Путевые картины - Генрих Гейне 10 стр.


Такой именно дух имеет в виду Кант*, говоря, что мы можем представить себе ум не дискурсивный, как наш, а интуитивный, который идет от синтетически общего, от созерцания целого, как такового, к частному, то есть от целого к частям. И действительно, то, что мы познаем путем медленных аналитических размышлений и ряда долгих последовательных заключений, этот дух созерцал и глубоко постигал в один момент. Отсюда и талант его - понимать современность, настоящее, сообразоваться с его духом и постоянно пользоваться им, никогда его не оскорбляя.

Но так как дух времени был не чисто революционный, а слагался из совокупности двух течений - революционного и контрреволюционного, то Наполеон никогда не действовал ни вполне революционно, ни вполне контрреволюционно, но всегда в духе обоих течений, обоих начал, обоих стремлений, которые объединились в нем; и притом он действовал всегда естественно, просто, величаво, без судорожной резкости, с мягким спокойствием. Поэтому он не вел в отношении отдельных лиц интриг, и удары его всегда были основаны на искусстве понимать массы и руководить ими. К запутанным, долгим интригам склонны мелкие, аналитические умы, умы же целостные, интуитивные, напротив, каким-то удивительно гениальным образом умеют соединять все средства, предоставляемые им в настоящем, так, чтобы быстро их использовать в своих целях. Первые часто терпят неудачу, ибо никакая человеческая мудрость не в состоянии предусмотреть всех случайностей жизни, а жизненные отношения никогда не бывают в течение долгого времени устойчивы; последним же - людям интуиции - планы их удаются с особой легкостью, так как им необходимо только правильно учесть настоящее и действовать затем так быстро, чтобы движение волн житейских не успело произвести какого-нибудь внезапного, непредвиденного изменения.

Счастливое совпадение - Наполеон жил как раз во времена, особенно восприимчивые к истории, к исследованию ее и отображению. Мемуарам современников мы поэтому и обязаны тем, что лишь немногие частности о Наполеоне останутся нам неизвестны, и число исторических книг, изображающих его в большей или меньшей связи с остальным миром, растет с каждым днем. Вот почему известие о предстоящем выходе подобной книги, принадлежащей перу Вальтер Скотта, заставляет ждать ее с живейшим любопытством.

Все почитатели Скотта должны трепетать за него; ведь такая книга легко может стать русским походом для той славы, которую он с трудом приобрел рядом исторических романов, тронувших все сердца Европы более темой, нежели поэтическою силою. Тема эта - не одни сплошные элегические жалобы по поводу народной прелести Шотландии, постепенно вытесняемой чужими нравами, чужим владычеством и образом мыслей, а великая скорбь о потере национальных особенностей, гибнущих во всеобщности новой культуры, скорбь, сжимающая теперь сердца всех народов. Ведь национальные воспоминания заложены в груди человеческой глубже, чем думают обыкновенно. Дерзните только выкопать из земли старинные статуи, и в одну ночь расцветет и старинная любовь с ее цветами. Я выражаюсь не фигурально, а имею в виду факт: когда Беллок* несколько лет тому назад выкопал из земли в Мексике древнеязыческую каменную статую, он на следующий день увидел, что за ночь она украсилась цветами; а ведь Испания огнем и мечом истребила древнюю веру мексиканцев и в продолжение трех столетий разрыхляла и глубоко вспахивала их умы и засевала их христианством. Такие цветы цветут и в произведениях Вальтер Скотта; сами по себе произведения эти пробуждают старые чувства; как некогда в Гренаде мужчины и женщины с воплями отчаяния бросались из домов, когда на улицах раздавалась песня о въезде в город мавританского короля, вследствие чего запретили петь ее под страхом смертной казни, так и тон, преобладающий в творениях Скотта, болезненно потряс весь мир. Тон этот находит отзвук в сердцах нашего дворянства, на глазах которого рушатся его замки и гербы; звучит он в сердце горожанина, скромный патриархальный уют которого вытесняется все захватывающей удручающей современностью; отдается он в католических соборах, откуда сбежала вера, и в раввинских синагогах, откуда бегут даже верующие; он звучит по всей земле, до банановых рощ Индостана, где вздыхающий брамин предвидит смерть своих богов, разрушение своего древнего мирового уклада и полную победу англичан.

