Действительно… Как же так, товарищи? Попались на удочку, льете воду на мельницу, все козыри отдали… И, главное, зачем? Чтобы спасти товарища Лючо? Никогда не поверю. Наши кремлевские старички отнюдь не сентиментальны, и чилийские, уругвайские, боливийские товарищи нужны им как раз в тюрьме, чтобы вопить и спекулировать добрыми чувствами доверчивых людей. Что с ними делать в Москве? Да ведь и сам Корвалан отказывался сначала от обмена. Только после приказа из Москвы согласился. Да ведь и сиделось ему в тот момент совсем не плохо: чуть не каждый день интервью прессе давал - не то что мы, записочки, да через десятые руки, да с риском. А и убили бы - тоже у Брежнева голова бы не разболелась. Даже хорошо - еще один коммунистический мученик, есть кого ставить в пример молодежи.
Так зачем же, зачем?
Я трудился в догадках и чем больше ломал себе голову, тем меньше понимал. Но ведь должен же быть в этом какой-то трюк, какой-то подвох.
Конечно, рассуждал я, поймали их на их же собственной демагогии. Уже три года как все советские, социалистические и "прогрессивные" газеты мира вопили: Свободу Луису Корвалану! И вдруг - предложение обмена. Как быть?
Однако вряд ли это поставило бы серьезную проблему советской пропаганде. Очень даже удобно встать в позу моралиста и человеколюбца. Вот Марше же пишет, что недопустимы подобные сделки. Да что Марше? Большинство газет расценивает обмен отрицательно.
"Дейли миррор", Англия:
"Освобождение Буковского - это триумф движения протеста, но отнюдь не триумф свободы".
"Фигаро", Франция:
"Международные отношения, по-видимому, заражены системой произвольных арестов и похищений. Нет больше международного права. На сцене остались враждующие шайки, которые обмениваются заложниками. Похоже на то, что начинается новая эра - эра концлагерей в планетарном масштабе, порой смягчаемая обменом пленных".
"Берлингске тиддене", Дания:
"Конечно, лучше, когда политзаключенных высылают вместо того, чтобы томить их в тюрьмах. Но торговля людьми между Советским Союзом и Чили сама по себе омерзительна…"
И это все? Вся их пропагандистская заготовка? Так зачем же было устраивать сенсационный обмен на глазах у всего мира? Зачем же давать своему врагу такое паблисити? Что бы там ни писала "Унита", я-то понимал, что все козыри отдали мне, а не Пиночету. Существовал еще, конечно, мой товарищ по обмену Корвалан. Естественно, от сопоставления чилийского режима с советским и Брежнева с Пиночетом общественное любопытство перекочевало на нас с ним. Всем хотелось знать, что мы друг о друге думаем, за что воюем и как видим будущее. Ужасно хотелось прессе, чтобы мы сели за один столик и мирно поговорили. Для меня это никакой проблемы не представляло - Корвалан же ни по своей партийной принадлежности, ни по вполне понятному чувству долга перед своими спасителями такой буржуазной идиллии допустить не мог. Много раз предлагала нам пресса подобную встречу, и неизменно я соглашался, а он отказывался. К тому же, согласившись ехать в Москву, он попросту сменил одну тюрьму на другую - с той лишь разницей, что в новой тюремщиками оказались его партийные товарищи. В первом же выступлении по советскому телевидению он был принужден наговорить такого, что последующие встречи с западной прессой стали просто бессмысленны. Конечно, ему пришлось во всем хвалить Советский Союз, одобрять оккупацию Чехословакии и заявлять, что в СССР нет политзаключенных. А когда через несколько дней на торжественном приеме в Кремле его лобызал Леонид Ильич, мне стало искренне жаль беднягу. Я даже высказал журналистам свое опасение, что скоро нам вновь придется вести кампанию за его освобождение и менять на кого-нибудь еще.
…И вот после двух лихорадочных недель в Цюрихе опять мелькнула за окном самолета швейцарская белая зима, растаяли внизу заснеженные елки и аккуратные домики. Так ничего и не увидел я - ни прелестной Натуры, ни простоты нравов. Разве что приятное сновидение. Вернее, пробуждение - как в детстве, в новогоднее утро, когда просыпаешься с приятной уверенностью, что где-то тут, рядом с кроватью, должен лежать подарок от Деда Мороза. Только в детстве не спрашиваешь: за что?
