Путевые картины - Генрих Гейне 43 стр.


Не могу не заметить здесь, что эта часть вальтерскоттовской книги, как и вообще те сочинения, о которых он пишет, в особенности же мемуары О'Мира и повествование капитана Мейтленда*, напоминают мне иной раз потешнейшую в мире историю, и тогда самое болезненное негодование души моей готово внезапно перейти в здоровый смех. История эта - не что иное, как "Приключения Лэмюеля Гулливера", книга, которая в детстве меня так смешила и где презабавно рассказано, как маленькие лилипуты не знают, что им сделать с великаном-пленником, как они тысячами ползают вокруг него и связывают его бесчисленными тоненькими волосками, как они с большими усилиями сооружают для него большой дом, как жалуются, что должны ежедневно доставлять ему огромное количество продовольствия, как чернят его в государственном совете и непрерывно скорбят, что он слишком дорого обходится стране, как они были бы рады убить его, но боятся его даже мертвого, ибо труп его может распространить заразу, и как, наконец, они решаются на самое достославное великодушие - оставляют ему титул и собираются только выколоть ему глаза, и пр. Поистине, всюду, где великий человек попадает в среду маленьких человечков, дает себя знать лилипут, неустанно, самым мелочным образом его мучащий и в свою очередь переносящий от него достаточно мук и горя; но если бы декан Свифт написал свою книгу в наше время, то в ее гладко отшлифованном зеркале увидели бы только историю наполеоновского плена и узнали бы, вплоть до цвета одежды и лица, тех карликов, которые его мучили.

Но конец сказки о Святой Елене - другой: император умирает от рака желудка, и Вальтер Скотт уверяет нас, что это - единственная причина его смерти. В этом я тоже не стану ему противоречить. Тут нет ничего невозможного. Может статься, что человек, привязанный к дыбе, умрет вдруг совершенно естественным образом от апоплексии. Но злые люди скажут: палачи его замучили. Злые люди вообще порешили смотреть на дело иначе, нежели добрый Вальтер Скотт. Если этот добрый человек, вообще столь твердый в священном писании и охотно приводящий тексты из евангелия, ничего другого не видит в том возмущении стихий, в том урагане, который разразился в час смерти Наполеона, как только случайное явление, сопровождавшее и смерть Кромвеля, то другие люди все-таки думают об этом по-своему. Они смотрят на смерть Наполеона как на возмутительное злодеяние; прорвавшееся чувство скорби переходит у них в преклонение, и напрасно Вальтер Скотт берет на себя роль "адвоката дьявола" - имя мертвого императора свято для всех благородных сердец; все благородные сердца европейского отечества презирают ничтожных его палачей и великого барда, допевшегося до того, что он стал их сообщником; музы вдохновят лучших певцов на прославление своего любимца, и если люди когда-нибудь онемеют, то камни заговорят, и скала мученичества, скала св. Елены грозно выступит из волн морских, чтобы поведать тысячелетиям его потрясающую историю.

V. Олд Бэйли*

Уже самое имя Олд Бэйли наполняет душу ужасом. Тотчас представляешь себе большое, черное, угрюмое здание, дворец нищеты и преступления. Левое крыло, образующее собственно Ньюгэт, служит уголовной тюрьмой, и тут видна только высокая стена, сложенная из почерневших от времени плит, и в ней два углубления с такими же почерневшими аллегорическими фигурами; если не ошибаюсь, одна из них представляет Справедливость, причем, как водится, рука с весами отломлена, и осталась только слепая женщина с мечом. Приблизительно посередине здания находится алтарь этой богини, именно - окно, в котором ставят виселицу, и наконец справа - помещение уголовного суда, где происходят четыре раза в год сессии. Тут же ворота, на которых, как на вратах дантовского ада, должна бы быть надпись:

Per me si va nella cittá dolente,
Per me si va nell' eterno dolore,
Per me si va tra la perdute gente.