Этот тон, сильнейший из всех тонов, на какие способна исполинская арфа шотландского барда, не подходит, однако, к песне об императоре Наполеоне, новом человеке, человеке нового времени, человеке, в котором так блистательно отражается новое время, что мы почти ослеплены им и уже не в состоянии помнить об угасшем прошлом, о его поблекшем великолепии. Следует, по-видимому, ожидать, что Скотт, сообразно со своею склонностью, выставит на первый план вышеуказанный элемент устойчивости в характере Наполеона, контрреволюционную сторону его духа, тогда как другие писатели признают в нем лишь революционное начало. С этой последней стороны его изобразил бы Байрон, который во всех своих устремлениях составлял противоположность Скотту и в отличие от него не только не оплакивает падение старых форм, но чувствует себя неприятно стесненным даже и теми, которые еще устояли; он готов уничтожить их своим революционным смехом и скрежетом зубовным и, негодуя, отравляет ядом своих мелодий священнейшие цветы жизни и, подобно безумному арлекину, вонзает себе в сердце кинжал, чтобы хлынувшею оттуда черной кровью обрызгать, забавы ради, кавалеров и дам.

Право, в этот миг я живо чувствую, что я не принадлежу к тем, кто молится на Байрона или, вернее сказать, повторяет его богохульства, кровь моя не так уж черна от сплина, горечь моя истекает из желчных орешков моих чернил, и если во мне есть яд, то он - только противоядие, - противоядие от змей, которые столь угрожающе притаились в развалинах старых соборов и замков. Из всех великих писателей именно Байрон, когда я читаю его, действует на меня наиболее мучительно, меж тем как Скотт, напротив, каждым своим произведением радует сердце, успокаивает и укрепляет. Меня радуют даже и подражания ему, как, например, у В. Алексиса*, Брониковского* и Купера*; первый из них в ироническом "Валладморе" ближе всех подходит к своему образцу и отличается также в позднейших произведениях таким богатством образов и мысли, что, при своей поэтической самобытности, прибегающей только к формам Скотта, мог бы, я думаю, рядом исторических повестей воскресить в нашей душе драгоценнейшие моменты немецкой истории.

Но истинному гению невозможно указать определенные пути, они - вне всякого критического расчета, и пусть высказанное мной предубеждение против вальтер-скоттовской истории императора Наполеона останется только невинной игрой мысли. Слово "предубеждение" имеет здесь самый общий смысл. Одно можно сказать определенно: книга будет читаться от восхода до заката, и мы, немцы, переведем ее.

Мы перевели и Сегюра*. Не правда ли, это - красивая эпическая поэма? Мы, немцы, тоже сочиняем эпические поэмы, но герои их существуют только в нашем воображении. Напротив, герои французской эпопеи - действительные герои, совершившие большие подвиги и претерпевшие большие страдания, чем мы в состоянии придумать на наших чердачках. А ведь у нас много фантазии, у французов же - мало. Может быть, господь бог пришел французам на помощь иным путем, и им стоит только рассказать, что они видели и сделали за последние тридцать лет, и вот уже у них, оказывается, есть столь жизненно правдивая литература, какой не создал еще ни один народ, ни одна эпоха. Эти мемуары государственных людей, солдат и благородных женщин, ежедневно появляющиеся во Франции, образуют цикл сказаний, которых хватит потомству для размышлений и песен, и в центре их высится, подобно гигантскому дереву, жизнь великого императора. Сегюровская история русского похода - это песнь, французская народная песнь, принадлежащая к тому же циклу сказаний, по тону своему и материалу подобная и равная эпическим произведениям всех времен. Героический эпос, вызванный к жизни из недр Франции магическими словами "свобода и равенство", прошел, как в триумфальном шествии, по всей земле, в упоении славою и по следам самого бога славы, устрашая и возвеличивая; он завершается, наконец, буйным воинственным танцем на ледяных полях Севера, но лед подламывается, и сыны огня и свободы погибают от стужи и от рук рабов.

