В допетровскую эпоху неканоническую литературу сжигали на спинах у тех, кто ее сочинял. Анна Иоанновна еще презирала изящную словесность, и Херасков потехи ради у нее ползал на четвереньках по анфиладам императорского дворца. Но Елизавета Петровна уже щедро награждала создателей верноподданнических од, а Екатерина Великая, как за серьезное государственное преступление, упекла в Шлиссельбургскую крепость просветителя Новикова за книгоиздательство и таможенного чиновника Радищева - в Илимский острог за книгу путевых впечатлений и злостный сентиментализм. Когда восемнадцатилетний лейб-гусар Михаил Лермонтов написал стихотворение на смерть Александра Сергеевича Пушкина, его за это посадили на гауптвахту, а после выслали на Кавказ.
Такого домашнего отношения к литературе не знала ни одна европейская государственность, затем что ей не было дела ни до категорического императива Иммануила Канта, ни до детских сюжетов Дюма-отца. А нашей - было, до такой степени было, что она в конце концов ввела своеобразную крепостную зависимость для писателей на основе социалистического реализма, ибо опасалась духовных исканий Константина Левина наравне с происками классового врага.
Разумеется, ассирийские замашки нашей государственности одобрить нельзя, но, с другой стороны, понятно, почему она мелочно и с пристрастием следила за литературным процессом в России и несообразно реагировала на каждый выпад с этой, по европейским понятиям, нестоящей стороны. Во-первых, потому что она как-то постигла огромное значение литературы как формы общественного сознания, преследующего некий чреватый для нее и загадочный идеал. Во-вторых, потому что она угадала алгоритм собственно русской литературы, меньше всего занятой адекватным отражением действительности, а больше - такими глубинами правды о человеке, которые намекают на прямо опасную, антигосударственную модель. В-третьих, потому что каждое русское правительство отлично понимало, с каким народом имеет дело: с таким народом, который способен воспринимать художественный текст как инструкцию по технике безопасности, особо чувствителен к духовному слову и одинаково остро интересуется как исканиями Константина Левина, так и причинами скотского падежа. Наконец, наша государственность чувствовала за собой эту слабинку, что она - государственность варварская, по определению Ключевского, "какой-то заговор против народа", и сочувствовать ей нельзя.
Вот уже лет пятнадцать, как власти предержащие отстали от русской литературы и она перешла на положение жостовского письма. Хорошо это или худо - не разберешь. Вроде бы хорошо, потому что никто не мешает вывести в рассказе лишнего дурака, но вроде бы и плохо, потому что нынешнему писателю другой раз не в чем отправиться со двора.
Политический терроризм родился в России задолго до исламских фундаменталистов, одновременно с электрическим освещением и романом Льва Толстого "Война и мир". День его рождения приходится на 4 апреля 1866 года, когда Дмитрий Каракозов стрелял в Летнем саду в императора Александра II Освободителя, но промахнулся, или, как говорили охотники того времени, - спуделял. То ли у него револьвер был неисправен, то ли он перенервничал, то ли ему помешал крестьянин Комиссаров, который после, во всяком случае, был возведен в дворянское достоинство, получил денежное вознаграждение и, кажется, дом в Москве. С тех самых пор и вплоть до ликвидации самодержавия Романовых было застрелено, зарезано и взорвано на воздух до тысячи государственных деятелей разных уровней, и до семи тысяч террористов было повешено по суду.
Вопрос: как такое могло случиться, чтобы в народе с известными христианскими традициями, незлобивом по природе, явившем высокую духовную культуру, давшем миру, в частности, Яблочкова и Толстого, вдруг могла сложиться школа политического убийства из видов царства Божия на земле? Такая школа была бы органична для какой-нибудь дикой соции вроде огнепоклонников, которые практикуют человеческие жертвоприношения, убивают новорожденных девочек и натурально едят отцов. Но в России, изнеженной сладкоголосым Чайковским и премудростью христианнейшего Владимира Соловьева, да еще в пору ее наивысшего расцвета, да чтобы сложилась такая аномалия, - это представляется немыслимым и напрямую оскорбительным для расового самознания русака…
Ответ: предположительно, дело в том, что общественная мораль в России имеет до того нестрогие, размытые очертания, что у нас нет человека функциональнее истопника, которого было бы не за что посадить. Допустим, интеллигентнейший русский человек способен походя украсть пару кирпичей, легко возводит небывальщину на товарища, дает взятки милиционерам и держит на антресолях незарегистрированное ружье; отсюда нет ничего удивительного в том, что несколько десятков молодых людей, не нашедших своего места в жизни, жертвенно настроенных и грешивших превратными понятиями о гуманизме, вздумали убивать царских чиновников, имея в виду идеальную государственную модель… Тем более что из-за нашей вековой ненависти к российскому государству как "заговору против народа" общество мало сочувствовало жертвам политического террора и вчуже симпатизировало всякой уголовщине, имевшей антигосударственную направленность, из высших соображений и с перспективой мученического венца. Именно по этой причине ни интеллигентная среда, ни клир города Симбирска, ни коллеги директора Керенского, ни гражданский генерал Ульянов, ни милейшая Мария Бланк не смогли воспитать двух известных молодых людей в древнем правиле "не убий".
