По второму пункту: русский человек как раз добр, он способен последнюю рубашку с себя снять, что в частном случае, что в пользу социалистического отечества, на дополнительный пулемет. Это романогерманец скорее добродушен вследствие чувства национального превосходства и в то же время эгоцентричен, как осьминог.
Третье: русский человек совсем не прозорлив, иначе он разглядел бы в большевиках людоедов, а в свободе слова - залог крушения всех начал. Вместе с тем изобретателен он безмерно, ибо именно мы подарили миру пропасть научных открытий и технических ухищрений и создали фантастическое государство - СССР.
Четвертое: в русском человеке ума палата, мы настолько умудрены, что отродясь не ходили "на совет нечестивых", и поэтому у нас всем заправляют набитые дураки. То есть именно расчетливости-то в нас и нет, ума девать некуда, а расчетливости нет как нет. Если бы мы были расчетливы, то регулярно ходили бы "на совет нечестивых" и в результате купались бы в материальных благах, были бы гарантированы от социально-экономической стихии и держали романтиков под замком.
Пятое: это нам-то неведом творческий огонь, энтузиазм, горние высоты гения?! Да только этим два последних столетия и живем! Французов в 1812 году разгромили в силу исключительно творческого горения, потому что ни одного сражения не выиграли, Москву сдали, до самой Калуги нас гнал француз, а в результате армия Наполеона сама собой растворилась в небытии. Молодые люди без определенных занятий у нас пятьдесят лет охотились на губернаторов и царей - разве это не горение, оно же энтузиазм? Или вот: полстраны в лаптях ходило, а провинциальный учителишка, обремененный многочисленным семейством и глухой, придумал, как долететь до планеты Марс.
А кто написал "Братьев Карамазовых", кто снял "Броненосца "Потемкина"", кто, наконец, выдумал телевидение на потеху всемирному мещанину и дураку? Между тем Пастер творил на пару с Мечниковым, Паскаль, придумавший первую счетную машину, по умственной организации был русак.
Если бы в России не пили, то это было бы даже странно, потому что, живучи в России, не пить нельзя. Во-первых, русского человека бесит устоявшееся противоречие между европейским образом мышления и азиатским способом бытия. Во-вторых, жизнь у нас настолько тяжела, а главное, беспросветна, что разумнее всего ее как бы не замечать. В-третьих, климат: как тут не пить, если шесть месяцев в году у нас все снега да морозы, а три месяца в году живем по щиколотку в грязи…
Наконец, время от времени и развеяться надо, а поскольку фестивали обжор, цеховые шествия и повальные танцульки у нас не привьются никогда, постольку оттягиваемся по принципу, выдвинутому еще Владимиром I Святым: "Веселие Руси питие еси".
Целое тысячелетие минуло с тех пор, как мы обрели сей принцип, и вот пишет французский путешественник де Кюстин… "Величайшее удовольствие русских - пьянство, другими словами - забвение. Несчастные люди! Им нужно бредить, чтобы быть счастливыми. Но вот что характеризует добродушие русского народа: напившись, мужики становятся чувствительными и, вместо того чтобы угощать друг друга тумаками, по обычаю наших пьяниц, они плачут и целуются. Любопытная и странная нация! Она заслуживает лучшей участи".
Может быть. То есть даже скорее всего, что мы заслуживаем лучшей участи, ибо мы народ необыкновенно даровитый, тонкий, выработавший богатую культуру и общения, и вообще. Да уж больно жестоко обошлись с нами история и география, и мы по сию пору живем так бедно и безобразно, как в Европе давно не живет никто.
Но вот что интересно: в последние десять лет пить стали заметно меньше, по крайней мере, в мегаполисах и промышленных городах. Прежде, бывало, шагу нельзя ступить, чтобы не споткнуться о пьяного, а нынче за редкость повстречать ошалевшего от водки гражданина, точно невзначай все горячительное выпили на Руси.
Видимо, дело в свободе слова и частной инициативе; ведь раньше приходилось глушить в мозгу всякую неординарную мысль от греха подальше и, кроме как водкой и чтением, было нечем себя занять. Теперь же любой несостоявшийся алкоголик может свободно пролезть в Государственную Думу, навести несусветную критику хоть на Первое лицо или приобщиться к самому веселому и необременительному занятию - делать деньги из ничего.
По-прежнему, то есть жестоко, сейчас пьют разве что в заштатных городах, поселках городского типа и на селе. Тамошних мужиков понять можно: что остается делать, если последняя спичечная фабрика приказала долго жить, если украсть уже особенно нечего, если свобода слова крестьянину не нужна… Тут, конечно, запьешь, тем более что шесть месяцев в году все снега да морозы, а три месяца в году утопаешь по щиколотку в грязи.