Через эти ворота попадаешь в небольшой двор, где собираются подонки черни, чтобы взглянуть, как ведут преступников; здесь же стоят их друзья и враги, родственники, дети-нищие, слабоумные, преимущественно же - старухи, обсуждающие очередное дело, может быть, более толково, чем судьи и присяжные, при всей их смешной торжественности и скучной юриспруденции. Ведь я же видел снаружи, перед дверьми суда, старуху, которая в кругу своих кумушек защищала черного Вильяма лучше, чем это делал там внутри, в зале, его многоученый адвокат, и когда она своим порванным передником смахнула последнюю слезу с покрасневших глаз, казалось, что вся вина с Вильяма уже снята.

В самом зале суда, не особенно просторном, внизу, перед так называемым "баром" (решеткой) мало места для публики; зато наверху, с обеих сторон, устроены очень поместительные галереи с высокими скамьями, где зрители теснятся рядами друг за другом.

Зайдя в Олд Бэйли, я нашел себе место на такой галерее - старая привратница отворила мне ее за мзду в один шиллинг. Я вошел в тот миг, когда присяжные поднялись с мест, чтобы решить, виновен черный Вильям в преступлении или не виновен.

И здесь, как в других лондонских судах, судьи заседают в темно-синих тогах со светло-фиолетовой подкладкой, а на головах у них белые напудренные парики, составляющие часто презабавный контраст с черными бровями и черными бакенбардами. Они сидят за длинным зеленым столом на высоких стульях, в верхнем конце зала, где золотыми буквами выбит на стене текст из библии, предостерегающий от неправедного суда. По сторонам - скамьи для присяжных и места, где стоят истцы и свидетели. Прямо напротив судей отведено место для подсудимых; они не сидят на особых скамеечках для преступников, как в гласных судах Франции и Рейнской области, а стоят, вытянувшись во весь рост, за странной перегородкой, над которой устроено нечто вроде узкой арки. Там, говорят, помещается особенное зеркало, при помощи которого судья может пристально следить за выражением лица подсудимого. Кроме того, здесь же разложены какие-то зеленые травы для укрепления нервов - это полезно при случае, когда дело идет о жизни и смерти. И на столе у судей я увидел такие же зеленые травы и даже одну розу. Не знаю почему, но вид этой розы глубоко взволновал меня. Красная цветущая роза, цветок любви и весны, лежала на ужасном судейском столе Олд Бэйли. В зале было так гнетуще душно. Все имело такой зловеще угрюмый, такой безумно серьезный вид. Похоже было, что у людей по тупым лицам ползают серые пауки. Внятно дребезжали железные чаши весов над головою несчастного черного Вильяма.

И на галерее составился суд присяжных. Толстая дама, на красном вздутом лице у которой, как светлячки, блестели маленькие глазки, заметила, что черный Вильям очень красивый парень. Но ее соседка, нежная пискливая душа в телесной оболочке из скверной почтовой бумаги, утверждала, что у него чересчур длинные и всклокоченные волосы и глаза блестят, как у господина Кина* в "Отелло", - "а вот, - продолжала она, - Томсон совсем другой человек, блондин и гладко причесан по моде, и человек очень толковый, немножко играет на флейте, немножко рисует, немножко говорит по-французски". - "И ворует немножко", - прибавила толстая дама. "Э, что значит ворует! - возразила тощая соседка, - ведь это же не такое варварство, как подлог; ведь вора, если он украл овцу, отправляют в Ботани-Бей*, а злодея, подделавшего чужую подпись, вешают без сожаления и пощады". - "Без сожаления и пощады! - вздохнул рядом со мной худощавый человек в потрепанном черном сюртуке. - Вешать! Никто не имеет права отнимать у другого жизнь; менее всего подобает христианам выносить смертные приговоры - им следует помнить, что сам основатель их веры, наш господь и спаситель, был безвинно осужден и казнен!" - "Э, что там говорить! - воскликнула опять тощая дама и улыбнулась своими тонкими губами. - Если бы не вешали таких подделывателей, ни один богатый человек не был бы спокоен за свое состояние, например толстый еврей с Ломбард-стрита, Сент-Суинсинс-Лэна* или наш друг господин Скотт, которого подпись подделали так искусно. А ведь господин Скотт с таким трудом сколотил состояние, и говорят даже, будто он ради этого принимал на себя за деньги чужие болезни; дети и теперь бегают за ним по улицам и кричат: "Я дам тебе шесть пенсов, если ты возьмешь у меня зубную боль, мы дадим тебе шиллинг, если ты согласишься взять на себя горб Готфрида"". - "Забавно, - перебила ее толстая дама, - забавно ведь, что черный Вильям и Томсон были прежде лучшими друзьями и жили, ели и пили вместе; а теперь Эдуард Томсон обвиняет своего старого друга в подлоге! Но почему здесь нет сестры Томсона? Ведь, бывало, она всюду бегала за своим ненаглядным Вильямом". Молодая красивая женщина, на нежном лице которой темнела грусть, как черный покров над цветущим розовым кустом, начала шептать только, что ее подругу, красавицу Мэри, жестоко побил брат, и она, еле живая, лежит в постели. "Не называйте ее только красавицей Мэри, - недовольно проворчала толстая дама, - слишком уж, слишком она худощава, чтобы называть ее красавицей, а если ее Вильяма повесят…"

В эту минуту появились присяжные и объявили, что подсудимый виновен в подлоге. Когда вслед за тем черного Вильяма вывели из зала, он бросил долгий взгляд на Эдуарда Томсона.

Как рассказывает одна восточная легенда, сатана был когда-то ангелом и пребывал на небесах с другими ангелами до тех пор, пока не стал склонять их к измене и не был поэтому низвергнут божеством в вечный мрак преисподней. Но, падая с неба, он все еще смотрел вверх, на ангела, который обвинил его; чем глубже он падал, тем ужаснее, все ужаснее становился его взгляд. И, должно быть, недобрый это был взгляд; ангел, который встретил этот взгляд, побледнел, и никогда уже краска не возвращалась на его щеки; с тех пор он зовется ангелом смерти.

Бледен, как ангел смерти, стоял Эдуард Томсон.

VI. Новый кабинет

В Бедламе прошлым летом я познакомился с философом, который с таинственным видом поведал мне шепотом много важного и нового о происхождении зла. Подобно некоторым другим своим товарищам, он тоже полагал, что тут надо стать на историческую точку зрения. Что до меня, то я также склонялся к этому мнению и объяснял возникновение зла в мире тем обстоятельством, что господь бог сотворил слишком мало денег.

- Хорошо тебе говорить, - ответил философ, - у господа бога было пустовато в кассе, когда он создал мир. Он принужден был занять денег у черта под залог всей вселенной. И вот, так как господь бог и по божеским и по человеческим законам остается еще должником черта, то из деликатности он не может ему препятствовать слоняться в мире и насаждать смуту и зло. Но черт тоже опять-таки очень заинтересован в том, чтобы мир не совсем погиб, так как в этом случае он лишится залога; поэтому он и остерегается перехватывать через край, а господь бог, который тоже не глуп и хорошо понимает, что в корысти черта для него заключается тайная гарантия, часто доходит до того, что передает ему все управление миром, то есть поручает черту составить правительство. Тогда получается то, что само собою понятно. Самиэль* принимает командование адским воинством, Вельзевул становится канцлером, Вицлипуцли* - государственным секретарем, старая бабушка получает колонии и т. д. Эти союзники начинают тогда хозяйничать по-своему, и так как, несмотря на свою злую волю они, ради собственной выгоды, вынуждены заботиться о благе мира, то они вознаграждают себя за это принуждение тем, что для достижения добрых целей постоянно применяют самые гнусные средства. Недавно они довели дело до того, что господь в небесах не захотел взирать на эти ужасы и поручил одному доброму ангелу составить новый кабинет. Ангел собрал вокруг себя всех добрых духов. В мире снова стало радостно и тепло, воссиял свет, и злые духи рассеялись. Но они не убрали своих когтей; втайне они действуют против всего доброго, отравляют новые целебные источники, злобно обрывают розовые бутоны новой весны, разрушают своими поправками дерево жизни; хаос и гибель грозят поглотить все, и господу богу в конце концов придется опять вручить власть над миром черту, чтобы по крайней мере сохранить вселенную, хотя бы при помощи самых скверных средств. Видишь, каковы дурные последствия долгов.

