находится не в церкви своей, а на международном антисемитическом конгрессе. Я же как христианин и как пастор не считаю себя вправе вне церкви своей говорить проповеди и опираться исключительно на Писание. Христианский характер тезисов ясно выставлен в их редакции и признан как делегатами, так и публикой.
Возможно, инцидент был бы на этом исчерпан, ибо Толлора, как человек умный, увидев такую всеобщую единодушную оппозицию, не стал бы настаивать на своем. Но этот чисто теологический спор на политическом конгрессе, очевидно, переполнил чашу терпения народных антисемитов-радикалов. Я увидел, как из-за груды пустых и полных пивных кружек поднялся огромного роста, хоть и сутулый, рыжеволосый человек и гневным, бешеным взглядом окинул зал.
– Это Шредер, – шепнул мне Лацарус, – делегат одного из значительнейших антисемитских форейнов – форейна сапожников.
Я не могу сказать, что Шредер заговорил, скорей он страшно закричал, размахивая, как шилом, правой рукой.
– Все ваши партии, – кричал Шредер, – от правой до левой, – продажные шлюхи, которым наплевать на интересы народа! Антисемитов и самых решительных более всего между рабочими, – воскликнул он. – Но объявляю вам, что вы их не подвинете по политическому пути, пока будете стоять на почве религии!
Второй раз подряд на этом заседании с промежутком всего в несколько минут конгресс переживал критический момент. Я видел, как правые антисемиты во главе со Штеккером собирали свои бумаги и, несмотря на уговоры Пинкерта, готовы были покинуть зал.
– Мы не можем позволить, – услышал я сердитые слова Штеккера, обращенные к Пинкерту, – чтобы буяны и атеисты оттолкнули от антисемитизма культурные слои населения.
Пока длился шум, мой добрый гений, мой гид Лацарус, по моей просьбе рассказал мне о Шредере, фигуре для меня новой.
– Шредер, – сказал он, – явление исключительное. Сапожник по ремеслу, но радикал темпераментом. Сапожники играют немаловажную роль в партии реформы именно благодаря умеренному характеру, в то время как мы, портные, составляем ее крайне левое крыло. С точки зрения новейшей психологии сапожники склонны к углублению в религиозные вопросы, тогда как мы, портные, – к решению политических вопросов революции.
Шум меж тем не утихал, и я уж начал беспокоиться, не прервется ли на этом заседание, а вместе с ним и конгресс. Но в это время я увидел, как через зал к небольшой трибуне, с которой выступали ораторы, прошел человек, которого я, да и не только я, ранее не видел на конгрессе. Очевидно, он прибыл недавно, но разразившийся спор слышал полностью, как стало ясно из дальнейшего. Это был преклонных лет, однако, еще бодрый старик гордого вида и аристократических манер.
– Прежде всего, – сказал старик, – я хотел бы представиться делегатам и публике. Барон фон Тюнген-Росбах… Прошу извинить меня также за невозможность вовремя прибыть на уважаемый конгресс, а также извинить моего друга барона фон Фехенбаха-Лауденбаха за то, что он не смог прибыть, так что я буду говорить и от его имени…
Мне с трудом удалось записать труднопроизносимые и необыкновенно длинные фамилии обоих баронов, но должен с радостью отметить, что неторопливая, аристократическая, обаятельная манера барона охладила страсти.
– Мы оба, – продолжал барон, – не могли явиться на конгресс лично, поскольку в день открытия присутствовали на многочисленном христианском митинге на чистом воздухе в Росбахе, где было положено основание "франконского крестьянского союза" (Fränkischer Bauern-Verein) для защиты и поддержания крестьянского сословия от евреев и против евреев… Я, господа, в качестве председателя этого союза прошу принять его в состав федерации антисемитских союзов и партий, объединенных нашим конгрессом, – произнес он патетически и вызвал аплодисменты.
Однако радикал Шредер, распаленный собственным выступлением, не желал сдаваться.
– Все эти крестьянские форейны, – сказал Шредер сердито, – создаются местными помещиками с плохо скрытой целью проложить вам, аристократам, дорогу в ландтаг или рейхстаг…
– Молодой человек, – мягко ответил Шредеру барон, – я понимаю ваше недовольство и ваше недоверие. Я не могу согласиться с теми делегатами, – он посмотрел в сторону Штеккера, – которые обвиняют вас в буйстве и некультурном атеизме. Я знаю, как тяжела жизнь немецкого рабочего, немецкого ремесленника, эксплуатируемого еврейским или объевреившимся капиталистом. Правда и то, что городские рабочие не идут под религиозным знаменем, но под ним идут крестьяне, а это главные жертвы евреев. Мы, землевладельцы, друзья крестьян, хотим пролить совершенно новый свет на положение сельского населения в Германии. То, что положением сельского населения не интересуются либералы, и особенно социал-демократы, неудивительно. И те и другие либо евреи, либо связаны с евреями. Но то, что антисемитские патриотические силы мало уделяют внимания положению крестьян, прискорбно, господа. Я могу сказать это на основании опыта в Росбахе или в Гессене, где у меня тоже есть поместья. Однако убежден, что в каждом уголке Германии и в каждой стране, куда проникли евреи, крестьяне делаются их главными жертвами. Как ни трудолюбив, трезв, умерен немецкий крестьянин, он не может долго бороться с денежной и кредитной монополией еврея, получившего от своего кагала эту деревню в эксплуатацию и которого поддерживают все евреи страны. Эти Dorfjuden совершенно заменили в некоторых частях Германии прежних помещиков, которые принадлежат единой с крестьянами нации, которые знали их нужды и понимали, что кормятся одной и той же родной немецкой землей… Именно в результате еврейского господства крестьяне бегут с этой земли в большие города или в Америку… Мы не революционеры, господа. Помогать трем производительным сословиям – крестьянам, ремесленникам и рабочим, и защищать их многотрудные работы от эксплуатации – это консервативная политика… Мы консерваторы относительно монархического христианского государства, мы консерваторы относительно всего хорошего и справедливого, и здесь мы солидарны с господином Штеккером. Но мы радикальны и даже очень радикальны в устранении дурного и несправедливого, и здесь мы солидарны с господином Шредером. Создать порядок вещей, который стоило бы сохранить, – вот сущность наших стремлений.