В обществе, день-деньской занятом в промышленном производстве, где просто умереть с голода, если пальцем о палец не ударять, и оттого нет места праздному умствованию, такого ни в коем разе не может быть. А в России каждый третий день был праздничным, между тем ничто так не способствует росту революционных настроений, как избыточные незанятость и досуг.
Многое указывает на то, что именно в XIX столетии европейская культура преодолела пик своего развития, а потом дело пошло на спад. Судя по одним только преемникам Федора Михайловича Достоевского приходишь к убеждению: в XIX веке белая раса достигла предела своих возможностей в области мысли и прекрасного, чего ради всякой расе только и стоит существовать.
На что ни взгляни, всё в позапрошлом столетии было совершенно, то есть окончательно хорошо. Затруднительно утверждать, но, сдается, человечество никогда не изобретет ничего прекраснее длинного, прямого, закрытого платья для женщин и фрачной пары для мужчин, не сочинит ничего восхитительнее того, что было сочинено Бетховеном и Чайковским, и культура общежития останется в преданиях поколений как недостижимое благо, канувшее в Лету наравне с афинскими вечерами, богословскими диспутами, балами в благородном собрании, сумерничаньями и навыком общения по душам.
Посмотрим, как пойдет дальше, но пока культура развивается в направлении, обратном или перпендикулярном научно-техническому прогрессу, судя по тому, что машины становятся всё сложнее, а люди - проще. В эпоху Высокой Греции тамошние Архимед с Пифагором, вероятно, проходили по статье "безвредные выдумщики", а люди ойкумены занимались искусствами, налаживали демократические институты, воевали, вообще наслаждались краткосрочным праздником бытия. В пору средневековья, когда человек весь сосредоточился на проблематике спасения души, был совершен только один прорыв: во время Столетней войны в Европе появилось огнестрельное оружие, и резня превратилась в правильную войну. Да Винчи, крупнейший деятель итальянского Возрождения, все-таки сначала был великий художник, а потом изобретатель парашютов и субмарин. И в плезирном XVIII столетии ведущей фигурой был поэт и мыслитель, а не инженер и ученый, недаром Кирилла Разумовский говаривал Ломоносову:
- Брось ты, Михайла Васильевич, свои дурацкие опыты! Ты же великий российский сочинитель - пиши стихи!
Но вот в XX столетии что-то сдвинулось со своих мест, какой-то слом произошел в организме всечеловечества, и дело культуры резко пошло на спад. Может быть, закономерное любопытство в его количественном выражении преобразовалось в то гиблое качество, которое обеспечивает господство материи над духом, удобного над прекрасным, простого над тем, что сложнее партии в "дурака". Может быть, в культуре просто-напросто отпала нужда, либо потому что она исчерпала свою миссию, воспитав человека положительного, либо потому что Наверху рассудили: не в коня корм. Во всяком случае, наш классический современник ходит сравнительно оборванцем, питается всухомятку, читает "Петербургские тайны", которыми в старину увлекались шарманщики и мелочные торговцы, говорит на диалекте и мыслит недлинно, как умный пёс. Невольно посетуешь про себя: какое, по сравнению хотя бы даже с шестидесятыми годами прошлого столетия, умаленье и декаданс!..
А то, может быть, дело в том, что движение культуры так же циклично, как смена времен года, и через две тысячи лет, которые как раз отделяют Софокла от Рафаэля, жизнь человечества вернется в нормальную колею. Такая перспектива тем более вероятна, что планете Земля все-таки остается существовать еще около шести миллиардов лет, если, конечно, до того времени род людской не сгинет через наркотики и футбол.