Эти слова моего друга из Бедлама объяснят, может быть, нынешнюю смену английского кабинета. Друзья Каннинга* должны пасть; их я считаю добрыми духами Англии, ибо их противники - ее злые демоны; теперь они, во главе с глупым чертом Веллингтоном, поднимают победный вой. Пусть не попрекают несчастного Джорджа, ему пришлось покориться обстоятельствам. Нельзя отрицать, что по смерти Каннинга виги не оказались в состоянии поддержать спокойствие в Англии, так как меры, принимавшиеся ими в этих целях, постоянно парализовались тори. Король, которому кажется самым важным сохранить общественное спокойствие, то есть безопасность своей короны, вынужден был вновь передать тори управление государством. И - увы! - они опять, как прежде, будут направлять все плоды народного труда в свои мешки. Они, эти властвующие хлебные ростовщики, вновь станут вздувать цены на зерно. Джон Булль отощает с голоду, ради куска хлеба он сам закрепостит себя высоким господам, они впрягут его в плуг и станут стегать его, и он не посмеет даже ворчать - с одного боку грозит ему мечом Веллингтон, а с другого хлопает его библией по голове архиепископ Кентерберийский - и в стране воцарится спокойствие.

Источник этого зла заключается в долге, the national debt, или, как выражается Коббет*, the king's debt. Коббет совершенно справедливо замечает, что в то время как всем установлениям присваивается имя короля, например, the king's army, the king's navy, the king's courts, the king's prison и пр., долг, выросший на почве этих установлений, никогда не называется the king's debt, и это единственный случай, когда нации делают честь назвать что-нибудь ее именем.

Долг - величайшее из зол. Правда, он содействует поддержанию английского государства, которое даже худшие из его демонов не могут привести к гибели; но он является также причиной того, что вся Англия стала огромной ножной мельницей, где народ работает день и ночь, чтобы накормить своих кредиторов, что Англия, в сплошных заботах о платежах, старится и седеет и теряет юношескую жизнерадостность, что Англия, как бывает с людьми, сильно запутавшимися в долгах, с тупым отчаянием покорилась судьбе и не знает, как выйти из положения, хотя в Лондоне, в Тоуэре, хранится девятьсот тысяч ружей и столько же сабель и штыков.

VII. Долг

Когда я был еще очень молод, три вещи особенно меня занимали при чтении газет. Прежде всего, под заголовком "Великобритания" я тотчас же принимался искать, не внес ли Ричард Мартин* в парламент новой петиции о более мягком обращении с несчастными лошадьми, собаками и ослами. Затем, под заголовком "Франкфурт" я искал, не вступается ли опять доктор Шрейбер* перед союзным сеймом за права покупателей великогерцогских гессенских поместий. А затем я сразу же набрасывался на Турцию и прочитывал длинную статью о Константинополе, чтобы только посмотреть, не удостоился ли опять какой-нибудь великий визирь шелкового шнурка.

