Подход самого Эйхмана был совсем иным. Прежде всего, он не был согласен с обвинением в убийстве: "Я не убивал евреев. Я не убил ни одного еврея и ни одного нееврея - я не убил ни одного человеческого существа. Я не отдавал приказа убить ни еврея, ни нееврея; я просто этого не делал". Или, как он уточнил позже: "Так уж произошло… что мне ни разу не пришлось этого делать" - ибо сомнений в том, что, доведись ему получить приказ убить собственного отца, он бы этот приказ выполнил, не оставалось. Как он неоднократно повторял (в частности в так называемых документах Сассена - в интервью, данном в 1955 году в Аргентине голландскому журналисту Сассену, также скрывавшемуся от правосудия бывшему эсэсовцу, - опубликованных уже после захвата Эйхмана американским журналом Life и немецким Der Stern), его можно было бы обвинять только в "пособничестве и подстрекательстве" к уничтожению евреев, которое он уже в Иерусалиме объявил "одним из величайших преступлений в истории человечества". Защита эту теорию Эйхмана во внимание не приняла, а обвинение потратило слишком много времени на безуспешные попытки до-казать, что Эйхман хотя бы однажды убил еврея собственными руками (имелся в виду еврейский мальчик в Венгрии), и затратило еще больше времени - правда, с большим успехом - на замечание, которое Франц Радемахер, эксперт по евреям в германском министерстве иностранных дел, нацарапал на документе, касавшемся Югославии, - запись эта была сделана во время телефонного разговора, она гласила: "Эйхман предлагает расстрелы". Эта запись оказалась единственным "приказом об убийстве" - если он вообще был таковым, - по поводу которого имелся хоть какой-то намек на доказательства.
Улика была весьма сомнительной, хотя в данном случае судьи встали на сторону обвинения и не приняли во внимание категорические опровержения Эйхмана: его аргументы были крайне слабыми, поскольку он забыл об одном "кратком и не таком уж серьезном инциденте", как описал его доктор Сервациус, - под "инцидентом" подразумевались восемь тысяч человек.
Инцидент произошел осенью 1941 года, через полгода после немецкой оккупации сербской части Югославии. Здесь началась партизанская война, немало потрепавшая нервы немецкой армии, и военные изобрели решение двух проблем одним ударом: за каждого убитого немецкого солдата расстреливать сто евреев и цыган. Кстати, ни евреев ни цыган среди партизан не было, но, как выразился ответственный гражданский чиновник военного ведомства, некий государственный советник Харальд Турнер, "[во всяком случае] мы уже держали евреев в лагерях, они все равно были сербскими гражданами, и их все равно следовало уничтожить" (цитирую по книге Рауля Хилберга "Уничтожение европейских евреев", 1961 год).
Лагеря организовывал военный губернатор региона генерал Франц Бёме, и в них содержались только евреи мужского пола. Ни генерал Бёме, ни госсоветник Турнер нисколько не нуждались в одобрении Эйхманом расстрелов тысяч евреев и цыган.
Проблемы начались, когда Бёме, без консультаций с соответствующими полицейскими и эсэсовскими властями, решил "депортировать" всех своих евреев - видимо, дабы продемонстрировать: чтобы сделать Сербию judenrein - "свободной от евреев", - ни в каких иных силах, подчиняющихся другому командованию, необходимости нет. Об этом - поскольку вопрос касался депортации - доложили Эйхману, и он операции не одобрил, поскольку она помешала бы общему плану; и это не Эйхман, а Мартин Лютер из министерства иностранных дел напомнил генералу Бёме, что "на других территориях [имелась в виду Россия] другие военные командиры побеспокоились о куда большем количестве евреев, даже об этом не упоминая".
Во всяком случае, если Эйхман действительно "предложил расстрелы", то он только сказал военным, что вопрос с заложниками находится целиком в их компетенции, так что они могут продолжать начатое. То есть, если речь идет о мужчинах, то это целиком в армейской компетенции.
Непосредственное воплощение "окончательного решения" стартовало в Сербии почти шесть месяцев спустя, когда в передвижные газовые камеры начали отправлять женщин и детей. Во время перекрестного допроса Эйхман, как обычно, выбрал наиболее запутанное и наименее правдоподобное объяс-нение: Радемахер-де ради утверждения своего положения в министерстве иностранных дел нуждался в поддержке головного управления безопасности рейха, к которому принадлежал сам Эйхман, и потому подделал документ.
Сам Радемахер во время состоявшегося в Западной Германии в 1952 году суда объяснил эту историю куда убедительнее: "За порядок в Сербии отвечала армия, и она вынуждена была расстреливать взбунтовавшихся евреев". Это звучавшее более резонно объяснение все равно было враньем: как мы - из самих нацистских источников - знаем, евреи не "бунтовали".