Поскольку мы умеем так воспевать наши поражения, что они выглядят чуть ли не как победы, деяния русского человека на военном поприще воображаются нам куда более величавыми, чем это было взаправду и наяву. Коли разобраться, вояки мы плохие и представляем собой грозную, практически неодолимую силу, если только уж очень нас рассердить. А если русскому солдату приказано покорить Кавказ, или добыть новые рынки сбыта, или установить в Финляндии социалистическую республику, то из этого, как правило, получается ерунда. Англичане, те с песнями гибли за то, чтобы поработить зулусов, а нам этого не дано: русская армия, самая многочисленная в мире, ничего не могла поделать с союзным десантом во время Крымской кампании; Кавказ мы покоряли чуть ли не шестьдесят лет; в русско-японскую войну проиграли все сражения на суше и потеряли два флота усилиями народа, который, по историческим меркам, только-только освоил огнестрельное оружие и сменил свои джонки на железные корабли.
То есть чести следует приписать, что мы народ невоинственный, неотчаянный, и относимся к войне как к суровой необходимости, греховной работе, проявлению силы зла. Так что трудно сказать, кто из нас больше молодцом: финны ли, отстоявшие свою независимость в Зимнюю кампанию 39–40-х годов, или мы, вяло сражавшиеся за Финляндскую социалистическую республику и точно нарочно вводившие в заблуждение III-й рейх.
Другое дело, мы терпели обидные поражения на западе и востоке еще в то время, когда в России существовали вера, царь, отечество, честь мундира; стало быть, в настоящее время нам нужно смирно и предельно осмотрительно вести себя на мировой арене, чтобы ненароком не накликать какой конфликт.
У Антона Павловича Чехова был дом в Москве, подмосковная и два имения в Крыму; но уже Мандельштам побирался, Платонов мел дворы, и на русском Парнасе царствовал Горький, человек симпатичный, но как писатель - середнячок. То есть, куда идем?!
Судя по тому, что в наше время хироманта встретишь чаще, чем квалифицированного читателя, и что писатель из серьезных низведен до положения полусумасшедшего, в ближайшую пору, как видно, добра не жди. А всё потому, что наших-то повыбили в германскую и гражданскую да основательно их поморили большевики. В результате одни ихние остались как генотип, а наших теперь нужно днем с огнем отыскивать на развод; те самые ихние остались, которые продают оружие противнику, слыхом не слыхивали про русский "серебряный век" и вообще произошли от противоестественного мезальянса между конокрадом и бобылем .
Молодые люди идут в революцию по той же причине, что и в блатные, - из-за неприспособленности (пожалуй, даже и физиологической) к положительному труду. За редкими исключениями , все профессиональные борцы за демократию ли, социальную справедливость или национальную независимость суть люди вполне ненормальные, коли условиться, что потребность в созидании представляет собой здоровый инстинкт, общий для всех людей. Кроме того, борцу, как и уголовнику, свойственны еще две злокачественные черты: романтизм и бессознательное презрение к простому человеку, который создан для непраздничной жизни и положительного труда.
Оттого неудивительно, что борьба за реализацию каких бы то ни было возвышенных идеалов в ста случаях из ста вырождается в бандитизм. К примеру, в случае с Октябрьской социалистической революцией 1917 года, которая преследовала высший общественно-хозяйственный идеал, мы получили резню в общенациональном масштабе и медленно затухающую страну. К примеру, в случае с Августовской буржуазной революцией 1991 года, которая преследовала реальный общественно-хозяйственный идеал, мы получили резню в общегосударственном масштабе и медленно затухающую страну.
Стало быть, мотаем себе на ус: если человек, вместо того чтобы растить картошку и воспитывать детей, норовит возглавить партию социал-эксплуататоров, его нужно опасаться, как буйнопомешанного, который ни с того ни с сего может хватить стулом по голове.
Мы потому взираем на Западный мир с чувством легкого превосходства, что там давным-давно и главным образом люди заняты выращиванием картошки и воспитанием детей, то есть окончательно омещанилась тамошняя публика и впала в гнусный материализм.
То ли дело мы: еще кое-кто из нас размышляет о возвышенном, не во всякий театр билет купишь и можно поговорить со случайным встречным о переселении человечества на Сатурн. Мудрено ли, что ни в одной стране мира не вздумали и, главное, не взялись строить коммунистическое общество, а русские вздумали и взялись.