- И чего вопят, будто у самих не полны тюрьмы? Ну, взяли бы и обменяли, если он действительно так их заботит!
Достоверно известно только, что еще в 1973 году, сразу как чилийцы объявили об аресте Корвалана, одна голландка обратилась через посла Чили в Нидерландах к Пиночету, предлагая этот самый обмен. Позже, уже в 1975-м, один австрийский журналист в беседе с влиятельными советскими чиновниками, абсолютно независимо от голландки и совсем про нее не зная, предлагал то же самое. По его словам, советские сначала отмахнулись от идеи как от бредовой, однако при следующей встрече были более внимательны и слушали с интересом.
Рассказывают также про некоего полковника - или даже генерала - из чилийского генерального штаба, русского по происхождению, который якобы с самого начала пытался протолкнуть эту идею Пиночету, что в конце концов ему и удалось. Сам я этого человека никогда не встречал, а потому ни подтвердить, ни опровергнуть данную версию не в состоянии. И уж совсем неожиданно узнал я из письма одного католического священника, случайно попавшего мне в руки и даже адресованного не мне, что этот достойный служитель культа, будучи настроен просоветски (оказывается, и такое бывает), принял участие в тайных переговорах об обмене Корвалана, "находившегося тогда в ужасающих условиях, на одну из очередных советских пешек".
Как бы то ни было, а публично идея была впервые заявлена одновременно Сахаровским комитетом в Дании и самим Сахаровым в Москве на пресс-конференции уже в 1976 году. Затем последовали переговоры через "третью страну", то бишь через Госдепартамент США. Впоследствии я узнал, что переговоры вел Зонненфельдт. Он сам передал мне через общего знакомого, что хоть и придерживаемся мы абсолютно разных взглядов, однако за одно хотя бы я должен сказать ему спасибо - за обмен. И действительно, дабы не слыть больше неблагодарным, следует мне теперь исправить свою оплошность поблагодарить трех людей, которых я до сих пор по невоспитанности ни разу не поблагодарил: Пиночета, Зонненфельдта и Брежнева.
А впрочем, так ли уж важно устанавливать, кто и каким. образом переставлял пешки, если основная причина моего обмена - гораздо глубже.
Нет никакой возможности установить теперь, кто же первый придумал идею нашего обмена. По крайней мере, десяток людей претендуют на это с большими или меньшими основаниями. По-видимому, идея носилась в воздухе, циркулировала как шутка, потом как слух, затем как нечто серьезное; в самом деле, а почему бы нет? Ведь даже у нас в тюрьме, читая каждый день в советских газетах истошные призывы в защиту Корвалана, злились зэки:
Поразительная это вещь - общественные кампании. При том обилии известий о человеческих страданиях, ужасах и несчастьях, которое обрушивается на нас каждый день, даже удивительно, что люди не очерствели, не стали абсолютно безразличны.
Изможденные, полумертвые дети Камбоджи или Уганды с торчащими ребрами и вспухшими животами, тонущие в море вьетнамские беженцы, захваченные кем-то заложники или просто мать, борющаяся за спасение больного ребенка, целые народы и отдельные люди, истребляемые животные и разрушающиеся памятники древности - все это вопиет ежедневно с экранов телевизоров, взывает о помощи со страниц газет.
Казалось бы, ничем уже не удивишь человека, ничем не растревожишь. Да ведь у каждого еще и свои проблемы, свои беды… И все же практически любое человеческое несчастье вызывает теплую волну сочувствия. Вовсе не богатые люди, урезывая себя, посылают деньги, да еще стыдятся, что мало. Очень занятые люди отрываются от срочных дел, чтобы писать трогательные письма. Теребят свои правительства, собирают подписи, мерзнут у посольств с самодельными плакатиками. Сотни и тысячи собираются на демонстрации, защищая незнакомых им людей в таких иногда отдаленных уголках света, о которых вчера еще никто не слыхал.
Эта вот неиссякаемая щедрость, беспредельность сочувствия и сострадания - пожалуй, самое лучшее, что довелось мне видеть. Пусть мне возразят, что таковы далеко не все, что куда больше апатичных и бескорыстных. Я-то знаю: то, что есть, - уже чудо.
Замечательна сама живущая в человеке потребность отозваться на крик бедствия, сделать хоть что-то даже без уверенности достичь цели. Изумительно чувство ответственности за чужую боль. И если оно исчезнет однажды - не станет и того, что мы именуем человечеством. Да и человеков не останется вскоре.