И если довольно трудно интерпретировать прозвучавшую в телефонном разговоре фразу как приказ, еще труднее поверить, что Эйхман был вправе отдавать приказы армейским генералам.
Мог ли Эйхман быть признан виновным, если бы его обвиняли в пособничестве убийству? Возможно, но в таком случае это создавало бы важный прецедент. То, что он совершил, было признано преступлением, так сказать, в ретроспективе, сам же по себе он всегда был законопослушным гражданином, поскольку приказы Гитлера, которые он исполнял с присущим ему рвением, имели в Третьем рейхе силу закона.
В поддержку этого тезиса Эйхмана защита могла бы процитировать свидетельство одного из самых известных экспертов в области конституционного права Третьего рейха Теодора Маунца, ныне министра культуры и образования Баварии, который в 1943 году в Gestalt und Recht der Polizei утверждал: "Приказ фю-рера… является абсолютной основой существующего законного уложения".
Те, кто сегодня говорит Эйхману, что он мог бы поступать иначе, просто не знают или забыли о том, как обстояли дела. Он не желал быть одним из тех, кто сейчас делает вид, будто "всегда был против", при этом ревностно выполняя все, что им было велено. Однако времена изменились, и он, подобно профессору Маунцу, "обрел иное видение". Что сделано - того не воротишь, и он отнюдь не намеревался этого отрицать; более того, он сам предложил "повеситься публично в назидание всем живущим на земле антисемитам". Но этим он отнюдь не намеревался сказать, что он о чем-то сожалеет: "Раскаяние - удел малолетних детей". (Sic!)
Эйхман не изменил своей позиции даже после настоятельных уговоров адвоката. Во время дискуссии по поводу сделанного Гиммлером в 1944 году предложения обменять миллион евреев на десять тысяч грузовиков и его роли в этом прожекте Эйхмана спросили: "Обвиняемый, в переговорах с вашим руководством выражали ли вы сочувствие к евреям и говорили ли, что существует возможность им помочь?" И он ответил: "Я поклялся и должен говорить правду. Я предложил этот обмен отнюдь не из жалости", - это примечательно, хотя "предложил" обмен отнюдь не Эйхман. И - теперь уже полностью придерживаясь истины - продолжил: "Я уже объяснил причины всего этого сегодня утром". Объяснение было следующим: Гиммлер послал своего представителя в Будапешт с поручением разобраться с еврейской эмиграцией. (Которая, так уж тогда получилось, стала выгодным бизнесом: венгерские евреи за огромные деньги могли покупать себе спасение. Эйхман, однако, об этом не упомянул.) Но тот факт, что "вопросы эмиграции были поручены человеку, который не принадлежал к силам полиции", весьма его возмутил, "потому что я должен был осуществлять депортацию и решать вопросы эмиграции, в чем я считал себя экспертом… Однако это было передано в ведение нового, постороннего человека… меня это разозлило… Я подумал, что должен сделать что-то, чтобы снова взять вопросы эмиграции в свои руки".
В течение всего процесса Эйхман, по большей части безуспешно, старался прояснить этот второй пункт своего заявления о "невиновности по сути предъявленных обвинений". В обвинении говорилось не только о преднамеренности его действий, чего он и не отрицал, но также о низменных мотивах и о полном понимании преступной сущности деяний. Что касается низменных мотивов, то он был полностью уверен в том, что не является innerer schwainenhund, то есть грязным ублюдком по натуре; что же касается совести, то он прекрасно помнил, что он поступал бы вопреки своей совести как раз в тех случаях, если бы не выполнял того, что ему было приказано выполнять - с максимальным усердием отправлять миллионы мужчин, женщин и детей на смерть.
И вот этот пункт его заявления как раз труднее всего поддавался простому человеческому пониманию. Полдюжины психиатров признали его "нормальным". "Во всяком случае, куда более нормальным, чем был я после того, как с ним побеседовал!" - воскликнул один из них, а другой нашел, что его психологический склад в целом, его отношение к жене и детям, матери и отцу, братьям, сестрам, друзьям "не просто нормально: хорошо бы все так к ним относились"; в довершение всего священник, который регулярно навещал Эйхмана в тюрьме после того как Верховный суд завершил слушание его апелляции, назвал Эйхмана "человеком с весьма положительными взглядами". Вся эта комедия с экспертами-душеведами потребовалась для доказательства неоспоримого факта: это не случай моральной и уж тем более юридической неадекватности.
Недавние откровения мистера Хаузнера в Saturday Evening Post о том, что "он не мог упоминать во время процесса", противоречат той - правда, неофициальной - информации, которая была распространена в Иерусалиме. Эйхман, как в ней говорилось, был признан психиатрами "человеком, одержимым опасной и неутолимой тягой к убийству", "извращенным садистом". В таком случае его следовало отправить в психиатрическую лечебницу.