Де Кюстину больше понравилась Москва, нежели Петербург. Он нашел "печать оригинальности на ее зданиях", его приятно удивили "независимость и свободный вид ее жителей", наконец, он открыл, что "в Москве дышится вольнее, чем в остальной империи".
Так и есть. Москва всегда была живее, веселей, как-то самостоятельней северной столицы, и, кроме того, старушке присущ некий исторический магнетизм. Недаром Москва так и осталась Москвой после того, как она утратила свое первенство, а Петербург превратился в областной центр. Все-таки искусственный город, именно что "умышленный", по замечанию Достоевского, как умышленным бывает выражение на лице.
Но не в этом дело. Любопытно, до чего живучи некоторые противоречия русской жизни, возьмем, опять же, контру между Москвой и Петербургом, которой скоро исполнится триста лет. Ведь петербуржцы по-прежнему и одеты иначе, и говорят по-своему, и даже у них физиономии не такие акварельные, как у нас.
Это автор клонит к тому, что мы до тех пор не изживем пьянство и прочие российские безобразия, пока не исчерпаем противоречие между европейским образом мышления и азиатским способом бытия.
В том отношении, в каком стройно и ладно бытуют немцы, французы, англичане, - в этом отношении русских нет. То есть вообще не существует монолитного великорусского этноса, объединенного одной культурой и языком, исповедующего единую систему ценностей и мораль. Разумеется, и между французами, принадлежащими к разным социальным слоям, наблюдаются некоторые различия, например, француз-рантье знает слово "деноминация", француз-винодел отнюдь. Но такого, чтобы в Шампани зачитывались Лафатером, а в Бретани церкви на кирпичи разбирали, - такого нет. Это в России в одном конце Москвы идет стрельба среди бела дня, на другом ставят балет из жизни эльфов, на третьем разбирают церковь на кирпичи.
Де Кюстин пишет на этот счет: де, крестьянская изба и салон вице-губернатора - "Камчатка и Версаль на расстоянии трех часов пути. Контрасты до того резки в этой стране, что, кажется, крестьянин и помещик не принадлежат к одному и тому же государству".
Более того, разница между служащим и крестьянином, обитателем мегаполиса и жителем районного городка, курянином и пермяком, интеллигентом и вором у нас настолько велика, фундаментальна и, кажется, непреодолима, что невольно приходишь к заключению: русских нет. Есть служащий, проходящий под условным названием "русский", крестьянин, житель мегаполиса и районного городка, курянин, пермяк, интеллигент, вор - и каждый представляет самостоятельный народ, настолько же цельный и самобытный, как, положим, финны и лопари. И все-то у них разное: и язык, и культура, и система ценностей, и мораль. У воров вообще отдельное наречие - "феня", которое никакому русскому не понять.
Вот это так раскол, глубинный, принципиальный, перед которым меркнет раскол на ортодоксов и староверов, монархистов и бомбистов, интеллигентов и большевиков. Происхождение его, видимо, таково: на несчастье, мы освоили себе настолько необузданные пространства, что нет физической возможности распространить единое, общенациональное ударение на существительном "договор".
Оттого у нас с князя Мала порядка нет, что мы говорим на разных языках, что нам трудно договориться и понять друг друга вплоть до заключительного "прости". Вот как в чеховском рассказе "Новая дача": инженер говорит крестьянам, что он их презирает за безобразное поведение, а крестьяне настырно понимают букву "е" в первом слоге глагола "презирать" как букву "и", и у них выходит, будто инженер планирует взять деревню на пансион.
И, видимо, никогда у нас порядка не будет, ибо понятия о порядке-то у всех разные: горожанин видит корень зла в повальном взяточничестве, крестьянин в том, что колхозам долги не прощают, шахтеру не нравится живая экономика, пермяку Сталина дай сюда.
Одна надежда на нашего интеллигента, который, кажется, способен стать собирателем земли Русской хотя бы потому, что он и на Таймыре интеллигент. Эта надежда еще основывается на том, что нет существа более беззащитного, а между тем практика показывает: интеллигент есть самый живучий, неистребимый - даром что малочисленный - элемент.
Де Кюстин считал русских необыкновенно обаятельными людьми. "Выразить словами, в чем именно заключается их обаяние, - пишет он в своей знаменитой книге, - невозможно. Могу только сказать, что это таинственное "нечто" является врожденным у славян и что оно присуще в высокой степени манерам и беседе истинно культурных представителей русского народа. Такая обаятельность одаряет русских могучей властью над сердцами людей".