Любопытно, однако, что при всем этом не чувствуют люди своей силы, не замечают, что сами же являются творцами событий. Часто и выглядит кампания как забава: значки, разрисованные футболки, почтовые открытки да пару раз пройтись по улицам с плакатами, и вдруг - чудо. "Победа мирового общественного мнения", - солидно произнесут газеты. Но звучит это как-то слишком абстрактно, слишком серьезно. "Нет, - думает человек, - тут, должно быть, что-то еще, какая-то тайная история… Тайная дипломатия, сделка, обмен даже".
Только проехав несколько стран, смог я убедиться, какая мощная кампания стояла за моим обменом. Не было такого места, где бы она отсутствовала. На каждом митинге сотни людей дарили мне копии своих петиций и вырезки из газет. Парламентарии показывали копии своих резолюций, политики - копии протестов советскому руководству. И при этом почти каждый удивлялся: почему же все-таки меня освободили?
Как ни странно, тоталитарные режимы весьма чувствительны к общественному давлению, только тщательно скрывают это. Эти режимы держатся на страхе и молчаливом соучастии окружающих. Каждый человек должен быть абсолютно беспомощным перед лицом государства, полностью бесправным и кругом виноватым. В этой атмосфере слово (даже сказанное из-за рубежа) приобретает огромную силу. (Недаром у нас расстреливали поэтов.) В то же время и власти, и народ отлично понимают незаконность режима, его нелигитимность. В этой скрытой гражданской войне заграница становится высшим арбитром. Как разбогатевший разбоем гангстер стремится, чтоб его приняло высшее общество, рядится в смокинг, подражает повадкам респектабельного дельца, так и советский режим жаждет, чтоб его приняли на равных в мировое общество. Давно отошли в тень восклицания о самом справедливом, самом счастливом, самом прогрессивном, самом-самом социалистическом государстве. "И у нас не хуже" или "А у них лучше, что ли?" - вот подтекст теперешней советской пропаганды.
И совершенно та же ситуация возникает во внешних отношениях. Советская агрессивность - прямая функция от внутренней нестабильности, от сознания своей незаконности. Они и хотят стать равноправными членами мирового сообщества, и - органически не могут. Им не нужны союзники, партнеры, им не нужны сателлиты и соучастники. Страх и молчаливое (а то и крикливое) соучастие - основные факторы советского внешнего могущества. (Впрочем, молчаливого соучастия мало - есть еще и весьма крикливое идеологическое соучастие. Отчасти оно по-прежнему держится мифами о самой счастливой, самой справедливой, самой прогрессивной жизни в СССР, но, поскольку мифы эти уже подмочены, основная задача его - направлять общественную энергию в иное русло: скажем, против Южной Африки, чтобы СССР продолжал сиять путеводной звездой.)
Прибавьте сюда прямую зависимость советской экономики от западной технологии, кредитов, оборудования - фактор весьма немаловажный. А теперь еще и зависимость от поставок зерна, мяса и проч. Прибавьте еще и постоянно нестабильное положение в восточноевропейских сателлитах, и станет ясно, как опасны им все эти значки да открытки, а вернее - солидно именуемое "мировое общественное мнение".
Но вот показывать эту зависимость им никак нельзя. Какой же смысл лишать свой народ свободных выборов и свободной печати, а потом все равно подчиняться общественному, да еще чужому? Поэтому советские власти стараются сделать все от них зависящее, чтобы убедить общественное мнение в неэффективности, а то и вредности открытых кампаний. И уж, конечно, торопиться они не станут, а только убедившись, что с годами кампания не утихает, а нарастает, примутся искать способ решить проблему без шума - как бы по своей воле, а не под давлением. Так что не без сознательной помощи советского режима Запад породил миф, что Советы, мол, к давлению извне нечувствительны, таковы уж эти "русские".
Меряя все на свой аршин, здесь готовы считать неудачной любую политическую акцию, которая не приносит желаемых результатов в течение двух-трех лет. Вешают руки, разочаровываются. На том и строится расчет кремлевских стратегов.
Мне просто повезло. Почти в каждой европейской стране оказались либо люди, знавшие меня лично, либо энтузиасты, принявшие мое дело особенно близко к сердцу.
В Германии Корнелия Герстенмайер, создавшая Общество прав человека, действовала настолько энергично, что ТАСС пришлось несколько раз делать заявление против нее. Советские власти давно уже считают Германию своей вотчиной, и поэтому деятельность Корнелии воспринималась ими особенно болезненно.
В Англии Дэвид Марухем выстоял много недель у ворот советского посольства. К тому же, поскольку мое дело было связано со злоупотреблением психиатрией в политических целях, английские психиатры и общественные организации (например, КАПА - кампания против злоупотреблений психиатрией) были мне постоянной поддержкой. То же можно сказать и о других странах. Вслед за КАПА возникли аналогичные комитеты во Франции, Швейцарии, Германии, не забывавшие обо мне. Хотя конгресс Всемирной ассоциации психиатров, собравшись в Мехико в 1972 году, побоялся обсуждать представленную мной документацию, однако многие национальные ассоциации и психиатры разных стран были глубоко задеты таким постыдным решением, особенно после того, как в результате робости конгресса мне дали 12 лет "за клевету на советскую психиатрию".
Мощная поддержка организовалась в Голландии, где не только Хенк Вользак создал специальное общество, но и целый университет в Лейдене "адаптировал" меня как "своего" узника совести. Не обошлось и без курьезов. Одна милая семья на севере Голландии назвала моим именем свою скаковую лошадь, успешно выступившую на голландских скачках. И прямо на этой лошади ее хозяйка Гертрудис регулярно приезжала к советскому посольству участвовать в демонстрациях. Можно себе представить, как это бесило советского посла.
Не забудем еще и группы Эмнести Интернейшнл, которые были особенно энергичны в моем деле. Среди них заметно выделялась американская журналистка Людмила Тори. Вместе с Патрицией Барнесженой известного театрального критика - они вели постоянную кампанию в мою защиту: устраивали манифестации, публиковали статьи в газетах… Вспомним также комитет американских писателей и журналистов, куда вошло много известных людей, не забудем многие десятки моих друзей, эмигрировавших к тому времени в разные страны, журналистов, с которыми мне доводилось встречаться в Москве, членов Пен-Клуба, куда меня приняли заочно, и, конечно же, Джорджа Мини, лично много раз обращавшегося то к Никсону, то к Киссинджеру, то к Форду. Не забудем и верных норвежских друзей нашего движения - художника Виктора Спарре и журналиста Лейфа Ховельсона. Словом, нет возможности перечислить всех, кому я обязан своим внезапным освобождением.
Шесть лет длилась эта, может быть, самая упорная и отчаянная кампания, все разрастаясь. Наконец, за полгода до новой конференции Всемирной ассоциации психиатров, когда шанс быть осужденным этим профессиональным сообществом реально появился, советским властям нужно было спешно отделаться от наиболее скандальных дел. Надо было как-то сбить нараставшую много лет волну общественного негодования.
Замечу в скобках, что для меня такой оборот дела был полной неожиданностью. В 1970 году, когда я взялся за сбор документации и дал первое интервью о психиатрических репрессиях, проблема казалась совершенно безнадежной. Авторитетные советские психиатры от участия в нашем начинании уклонились, побоялись репрессий. Рядовые психиатры - первым из них был Глузман - вскоре сами подверглись расправе. На западных же психиатров я не особенно рассчитывал. Откуда им знать все сложности нашей жизни? Как поверить, вопреки мнению авторитетных советских коллег, с которыми к тому же регулярно встречаешься на международных конференциях, что какой-то неизвестный человек не нуждается в принудительном психиатрическом лечении?
Однако по иронии судьбы именно это дело оказалось одним из самых успешных в двадцатилетней истории нашего движения. Сама идея помещения здорового человека в сумасшедший дом по политическим причинам захватывала воображение трагизмом ситуации, неизбежно приводила к философским проблемам относительности понятий и определений психического здоровья, и каждый легко представлял себя на месте жертвы. В наш век культа науки и машин, в век государственных регламентаций и неосознанного страха потерять где-то в проводках да лампочках человеческую личность, проблема психиатрии приобрела неожиданную остроту, общечеловеческое звучание. "Порвалась связь времен", и из контекста коммунистического неолита наша проблема прорвалась в компьютерную цивилизацию XXI века. Мы лишь смутно догадывались о том, что произошло, когда, изолированные от мира в своем пермском концлагере, писали с Глузманом "Пособие по психиатрии для инакомыслящих".