Что ужаснее всего, он совершенно очевидно не испытывал безумной ненависти к евреям, как не был и фанатичным антисемитом или приверженцем какой-то доктрины. Он "лично" никогда ничего против евреев не имел; напротив, у него имелась масса "личных причин" не быть евреененавистником. Чтобы подчеркнуть это, он даже сказал, что вот "некоторые из моих друзей действительно были антисемитами" - вроде Ласло Эндре, статс-секретаря по политическим (еврейским) вопросам министерства внутренних дел в Венгрии, которого повесили в Будапеште в 1946 году.
Увы, ему никто не поверил. Обвинитель не поверил, поскольку такая у него работа - не верить. Адвокат не обратил на эти заявления никакого внимания, потому что он в отличие от самого Эйхмана вопросами совести нисколько озабочен не был. Судьи не поверили потому, что, будучи людьми порядочными и, возможно, слишком даже совестливыми для своей профессии, не могли и представить, что обыкновенный, "нормальный" человек - не слабоумный, не циничный и не жертва пропаганды - оказался абсолютно неспособным отличать добро от зла. Из-за того что Эйхман все-таки временами лгал, они предпочли видеть в нем лжеца - и потому упустили из виду самую главную в моральном и даже юридическом плане проблему всего дела.
Эйхман родился 19 марта 1906 года в Золингене, городе Рейнской области, знаменитом ножами, ножницами и хирургическими инструментами. Пятьдесят четыре года спустя, предаваясь своему любимому времяпрепровождению - написанию мемуаров, он так подавал это памятное событие: "Сегодня, через пятнадцать лет и один день после 8 мая 1945 года, я устремился мыслью к 19 мая года 1906-го, когда в пять часов утра явился я в жизнь существом человеческим". В соответствии с его религиозными взглядами, которые со времен нацизма изменений не претерпели (на процессе в Иерусалиме он объявил себя GottlKubiger - нацистское определение тех, кто порвал с христианством, - из-за чего отказался приносить присягу на Библии), этому событию приписывался "высший смысл", нечто идентичное "движению вселенной", которой подчиняется всякое человеческое существование, само по себе лишенное "высшего смысла".
Подобная терминология выбрана неспроста. Определение Бога как Hdheren Sinnestrager лингвистически означает, что ему дается определенное место в военной иерархии, поскольку нацисты, указывая - подобно древним "носителям дурных вестей" - на груз ответственности и соответствующую значимость тех, кто должен был выполнять приказы, превратили армию из "адресата приказов", Befehlsempjangery в "носителя приказов", Befehlstrager. Более того, Эйхман, как и все, кто был связан с "окончательным решением", официально считался "носителем тайны", Geheimnistriiger, что само по себе имеет значение, которое нельзя недооценивать.
Далее Эйхман, не очень-то интересующийся метафизикой, хранит примечательное молчание по поводу иных интимных отношений между носителем смысла и носителем приказов, а в качестве возможной причины своего существования называет родителей: "Вряд ли они так радовались бы рождению своего первенца, если бы были способны узреть в тот миг, что Норна* печали, а не Норна удачи уже начала вплетать нити горя в мою жизнь. Но непроницаемая и потому благая завеса не дозволяла моим родителям увидеть будущее".
Н
еприятности не заставили себя ждать: они начались уже в школе. У отца Эйхмана, прежде бухгалтера Элект-рической трамвайной компании в Золингене, а после 1913 года - служащего той же компании, но уже в Линце, в Австрии, было пятеро детей - четверо сыновей и дочь, но из них только Адольф, старший, оказался неспособным окончить школу: он не окончил даже профессионально-технического училища, в которое его запихнул отец. И всю свою жизнь Эйхман обманывал окружающих, указывая в качестве причины своих ранних "несчастий" банкротство отца - и верно, причина куда более благородная, нежели примитивная неуспеваемость.
Однако в Израиле, во время предварительных допросов, которые вел следователь полиции капитан Авнер Лесс - он провел в разговорах с Эйхманом 35 дней, результатом этих допросов стали 76 бобин магнитофонной пленки и 3546 машинописных страниц их расшифровки, - Эйхман просто бурлил энтузиазмом "рассказать обо всем, что я знаю, совершенно откровенно…", он видел в этом уникальную возможность, с одной стороны, выложить все, что было у него на душе, с другой - заслужить звание самого сотрудничающего со следствием обвиняемого на свете.
Его энтузиазм несколько поутих - но все-таки не исчез полностью, - когда пришлось отвечать на конкретные вопросы, связанные с неопровержимыми документальными свидетельствами.
Лучшим доказательством его изначальной безграничной откровенности - не произведшим никакого впечатления на капитана Лесса - был тот факт, что он впервые в жизни признался в своих ранних неудачах, прекрасно понимая, что эти откровения противоречат записям в его официальных нацистских бумагах и анкетах.