– Что вы предлагаете? – спросил Пинкерт.
– Мы предлагаем, – ровным голосом продолжал барон, – от имени конгресса подать правительству петицию, о которой уже говорят в деревнях, просящую о воспрещении евреям быть землевладельцами или фермерами. Нет сомнения, что такая петиция покрылась бы сотнями тысяч подписей и ее вряд ли правительство могло бы положить под сукно.
– Я полностью поддерживаю подобную петицию, – заявил Генрици, – но считаю, что одним сельским хозяйством ограничиваться не следует. Я предлагаю внести в петицию требование, высказанное в трудах Дюринга, о медиатизации еврейских финансовых владений (Geldfürstenthümer), то есть о поступлении под надзор или в распоряжение государства еврейских банков и других капиталистических учреждений.
– Господа, – сказал Штеккер, – мы уже неоднократно высказывались против неосторожного определения конечных целей движения. Мы, господа, желаем того же, что и вы, но считаем, что постепенное вытеснение еврейства из всех позиций, завоеванных ими меж христианских народов, более благоразумно. Поэтому мы возражаем против петиции правительству по крестьянскому вопросу и, уж конечно, против предложения господина Генрици. Осуществление этой меры относительно одних лишь евреев может показаться в правительственных кругах несправедливым, так как большинство банкиров-неевреев уже достаточно объевреилось, чтобы быть причисленными к колену Израилеву.
– В таком случае подождем, – саркастически заметил Генрици, – подождем, пока эта мера будет принята в связи с преобразованием всего капиталистического строя.
– Господа, – сказал барон, – я не знаю, как и в какой форме, но мы обязаны защитить немецкого крестьянина сегодня… Сегодня, господа, я это подчеркиваю, – тут он задрожал от волнения и продолжил уже с рыданиями в голосе, – господа, мелкие собственники и фермеры-крестьяне в долгах у евреев и только по имени свободные люди и граждане. Им угрожает ежеминутное изгнание из жилищ. Они приняли на себя относительно евреев целый ряд обязательств, составляющих истинное рабство, – в этом месте барон вынул белоснежный платок и приложил его к глазам. – Господа, – произнес он после паузы, справившись с волнением и подняв руку, словно подчеркивая значение своих слов, – воздержанные по природе своей, немецкие крестьяне должны обязательно выпить ежедневно определенное количество продаваемой евреями водки, которое так по-еврейски хитро рассчитано, что оставляет за крестьянами силу работать, но не дает им вполне быть трезвыми.
– Святая истина! – выкрикнул Купец. – И я понял, что он наконец собрался с мыслями и хочет выступить.
– Господа, – произнес Купец. – Я здесь хочу выступить от имени православного русского промышленно-купеческого сословия. Главное, что я понял, – это то, что капиталы в руках евреев. Это беда. Дела пошатнулись, ни гроша в кредит не получишь. Евреи так солидарны, что лучше вас знают вашу кредитоспособность и ваши средства.
– Еще бы, – добавил с места Путешественник, – я убежден в существовании тайной еврейской переписки, охватившей весь запад России. Пантофельной еврейской почты…
– Вот-вот, – сказал Купец, – здоровая экономическая жизнь не может развиваться без привлечения русских коммерсантов. Наша экономическая жизнь могла бы регулироваться на национальных началах, и мы стали бы независимы от Европы, но еврей тянет нашу торговлю в Европу и усиливает наше экономическое рабство.
Этот момент выступления Купца я не перевел, дабы не внести элемент русско-европейских противоречий, который и без того назревал и который позднее, к прискорбию, разразился в полную силу. Вообще Купец, как человек дела, был неважный оратор, перескакивал с одной идеи на другую, и мне с трудом удавалось придавать его мыслям стройность.
– Одна половина России просит хлеба, – сказал Купец, – другая вывозит его за границу. На юге бутылка вина стоит двугривенный, и не знают, куда и как его сбыть, на севере она продается за рубль при пятикопеечной стоимости провоза. Этим пользуются жиды-корчмари и порабощают русского крестьянина, русского ремесленника, русского мастерового… Господа, приезжаешь в Москву, я там в 1879 году последний раз был… Невообразимая масса пьяных на тротуарах, на извозчиках, на конках… Некоторые карабкаются на империал. Смотришь, какой-то пьяный заснул возле, на скамейке империала, – в этом месте Купец засмеялся. У меня началось складываться впечатление, что он сам несколько перебрал то ли немецкого шнапса, то ли крепкого немецкого пива, – заснул пьяный на скамейке, господа, – продолжал со смехом Купец, – кондуктор привычно будит, и от кондуктора тоже пахнет водкой. В Москве, господа, нет улицы, где не было бы церкви… Все улицы и все церкви похожи друг на друга, – Купец опять засмеялся, – публика то и дело обнажает головы и крестится, – тут Купец перекрестился, – пьяные, господа, тоже водят бессильной рукой, пытаются перекреститься, ан мало каши ел, руку ко лбу поднести не может…
Делегаты в большинстве своем не понимали, о чем говорит Купец, я же переводил лишь отрывки, и то редактируя их. Но его шутовская манера была понятна, и, чтоб сгладить дурное впечатление, я от имени русской делегации внес конкретное предложение: