У меня всегда были собеседники, исповедальники, слушатели, - я рос и формировался, спасибо судьбе, перед множеством заинтересованных взглядов и до сих пор перед ними живу. Это важно, Иван Спиридонович, как жить, когда все глядят сквозь тебя.
Знаете, до чего же хочется побродить по Парижу в одной из компаний моего детства и погрызть зеленую травинку с нашего двора! Причем, уверен, мои голодные одноклассники не падали бы в обморок даже перед роскошнейшими парижскими витринами. Война и то, что мы, дети, тоже победили в войне, формировали нас достойными до величественности, королями на травке…
Почему я вспомнил про все это? На рю Сегюр, поблизости от гостиницы, были выставлены квадраты искусственного дерна. Изумрудная трава, синтетические стебли которой можно было мыть из шланга и ездить по ней хоть на тракторе. Здесь же для полной ясности был изображен мальчик, моющий искусственную траву могучей струей воды, а рядом - другой мальчик, разминающий могучим колесом изумрудность газона. Ненастоящий дерн надлежало укладывать перед загородным домом, где об эту синтетику рекомендовалось вытирать ноги и парковаться на ней. Искусственная трава бесстрашна.
Наверное, это Неплохо, что такое придумали. Что существует бесстрашная лужайка, которая ничего не боится и которую можно носить с собой, как прилежные мусульмане носят молельные коврики для намаза. В то же время мне не нравится, что на свете придумано столько заменителей чего угодно. Эрзац-кофе, эрзац-любовь, эрзац-литература, эрзац-картошка.
Слово "эрзац" во мне с детства. Оно означает "заменитель", "подделка", "искусственный", но я никогда не заглядывал в словари, чтобы усвоить это значение. Виктор, должно быть, усвоил его основательней, долго прожив среди изобретателей самого понятия "эрзац" (бывает ли "эрзац-родина", подумал я). Слово принесли оккупанты, оно исчезало с ними, очень быстро исчезало, тем более что началась активная борьба с космополитами, когда иностранные слова забывались особенно быстро. И все же слова запоминались, как голоса чужих самолетов; я еще по далекому вою различал, где "мессершмитт", а где "хейнкель".
…Никогда не предвидел, что столь легким окажется всякий переход с парижских бульваров на сожженные улицы моего детства - по собственному следу. Бесконечные переходы между войной и миром; я очень хорошо знаю, что бывают времена, когда добрая правда лучше любой выдумки; сейчас вот такое время.
Таков уж стиль этой книги - путевые заметки с мемуарами, но все это мне представляется значительнее, чем просто литературный прием. Факты: нашего времени таковы, что самый большой выдумщик столбенеет, обратись к ним лицом.
Один из немногих случаев, когда я могу согласиться с бывшим британским премьером, человеком безусловно незаурядным, хоть и не из лучших наших друзей. Андре Моруа вспоминает, как они обедали в Лондоне незадолго до начала второй мировой:
"Когда все вышли из-за стола, Черчилль взял меня под руку и отвел в маленькую гостиную.
- Сегодня, господин Моруа, - сказал он резко, - не время писать романы! Да! И не время писать биографии…
Я встревоженно взглянул на него.
- Сегодня необходимо лишь одно - ежедневно писать по статье…"
"Путевые заметки с мемуарами" должны принять в себя понемногу и из романного, из биографического, из документального жанров, так как жизнь вмещает в себя все…
Допишу эту повесть и сделаю фильм, но все это погодя, а пока думаю, насколько даже Париж не существует для меня без той, прошедшей, войны, без всей моей прошлой жизни. Поэтому и вспомнилось скрипучее слово "эрзац".
Когда фашисты отступали из Киева, я решил принести домой хоть что-нибудь оставленное ими; в доме ничего не было, и не было именно потому, что оккупанты ограбили нас, нажились по самую свою бандитскую глотку.
В пустом помещении немецкого штаба, где уже лютовали какие-то бабы, потроша и ломая все, что можно было сокрушить, я обнаружил бумажный мешок с чем-то безусловно съедобным. Те же бабы подсказали: "Бери, мальчик, все равно мыши сгрызут". Я подсел под бумажный мешок, принял его на плечи и попер домой. Не знаю, сколь долго довелось мне тащить его; тогда казалось, что вечность. Я все-таки припер: падал от напряжения, наконец рухнул с мешком на траву у подъезда.
Кто и как довел меня домой, не помню, но в мешке оказался сушеный картофель. Это была еда, хоть никто из нас ни до, ни после сушеной картошки не видывал и не едал. Теперь новый продукт воцарился у нас возле плиты - мешок и не убирали. Меня отпаивали картофельными супчиками, похожими на некрасивый компот из сухофруктов серого цвета. У нас это кушанье звали "эрзац-картошка", но я чувствовал себя героем, победителем драконов, спасителем семьи.
Слово "эрзац" поскрипывает, как песок из оккупантского продукта в бумажном мешке…
- Считаешь, супа и на меня могло бы хватить? - спросил Виктор, когда я рассказал ему про сушеную картошку. - Я почему-то запомнил, что у тебя самым страшным ругательством в детстве было "жадина", "жмот". Ты там не жмотничал возле своего мешка, сохранил способность поделиться?
- Не жмотничал, - сказал я. - А словом тем до сих пор ругаюсь…
Мы с Виктором назначили свидание на Монпарнасе у небоскреба, заполненного универмагами, в том числе американским "С энд А". В подземном переходе у небоскреба всегда можно посидеть в маленьком кафе, зарывшемся под монпарнасские тротуары. И в разговоре с Виктором воспоминания про эрзац-картошку на фоне здешнего уюта могли прийти лишь в особенным образом устроенное сознание, как мое.
- Ты переполнен памятями. Должно быть, и моя память в тебе, - сказал Виктор, - а я подробностей не помню. Просто помню о нескольких поражениях, о том, как страдал, проигрывая…
Виктор внимательно поглядел на циферблат своих часов (у него был старомодный, со стрелками, американский "Виттнауэр"), покачал его возле уха и послушал. Взмахнул левой рукой в мою сторону:
- Там у вас у всех память, как у тебя? Прикасаясь к этой теме - ты заметил? - начинаю говорить "у вас", потому что страна, где я родился, становится непонятна мне. Володя, отвечай честно, мне надо знать. Память победителей особенна, она истощается от триумфов, имей в виду. Впрочем, я не раз принимался читать некоторые ваши романы про войну, но, может, мне попадались именно такие: в романах больше всего было о потерях, беспорядке в начале войны, растерявшихся лейтенантах, грязи в траншеях. Вы действительно написали обо всем в надлежащих, истинных пропорциях? Как одержали победу, кого наградили, кого простили, кого осудили?
- Тебе хочется знать про это?
- Хочется. У побед и поражений разные памяти. Я тебе задам шкурный вопрос: вы еще долго будете преследовать тех, кого назвали предателями?
- А почему шкурный? А почему назвали? Предатели, они и есть предатели. Ты уехал, никому не навредив, вместе с родителями, при чем ты?
- А при том, что я все забыл. А вы еще долго помнить будете?
- Всегда, - сказал я. - И ни одному предателю не простим.
- В Америке такого быть не может. Есть давность, после которой преступления забываются, кровь высыхает, запах пороха рассеивается.
- Виктор, - сказал я, - ты прости, но я изложу свою мысль торжественно. Преступление против народа, предательство народного дела не забываются, покуда народ жив. Преследовать преступников должно государство, коль оно вправду воплощает народное дело. Если же государство прекращает преследование убийц, это значит, что оно солидарно не с теми, кто противостоял убийству, а кто убивал.
- Хочешь сказать, что твоя страна - воплощенная справедливость?
- Страна - да. Хоть, как в любой большой стране, есть у нас и лжецы, и воры, и прочие человеческие ошметки. Но они не разговаривают громче всех, и не они определяют все.
- Ты убежден?
- Абсолютно. Я не любил бы свою страну так, как люблю, если бы она была иной. Я ушел бы в оппозицию, но крайней мере жил бы иначе.
- А так ты "за"? - меланхолически спросил Виктор, снял часы с запястья и покачал их возле уха. - А то нынче многое модно вполсилы, даже патриотизм…
- Еще и как! - сказал я. - Еще и как "за". Ты же сам знаешь.
Мы помолчали, прежде чем переглянуться.
- Ты очень страдал? - спросил я. - Знаешь, взрослость и в том, чтобы суметь понять себя и других.
- А ты? - не ответил Виктор. - Ты же хочешь сделать кино о том, что люди забывчивы, возродить образы всех поражений и всех побед.
- Это у тебя, Виктор, было два поражения. А у меня - одно поражение и одна победа. В этом разница.
Он еще раз внимательно взглянул на меня и поднялся:
- Надо идти. Иногда я думаю, как во времена, когда нам было хуже всего, кто-то клацал на счетах и щелкал на арифмометре. И в Париже подсчитывали количество снарядов и бомб, и в Лондоне подсчитывали, и в Берлине, и в Москве. Хорошо, что не все снаряды попали в цель. Сделай кино и про это.
- У нас во время войны была известна история, когда офицер вызвал на себя огонь собственной артиллерии, потому что фашисты обрушились на него густой массой, и он предпочел погибнуть, а не пустить их.
- Это не для меня, - сказал Виктор. - Созвонимся вечером. Ты читал их писателя, он же летчик, Антуана де Сент-Экзюпери? Из благородной, богатой семьи, пошел простым пилотом, полетел куда-то и не вернулся. Возможно, если бы он не вызывал огонь на себя, было бы на свете побольше красоты.
- А может быть, напротив. А может быть, фашистские бомбардировщики, сбитые Сент-Экзюпери, и не долетели до Парижа, до Киева и до Лондона…
Виктор поклонился и медленно ушел от меня, ничего не ответив.
…Я шел по Монпарнасу, знаменитому бульвару, бывшему пристанищем европейской богемы еще в начале века. Здесь растекались водовороты голодных писателей и художников, работавших до истощения, безжалостно к себе, но подчас и гениально.
Интересно было идти по бульвару снизу, от некогда знаменитой "Курящей кошки" к "Ротонде", "Куполу", "Дому", где сидели респектабельные посетители, подавались напитки, и не снившиеся истощенным художникам полвека назад. Решившись, я глотнул в "Куполе" стаканчик перно с водой за добрую память хороших людей и вспомнил, как Хемингуэй в "Празднике, который всегда с тобой" рассказывал о Паскине, пьяненьком веселом художнике, чью работу я увидел на стене тбилисской мастерской Гудиашвили. Времена соединяются нерасторжимо, судьбы соприкасаются; странно, что кто-то может не ощущать этого единства времен и судеб.
ПАМЯТЬ.
(К вопросу о сращивании времен и о судьбах городов.)
"В период Сталинградской битвы советские войска разгромили три немецкие бронетанковые дивизии, находившиеся до этого во Франции. После поражения в гигантской битве под Курском гитлеровское командование заменило свои наиболее боеспособные войска во Франции, Бельгии, Голландии плохо обученными солдатами. В таких условиях действия французских патриотов стали более организованными и эффективными.
"Не использовать исключительно благоприятных реальных возможностей, которые создало победоносное наступление Красной Армии, было бы не только непростительной ошибкой, но и преступлением по отношению к Франции", - писал Морис Торез.
После капитуляции Италии против советских войск сражалось 260 вражеских дивизий, среди которых 210 - германских. А на итальянском фронте англо-американским и французским войскам противостояли только 9–10 немецких дивизий. Союзники рассчитывали взять Рим одновременно с Киевом. Но это им не удалось. Англичане не смогли захватить остров Родос. В разгар боев на Востоке боевые действия США и Англии в Италии были приостановлены. В итоге гитлеровцы смогли направить против Советской Армии новые танковые дивизии и даже перейти в контрнаступление в районе Киева".
Ю. Борисов. "СССР и Франция: 60 лет дипломатических отношений".
ПАМЯТЬ.
"Я думаю, что те, кто погиб, просто служат порукой за остальных".
А. де Сент-Экзюпери. "Военный летчик".
9
Одним из самых выразительных образов, которыми ребенок увековечен в истории мировой культуры, безусловно, является Гаврош Виктора Гюго. Я много размышлял о том, почему на таком же уровне не увековечены всемирно наши киевские или одесские Гавроши, почему в благодарной памяти человечества не запечатлелись они так, как юный герой Гюго. Киевские мальчишки, бывшие связными у партизан, наши девчата, переносившие мины с квартиры на квартиру, молодежь, бежавшая от фашистов, устраивающих облавы, вооружавшаяся против захватчиков, - кто напишет про них? Я вряд ли сделаю это, хотя в фильме будет немало сцен гибели молодых людей. Но молодые люди ведь и смеялись и еще как! Никогда не забуду беспризорного Кольку из своего детства, как он умел смеяться, голодный и холодный. Как он хотел и как умел жить!..
- Кольку застрелили, - сказал Виктор, словно прочел мои мысли. - Он удирал от облавы, а полицай выстрелил и попал первой же пулей. Мне мама сказала, она очень плакала. Я не сказал тогда тебе, потому что мы уезжали и не только живые с мертвыми, но и живые с живыми расставались навечно.
- Таисия Кирилловна не ошиблась? Виктор пожал плечами:
- Послушай, Володя, если мы с тобой отправимся по собственному следу, сколько белых пятен окажется на пути нашего возвращения! Я ведь и в этом случае не Кольку вспомнил, а мамин голос. У меня нет маминых фотографий, только некоторые слова ее. Наши родственники, наши знакомые, наши города из прошлого - все они позади, в иной жизни, там…
- Виктор, ты не прав. Смерть не разрывает нашу жизнь на части: даже мертвые всегда вместе с нами, просто изменяется форма взаимоотношений. Прошлое исчезает лишь то, которое ты стремишься уничтожить: да и не исчезает оно, а таится, как память у пьяного: просыпаешься, а дом над тобой горит, и все разом вспомнится. Понимаешь, Виктор, я встречался здесь с ветеранами полка "Нормандия - Неман", какая же у них хорошая память! Помнят даже, что командир полка Тюлян строил свою землянку рядом со взлетной полосой, чтобы в момент тревоги успеть к самолету первым. Они помнят, где кого убило и где кто похоронен, - им не требуется ничего предавать забвению.
- Считаешь, мне надо? Считаешь, скрываю некий грех?
- Тебе находить надо, а ты теряешь.
- Все мне подсказывают, где находить, что находить, а я хочу дожить спокойно, потому что война окончилась и я не хочу, таскать ее за собой.
- Думаешь, если забудешь прошлую войну, спасешься от всех?
- От каких еще всех?
- Вчера на улице Сен-Жак на Монпарнасе я встречался с участниками движения за мир, объединившимися в организацию "Призыв ста". Я сказал им, что тот мир, который мы сообща хотим защитить, начался после нашей Победы. Они глядели на меня удивленно, а иные и слушали недоверчиво. Этих самых "иных" убедили, что каждая война, мол, отдельная. Но ведь, если кто-то останавливает распространение правды о предыдущей войне, вызревает новая.
- Если следовать, Володя, твоей логике, то и я способствую новой бойне.
- Тем, что стремишься позабыть старую, тем, что других приучаешь к забыванию.
- Володя, не говори красиво! Ты же знаешь, кто я такой.
- Не знаю.
- Но была война!
- Было и после войны.
- И посему великий грех - забывать?