Радоваться, впрочем, нечему: коммунисты пришли у нас к власти в 1917 году не потому, что мы такие благостные печальники по социальной справедливости в глобальном масштабе, а потому что мы моложе и, следовательно, дурнее Западного мира примерно на триста лет. То, что у нас недавно вытворяли большевики, у них давненько-таки вытворяли Кромвель и Робеспьер.
С тех пор на Западе известно (и даже не известно, а как-то передается из поколения в поколение на генетическом уровне), что добро осуществляется через зло, что общественное и личное благосостояние обеспечивают средства самого печального свойства, как-то: подневольный труд, частная собственность, эксплуатация большинства меньшинством, ответственность, дисциплина и еще целый ряд технических видов зла. А если из любви к человечеству совершить вооруженный переворот и объявить с ближайшего понедельника всеобщее счастье, то из этого получатся только Кромвель и Робеспьер.
Такая квелая позиция нас, разумеется, не устраивает, в России взрослые люди годами горячатся на тот предмет, возможна ли победа социализма в отдельно взятой стране или для нее требуется всемирно-единовременный катаклизм… У нас даже премудрый Лев Толстой доказывал премьеру Петру Столыпину, что крестьянская община - залог и предтеча всеобщего благоденствия потому-де, что у них бывают сходы, как в древнем Новгороде, а на самом деле она была главной причиной недородов и нищеты . То есть в Европе дело ладится по "Фаусту": из злых побуждений, например, страсти к обогащению, как-то само собой выходит добро, например, реальный социализм. В России наоборот: из лучших побуждений, например, стремления к реальному социализму, как раз выходит необъятная сила зла.
К коммунизму как идее претензий нет, и даже скорее всего он - неизбежное грядущее человечества, а не германская блажь и беспочвенная мечта. Тем не менее, наверное, разумнее будет смириться с одичанием народным, растленной государственностью, воинствующей буржуазностью и прочими обстоятельствами, сопровождающими первоначальное накопление капитала, каковое и в Европе XVII столетия отличали предельно омерзительные черты. Что же делать, коли Бог действует не прямо, а опосредованно, именно преображает наши безобразия, вытекающие из природной свободы человека, в более или менее положительный результат.
Кстати заметить, через сто лет легко будет проверить, есть Бог или же его нет: если через сто лет Россия не пресечется как полноценное государство, то Бог есть, а если пресечется, то, стало быть, его нет. Ибо наше государство до такой степени растлил и обескровил свободный человек, что только на Бога и приходится уповать.
Сдается, то, что мы называем гражданскими правами и демократическими свободами, представляет собой промежуточный этап в развитии человечества, как переселение народов и тотемизм. На эту позицию наводит такое соображение: все-таки идеальной организацией общества следует считать ту, которая обеспечивает бескомпромиссное подавление зла добром, господство труда над прибавочной стоимостью, абсолютизм здравого смысла, подневольное положение сумасшедших, составляющих среди нас едва ли не большинство, диктатуру моральных норм. К тому же с демократическими институтами сопряжено множество неудобств, например, народ возьмет и выберет в президенты прямого уголовника, который посулит семь выходных в неделю, например, какой-нибудь русский Журдэн из бывших приемщиков стеклотары возьмет и издаст газету на матерном языке…
В общем, свобода есть зло, вытекающее из неспособности человечества к настоящей самоорганизации, постольку зло, поскольку свобода представляет собой инструмент, присвоенный слабыми и неправедными особями, которые могут им оперировать только во имя зла. А сильный и праведный всегда свободен, хоть при Са-санидах, хоть при наследниках Ильича. Ему нет дела до цензуры, потому что самый хитроумный цензор не способен постичь гигантской асоциальной силы "Братьев Карамазовых"; ему нет дела до "железного занавеса", потому что если уж очень приспичит, он построит вертолет из бензопилы "Дружба" и улетит. Впрочем, помнится, очень казалось обидным, что твои возможности передвижения зависят от отдельно взятого дурака.
Удивительная закономерность: в России чем страшнее жизнь, тем чудесней песни. Кажется, со времен Иоанна Грозного страна не знала такого бешеного террора, который ей устроил хитрый осетин Сталин, и что же? - Никогда, ни прежде, ни после у нас не сочиняли столько песен изумительной силы и красоты…