Ничего не скажешь, приятная характеристика, тем более что она исходит от человека, которому все не нравилось на Руси. Но не в этом дело, а дело в том, что, в сущности, обаяние русскости - это и есть Россия, во всяком случае, оно отличает все путное, что в ней есть. Природа наша невзрачна, но обаятельна, и дооктябрьская архитектура наша скромна, но обаятельна, и обаятельна наша речь, бесцветная в фонетическом отношении, и безмерно обаятельно лицо природного русака. Но главное - чем-то обаятельна наша жизнь. И тяжела-то она, и бестолкова, и беспросветна, но вместе с тем есть в ней некая необъяснимая прелесть, которая, например, проявляется, как только два человека сойдутся попить чайку.
По этой причине трудно понять нашего соотечественника, который уезжает на жительство за рубеж. Русский человек так скроен, что он неспособен сосредоточиться на разнице между оптовыми и розничными ценами, а подавай ему сколько-нибудь возвышенный материал. И работать, как слон индийский, он не любит и не умеет, и привязанности у него беспочвенные, и есть душа, которая притом постоянно напряжена…
И вот сидит такой русачок, положим, на бульваре Капуцинов, а на три тысячи километров в округе ему не с кем попить чайку.
Нет, жалко наших эмигрантов; может быть, они отвыкли от стрельбы среди бела дня, может быть, у них денег куры не клюют, - и все же их почему-то жаль…
Может быть, одна из самых грустных сторон русского способа бытия заключается в том, что слово у нас много важнее дела, что оно, с другой стороны, представляет собой самостоятельную монаду и не соответствует вещи, которую ему положено отражать. Например, мы говорим - "Ленин", подразумеваем - "партия", говорим - "партия", подразумеваем диктатуру злодея и дурака.
Из-за этого разнобоя мы забрели мыслью в такие дебри, до того запутались, что уж давно не понимаем: кто мы, что мы, зачем живем?.. Оттого и редко оправдываются наши чаянья, что мы воспринимаем три источника, три составные части марксизма как ключи от земного рая, а потом в лучшем случае получаем реформу календаря.
В Европе этой дистанции между словом и делом нет. Там если "деньги", так это деньги, а не мировое зло; если "глава администрации", так глава администрации, а не вор. Поэтому европеец адекватно оценивает настоящее и более или менее точно провидит будущее, даже если оно, так сказать, чужое, а не его. Вот сто пятьдесят лет тому назад маркиз де Кюстин писал: "Когда солнце гласности взойдет наконец над Россией, оно осветит столько несправедливостей, столько чудовищных жестокостей, что весь мир содрогнется… но не сильно, ибо таков удел правды на земле. Когда народам необходимо знать истину, они ее не ведают, а когда наконец истина до них доходит, она никого уже не интересует".
Как в воду глядел француз. Всего-то пятнадцать лет мы живем при гражданских свободах, а такое чувство, будто мы жили при них всегда. Вернее сказать, мы настолько охладели к демократическим формам, что нас давно не ужасает большевистская тирания, и нам так же безразлично всеобщее избирательное право, как погода на Соломоновых островах.
Это, наверное, потому, что на Руси существует фундаментальная разница между существительным "свобода" и свободой как таковой. Вот мы с самого Радищева, Александра Николаевича, лелеяли мечту о крушении самовластья и гражданских правах как решении всех проблем. Все нам казалось: перережем Романовых, упраздним цензуру, введем какую-никакую избирательную систему, и счастливый быт наладится сам собой. Сколько с тех пор крови пролилось, сколько жизней было отравлено, а в итоге что оказалось: что слово "свобода" мы неправильно понимали, что между воображаемым и действительным на самом деле такая же пропасть, как между однокоренными существительными "губернатор" и "гувернер".
Вот мы почему-то думали, что стоит освободить из-под надзора литературу, как закономерно вырвутся на волю новое "Преступление и наказание", другая "Война и мир". Не тут-то было. Нa поверку ничего особенного не выпорхнуло из писательских столов, так… обличения, запоздалые претензии, собрания матерных частушек и прочий филологический неликвид. Дальше - пуще: грамотную книгу стало невозможно издать, серьезные писатели постепенно перешли на положение городских сумасшедших, а их место на всероссийском Олимпе заняли сочинители злой и малограмотной чепухи. И квалифицированный читатель куда-то подевался, судя по тиражам, - не исключено, что с горя ударился он в бега. Сидит себе сейчас в городе Бостоне и думает: свобода на литературном фронте есть прежде всего потачка дурному вкусу, то есть мещанину, то есть любителю клубнички и банальному дураку.