Впрочем, несчастья оказались вполне банальными: поскольку он был "не самым трудолюбивым" школяром - или, как кое-кто мог бы добавить, и не самым одаренным, - отец сам забрал его сначала из школы, а затем и из Училища электротехники, машиностроения и строительства. Таким образом, профессия, которая была указана во всех его документах - "инженер-строитель", - не имела никакого отношения к действительности, как и его россказни, что он-де родился в Палестине и бегло говорит на иврите и идише - это еще одна наглая ложь, которой Эйхман потчевал как своих собратьев по СС, так и жертв-евреев. Ложь и то, что, как он всегда утверждал, членство в национал-социалистической партии стоило ему работы разъездного представителя австрийского отделения компании "Вакуум ойл"*.
Версия, которую он изложил капитану Лессу, была куда менее драматичной - хотя, возможно, также не до конца правдивой: его уволили из-за экономического спада, поскольку он тогда был не женат, а в первую очередь под сокращения попадали холостые работники.
Объяснение кажется удобоваримым только на первый взгляд, поскольку он потерял работу весной 1933 года, когда уже был в течение двух лет помолвлен с Вероникой, или Верой Либль, на которой впоследствии и женился. Почему же он не женился на ней раньше, когда у него еще была хорошая работа? Брак был заключен только в марте 1935 года - возможно потому, что в СС, как и в нефтеперерабатывающей компании, к холостякам относились предвзято: они были первыми кандидатами на увольнение и последними - на повышение.
Во всяком случае, из всего этого становится понятно, что одним из его главных грехов было бахвальство.
Пока юный Эйхман с трудом переходил из класса в класс, его отец оставил работу в Электрической трамвайной компании и начал свое дело. Он купил маленькую шахту и заставил своего бестолкового отпрыска трудиться на добыче горючих сланцев, но потом нашел ему работу в отделе продаж Верхнеавстрийской электрической компании, где Эйхман застрял на два года. Ему уже исполнилось двадцать два, и никакие карь-ерные перспективы ему не светили; единственное умение, которое он за это время постиг, - умение продавать.
И после этого произошло то, что он сам называет своим первым прорывом - опять же на этот счет существуют две различные версии.
В собственноручно составленной биографии, которую он представил в СС в 1939 году с целью получить повышение по службе, этот прорыв описан следующим образом: "С 1925 по 1927 г. включительно я работал агентом по продажам в Верхнеавстрийской электрической компании. Ушел по собственному желанию, поскольку венское отделение компании "Вакуум ойл" предложило мне стать представителем в Верхней Австрии".
Ключевым словом здесь является "предложило": как он поведал капитану Лессу в Израиле, никто ему ничего не предлагал. Родная мать Эйхмана умерла, когда ему было десять лет, и отец женился снова. И кузен мачехи (Эйхман называл его дядей) - президент австрийского автомобильного клуба, женатый на дочери еврейского коммерсанта из Чехословакии, - использовал свое знакомство с генеральным директором "Вакуум ойл", евреем по имени господин Вайсе, чтобы пристроить своего неудачливого родича на должность коммивояжера. Эйхман умел быть благодарным: наличие в собственной семье евреев было среди тех самых "личных причин", по которым он не испытывал к евреям ненависти. Как он вспоминал, даже в 1943–1944 годах, когда "окончательное решение" было в полном разгаре, "дочь от этого брака, по Нюрнбергским законам считавшаяся наполовину еврейкой… обратилась ко мне с просьбой о разрешении на ее эмиграцию в Швейцарию. Естественно, я удовлетворил ее прошение, а тот самый дядя также попросил меня вмешаться в судьбу одной еврейской венской четы. Я упоминаю об этом лишь затем, чтобы продемонстрировать, что я не испытывал никакой ненависти к евреям, поскольку мать и отец воспитывали меня в традициях христианства; а взгляды моей матери, из-за того что у нее были еврейские родственники, коренным образом отличались от тех, которые были приняты в кругах СС".
Чтобы доказать это, он пошел еще дальше: он-де никогда не испытывал дурных чувств по отношению к своим жертвам, и даже больше - этих своих взглядов не скрывал. "Я объяснял это и доктору Лёвенгерцу [главе юденрата Вены], и доктору Кастнеру [вице-президенту сионистской организации Будапешта]; как мне кажется, я говорил об этом всем, об этом знали все мои подчиненные - рано или поздно я непременно об этом упоминал. В начальной школе, в Линце, у меня был друг-одноклассник - он приходил ко мне играть - из семьи Шебба. Наша последняя встреча произошла в том же Линце, мы вместе прошлись по улицам - а я ведь уже был членом NSDAP [партии нацистов] и носил в петлице ее значок; он видел это, но ничего мне об этом не сказал".