- Когда я вчера встречался на Сен-Жак с участниками "Призыва ста", на улице патрулировали неофашисты из организации Ле Пена. Они несли плакаты: "Освободите Клауса Барбье!" На части неофашистов были ослиные головы из папье-маше, а на груди плакаты: "Я осел! Я верил, что Барбье или еще кто-нибудь из членов антикоммунистической организации мог убивать невинных!" Они уже называют СС скромно "антикоммунистической организацией", а эсэсовца Барбье "невиновным"!
- При чем здесь я?
- При том, что ты знаешь и не говоришь правды. А они знают и лгут. Значит, по сути, ты за них!
Виктор замолчал, и я еще раз подумал, сколько лет и сколько судеб между нами сегодня. Оценивая все происходящее, все равно возвращаюсь в детство, будто к межевому столбу.
С той поры, как мы расстались, у него была жизнь, рассказывать которую Виктор не спешил и хотел забыть, как все прожитые дни, включая вчерашний. А я?
Меня судьба уравняла с целым народом. А его?
Когда мне встречаются сверстники, которых я знал несколько десятилетий назад, всегда стремлюсь разузнать, до скольких лет, до какого именно времени были мы вместе, рядом, в одинаковых условиях. Даже разные школьные годы были будто разные эпохи: до того, как в классах затопили; до того, как роздали первые учебники; до того, как впервые привезли парты. У меня было очень много общих переживаний и впечатлений с миллионами людей, доселе берегу в себе это чувство.
Однажды во всех классах нашей школы вывесили плакат, где в картинках повествовалось о героическом поступке киевского школьника, спасшего полковое знамя. Удивительно, но ни у кого не было чувства, что рассказанное на плакате событие случилось недавно. Война продолжалась, а плакат рассказывал о подвиге, повторить который не удастся никому из нас: радио транслировало праздничные салюты и концерты, а Красная Армия перешла уже государственную границу и ее полковые знамена развевались на неведомых европейских ветрах.
Николай Василенко (я тогда все искал на улицах взглядом нашего друга Кольку из оккупационных лет и поэтому относился к Василенко с нежностью - он был единственным Колькой на весь класс), чей отец после ранения, демобилизованный возвратился домой, ежедневно рассказывал нам невероятные истории о европейской жизни, о городах и селах с труднопроизносимыми названиями, где наша доблестная армия колошматит фрицев на пути к Берлину, позабыв о трудном начале войны. В газетах публиковались указы о присвоении геройских званий; уже первые демобилизованные постукивали костылями и позванивали медалями; в городе работали не только школы, но и университет, куда из действующей армии отозвали нескольких профессоров. В воздухе пахло Победой и миром.
Мне до сих пор жаль себя, до сих пор странно, как я, ребенок, все это выдержал. И в то же время мне жаль тех, кто не пережил этого, не прошел моих школ формирования характера. Собственно, школы были не только мои, учились мы массово…
Нас было в классе сорок два мальчика, все разные по возрасту, знаниям, опыту. Еще напишут книги и снимут фильмы о том, что именно почувствовали взрослые, возвратившись с войны и засев за парты; В конце Великой Отечественной ощущение возвращения с войны было у каждого из нас.
Мы все возвратились с войны, кто выжил. Мы понесли потери, ведь слишком уж многих сверстников растеряли в дыму и в огне. Кое-кто погиб в бомбежку, кто-то остался в эвакуации, кто-то просто исчез, как Виктор, а некоторые заболели и не выздоровели. Война продолжала убивать нас: никогда не видел я столько детских похорон, как в ту пору.
Но мы выжили! Поскольку послевоенное время еще не наступило, мы учились по невесть как уцелевшим учебникам, порой была единственная книга на класс. Иногда полурока уходило на то, чтобы продиктовать нам домашнее задание. И это объединяло. Когда оказалось, что у одного из моих одноклассников был учебник, утаенный от всех, прижимистого владельца книги нарекли "жмотом", а в те годы сообщества не было клички позорней.