Такое описание или пророчество о гибели героического мира составляет основной тон и содержание эпических поэм всех народов. На скалах Эллоры* и других индийских священных гротов такая же эпическая катастрофа изображена гигантскими иероглифами, ключ к которым находится в "Махабхарате"; Север сказал о гибели богов в словах не менее каменных - в своей "Эдде"; тот же трагический конец воспевается и в "Песне о Нибелунгах", и последняя ее часть имеет особенное сходство с сегюровским описанием пожара Москвы; песня о Роланде и Ронсевальской битве, слова которой забыты, но которая сама не умерла и еще недавно возвращена была к жизни одним из крупнейших отечественных поэтов, Иммерманом*, есть не что иное, как та же древняя поэма рока; а песнь об Илионе прекраснее всего возвеличивает старую тему, и все же она не величавей и не мучительней французской народной песни, в которой Сегюр прославил гибель своего героического мира. Да, это истинная эпопея: героическая молодежь Франции - прекрасный герой, преждевременно погибающий, подобный тому, про кого мы читали в песнях о гибели Бальдура, Зигфрида, Роланда и Ахилла, точно так же павших жертвой несчастья и измены; героев, которыми мы восхищались в "Илиаде", мы вновь находим в песне Сегюра, мы видим, как они совещаются, ссорятся, дерутся, словно некогда перед Скейскими воротами; и если куртка короля Неаполитанского* слишком уж по-современному пестра, то боевая его отвага и его пыл столь же велики, как у Пелида; Гектором, по кротости и мужеству, нам представляется принц Евгений; благородный рыцарь Ней сражается как Аякс; Бертье* - Нестор без мудрости; в Даву, Дарю*, Коленкуре* и т. д. живут души Менелая, Одиссея, Диомеда. Одному только императору нет равного, в его голове - Олимп всей поэмы; и если по внешнему царственному величию я сравню его с Агамемноном*, то это потому, что его, как и большую часть его чудесных боевых сподвижников, ожидала трагическая судьба, и потому, что его Орест еще жив.

Подобно творениям Скотта, сегюровская эпопея пленяет наше сердце своим тоном. Но тон этот не пробуждает любви к безвозвратно минувшему; это тон, на который настраивает современность, тон, вдохновляющий нас в борьбе за современность.

Мы, немцы, в самом деле, настоящие Петеры Шлемили*. Мы и в последнее время много видели, много вынесли, например - воинские постои и дворянскую спесь; мы проливали благороднейшую нашу кровь, например для Англии, которая и теперь еще должна выплачивать ежегодно приличные суммы прежним владельцам оторванных немецких рук и ног; в малых делах мы так много сделали, что, если подсчитать все, получатся величайшие подвиги, например в Тироле; и мы многое потеряли, например нашу тень - титул славной священной Римской империи, и все-таки, при всех наших потерях, лишениях, несчастиях и подвигах, литература наша не создала ни одного памятника славы, вроде тех, что, наподобие вечных трофеев, ежедневно воздвигаются у наших соседей. Наши лейпцигские ярмарки мало выиграли от битвы при Лейпциге. Я слышал, что один готский обыватель собирается воспеть ее в эпической форме; но так как он еще не знает, принадлежит ли он к 100 000 душ, которые достанутся Гильдбурггаузену*, или к 150 000, которые достанутся Мейнингену, или к 160 000, которые достанутся Альтенбургу, то он и не может начать своей поэмы, иначе ему пришлось бы начать так: "Воспой, о бессмертная душа, гильдбурггаузенская душа, мейнингенская душа или также и альтенбургская душа - все равно - воспой спасение греховной Германии". Эта торговля душами в самом сердце Германии и ее кровавая раздробленность подавляют всякое гордое чувство, а тем более гордое слово; лучшие наши подвиги становятся смешными, потому что глупо кончаются, и пока мы хмуро укутываемся в пурпурный плащ, окрашенный кровью наших героев, является политический шут и нахлобучивает нам на голову колпак с погремушками.

Именно для того, чтобы понять скудость и ничтожество нашей безделушечной жизни, нужно сравнить литературы наших соседей по ту сторону Рейна и Ламанша с нашей безделушечной литературой. Так как я лишь в дальнейшем предполагаю поговорить обстоятельнее об этом предмете, - о литературном убожестве Германии то предлагаю здесь забавное возмещение, включая в текст нижеследующие "Ксении"*, вылившиеся из-под пера моего высокого соратника Иммермана. Единомышленники будут мне, конечно, благодарны за сообщение этих стихов, и - за немногими исключениями, отмеченными мною звездочкой, - я готов стоять за них как за выражение моих собственных убеждений.

ПОЭТИЧЕСКИЙ ЛИТЕРАТОР*

Полно ныть, и ухмыляться, и лукавить; дай ответ -
Векерлин* когда родился и Ганс Сакс покинул свет?

"Люди смертны", - заявляет человечек важным тоном.
Это, друг, не слишком ново и известно уж давно нам.

Шкуркой ссохшеюся критик мажет обувь, всем на диво;
Чтоб лилися слезы, жрет он лук поэзии ретиво.