Последнее давало мне всегда больше всего пищи для размышлений. То, что деспот без всяких разговоров велит задушить своего слугу, я находил совершенно естественным. Я же видел однажды в зверинце, как царь зверей впал в столь величественный гнев, что, конечно, разорвал бы немало невинных зрителей, если бы не был скован прочной конституцией, изготовленной из железных прутьев. Но что меня всегда удивляло, так это то обстоятельство, что, по удушении прежнего великого визиря, всегда находились новые охотники стать великим визирем.

Теперь, когда я стал несколько старше и занимаюсь больше англичанами, чем их друзьями турками, меня охватывает такое же изумление, когда я вижу, как после отставки одного английского премьер-министра немедленно же его место стремится занять другой, и этот другой - всегда такой человек, который мог бы проявить и без этой должности, и, кроме того (за исключением Веллингтона), отнюдь не глуп. Ведь все английские министры, занимающие этот пост дольше, чем полгода, кончают еще ужаснее, чем если бы им накинули шелковый шнурок. В особенности это имеет место после французской революции; на Даунинг-стрите прибавилось заботы и горя, и бремя дел стало почти невыносимым.

Когда-то дела в мире шли проще, и глубокомысленные поэты сравнивали государство с кораблем, а министра - с его кормчим. Теперь все сложнее и запутаннее: обыкновенный государственный корабль стал пароходом, и министру приходится не просто управлять рулем - нет, он, как ответственный механик, стоит среди огромных машин, боязливо следит за каждым стальным винтиком, каждым колесиком, чтобы не произошло заминки, день и ночь смотрит в пылающую топку и потеет от жары и заботы - ибо ничтожное упущение с его стороны может вызвать взрыв большого котла и тем самым гибель корабля с экипажем. Капитан и пассажиры спокойно прогуливаются по палубе, спокойно развевается флаг на мачте, и тот, кто видит, как спокойно плывет судно, не подозревает, какой опасный механизм и сколько заботы и тревоги скрыто в его брюхе.

Преждевременной смертью погибают эти бедные ответственные механики английского государственного корабля. Трогательна ранняя смерть великого Питта*, еще трогательнее смерть еще более великого Фокса. Персиваль умер бы тоже от обычной министерской болезни, если бы удар кинжала не покончил с ним еще скорее. Эта же министерская болезнь довела лорда Каслри до такого отчаяния, что он перерезал себе горло в Норт-Крее, в графстве Кент. Лорд Ливерпуль погиб таким же образом - смертью безумия. Мы видели, как Каннинг, богоравный Каннинг, отравленный высокоторийской клеветою, пал, точно изнемогающий под мировым своим бременем Атлант. Их хоронят в Вестминстере, одного за другим, - этих бедных министров, вынужденных день и ночь думать за английских королей, которые тем временем, ни о чем не думая и толстея, доживают до глубочайшей старости.

Как называется, однако, та великая забота, которая день и ночь копошится в мозгу английских министров и убивает их? Она называется: the debt - долг.

Правда, долги, наряду с любовью к отечеству, религиозностью, честью и т. д., принадлежат к преимуществам людей - у животных ведь нет долгов, - но вместе с тем они преимущественно и являются мукой для человечества и, губя отдельных лиц, губят и целые поколения; они, кажется, заменяют древний рок в национальных трагедиях нашего времени. Англии не уйти от этого рока; ее министры видят, как надвигается бедствие, и умирают с отчаянием бессилия.

Будь я королевским прусским главным землемером или членом инженерного корпуса, я, как человек привычный, вычислил бы всю сумму английского долга в зильбергрошах и точно бы рассчитал, сколько раз можно покрыть ими длинную Фридрихштрассе, а то и весь земной шар. Но я никогда не был силен в арифметике, и уж лучше предоставлю какому-нибудь англичанину жуткую задачу - сосчитать его долг и определить размер бедствий, вытекающих отсюда для министров. Для этой роли более всего подходит старик Коббет, и из последнего номера его "Регистра"* я заимствую нижеследующие разъяснения.

"Положение дел таково:

Назад Дальше