Дай хоть Лютеру пощаду, комментатор неудачный,
Эта рыба нам вкуснее без твоей приправы смачной.

ДРАМАТУРГИ*

*1

"Кончил я писать трагедии, мщу я публике сурово!"
Друг, ругайся, сколько хочешь, но держи теперь уж слово.

*2

Смолкни, колкая сатира, и оставь его в покое:
Он командует стихами, этот ротмистр, в конном строе.

3

Будь девицей Мельпомена, простодушною красоткой,
Вот бы муж ей был примерный, тихий, ласковый и кроткий.

4

За грехи былые строго Коцебу карает рок:
Эким чудищем он бродит, без чулок и без сапог!

И старинное преданье возникает в полной силе -
Что вселяются в животных души тех, кто прежде жили.

ВОСТОЧНЫЕ ПОЭТЫ*

Кто воркует вслед Саади*, нынче в крупном авантаже,
А по мне, Восток ли, Запад, - если фальшь, то фальшь
все та же.

Прежде пел при лунном свете соловей, seu филомела;
Нынче трель Буль-буль* выводит - ту же трель,
по сути дела.

Ты, поэт маститый*, песней мне напомнил Крысолова:
"На Восток!" - и за тобою мелкота* бежать готова.

Чтят они коров индусских по особенным условьям:
Им Олимп готов отныне - хоть в любом хлеву коровьем.

От плодов в садах Шираза, повсеместно знаменитых,
Через край они хватили - и газеллами* тошнит их.

*КОЛОКОЛЬНЫЙ ЗВОН

Посмотрите - толстый пастор*: он в церковном облаченье
И вовсю трезвонит, дабы тем снискать себе почтенье.

И текут к нему глухие, и слепые, и хромые,
И в особенности дамы в непрестанной истерии.

Белой мазью не излечишь и вреда не принесешь,
Ты в любой из книжных лавок эту мазь теперь найдешь.

Если дальше будет то же и почет попам продлится,
В лоно церкви мне придется поскорее возвратиться.

Буду папе я покорен, буду чтить в нем praesens Numen
Здесь же мнит себя за numen всякий поп, любое lumen.

ORBIS PICTUS*

Всем бы вам одну лишь шею, вам, высокие светила,
Вам, жрецы, и лицедеи, и поэты - злая сила!

Утром в церкви созерцал я комедийную игру,
С тем, чтоб проповедь в театре слушать позже, ввечеру.

Сам господь, по мне, теряет очень много потому,
Что жрецы его малюют по подобью своему.

Если нравлюсь я вам, люди, то я словно покалечен,
Если злю вас, хорошо мне это действует на печень.

"Как владеет языком он!"* Да, нельзя не засмеяться,
Глядя, как его, беднягу, заставляет он ломаться.

Много я стерпеть способен*, но одно - для сердца рана:
Нервный неженка в обличье гениального болвана.

Ты мне нравился когда-то*, как с Люциндой вел интрижку,
Но грешить с Марией в мыслях - это дерзко, это слишком!

В недрах английской, испанской и потом браминской школы*
Всюду терся, протирая - ах! - немецкие камзолы.

Дамы пишут неизменно про сердечные страданья:
Fausses couches, обиды злые - ох, уж эти излиянья!

Дам, пожалуйста, не троньте: сочиняют - и прекрасно!
Если дама - сочинитель, то она хоть не опасна.

Будет скоро так в журналах, как за прялкою когда-то:
Пряхи-кумушки судачат, рты разинули ребята.

Будь я Чингисхан, тебя бы уничтожил я, Китай,
Губит нас неумолимо твой проклятый "светский" чай.

Все пришло в порядок должный, успокоился и гений:
Благодушно собирает дань с минувших поколений.

Этот город полон статуй*, пенья, музыки, картин,
У ворот Гансвурст с трубою: "Заходите, господин!"

Твой хорей звучит прескверно: где размер и где цезуры?
- Обойдутся без мундира литераторы-пандуры.

Как, скажи нам, докатился ты до грубости и брани?
- Друг, на рынок отправляясь, локти в ход готовь заране.

Но ведь ты в твореньях прежних достигал больших высот.
- Лучший, смешиваясь с чернью, долю черни познает.

Мух, назойливо жужжащих, вы хлопушкой летом бьете,
А в стихи мои со злости колпаком ночным метнете.

Идеи. Книга Ле Гран
(Ideen. Das Buch Le Grand)
1826

Путевые картины

Назад Дальше