Вот мы почему-то думали, что стоит развязать руки журналистике, и под огнем нелицеприятной критики расточатся злоупотребления в центре и на местах. Не тут-то было. Оказалось, что злоупотребления сами по себе, а журналистика сама по себе. Оказалось, что еще никогда не замечалось на Руси такой вакханалии воровства, как при наших либералах, а журналистика в свободном виде предпочитает повествовать про гнусности и беду.
Вот мы почему-то думали, что стоит приобрести свободу шествий, собраний и организаций, как общество сразу нальется здоровьем и полнокровно, как-то грамотно заживет. Не тут-то было. Свобода организаций вылилась у нас в легализацию фашистов, сатанистов и желающих похудеть; свобода собраний - в карнавальные бдения совершенно по заветам профессора Ганнушкина; свобода шествий - в уличные бои. Но главное, счастья-то как не было, так и нет. Вот мы, наконец, думаем, как заблагорассудится, говорим, что хотим, поехать можем хоть к черту на кулички, хоть в город Бостон, а счастья как не было, так и нет.
Иной возразит: свобода - это не панацея от общественного нестроения и не средство от несчастий на личном фронте, свобода - исключительно инструмент. Мы на это замечание: никак нет! В том-то и дело, что свобода - не панацея, не средство, не инструмент. Свобода есть следствие; именно следствие известной житейской культуры, хозяйственного развития, определенных традиций, системы ценностей, морального багажа. Следовательно, свобода не завоевывается и не даруется, она - вытекает, как Нева из Ладожского озера, лето из весны, вообще следствия из причин.
Проездился маркиз де Кюстин по России и вот собрался восвояси, к себе в Париж. Переправился он через Неман, вступил на землю Прусского королевства, и что же? - те же самые чувства его обуяли, которые так знакомы русскому человеку, когда он выбирается за рубеж.
Это поразительно, до чего подчиняет себе человека русскость, даже и диаметрального чужака. Ведь только полгода пожил с нами француз, а уже и думает, и чувствует как русак. Мы, бывало, как пересечем границу сопредельного государства, так сразу нас зло берет и восхищение распирает, потому что в сопредельном государстве все - так, а у нас не так. Вот и маркиз де Кюстин туда же: "Никогда не забуду я чувства, охватившего меня после переправы через Неман. Прекрасные дороги, отличные гостиницы, чистые комнаты и постели, образцовый порядок в хозяйстве, которым заведуют женщины, - все казалось мне чудесным и необыкновенным". А ведь, повторимся, всего с полгода он с нами жил…
Де Кюстин и сам не понимал, как он успел до такой степени русифицироваться за полгода, что если не встречал по городам пьяных, ему было не по себе. Видимо, есть у России какая-то тайна, коли иностранца так способна околдовать беспутная и неопрятная наша жизнь. Может быть, тайна эта заключается в некоторых уникальных свойствах русского человека, как-то: в прямодушии, ничем не стесненной откровенности, в братской расположенности к первому встречному, выпуклости души… Иными словами, в том очаровании человечности, которое довлеет над нами наравне с пьянством и склонностью к витанию в облаках.
Или, может быть, дело в гипертрофированной силе духа (гипертрофированной именно за счет нашей материальной слабости), из которой вышли великая литература, музыка и театр.
А то эта самая тайна состоит в том, что русскость - это прежде всего художественность, которая у нас распространяется на все, от агротехники до судьбы. Ведь русский человек именно что художественно существует, сюжетно, по законам драмы и романтической повести, с коллизией и развязкой, точно он прозу сочиняет, а не живет. Возьмите хоть отца родного, хоть соседа по этажу: если он не горел, не сидел на нарах, не допивался до чертиков, не бегал от бандитов, не помышлял о самоубийстве из-за безответной любви, не мыкался по стране, не терял старой веры и не впадал в новую, не изобретал велосипед, не ночевал в стогу, никогда не рыдал на плече у случайной любовницы, - то нужно проверить его анкету, именно так называемый "пятый пункт"…
Неудивительно, что иноземца, который программно, незатейливо живет от первого "агу" до последнего "прости", поражает, очаровывает, исподволь покоряет этот бытийный стиль. Недаром, например, в Германии русской колонии не сложилось, а в России немцев было не перечесть. И все потому, что донельзя увлекателен русский человек в его художественной ипостаси, даром что в остальном он безобразник, бестолочь и вандал. Положим, завоюй мы, не приведи господи, какое-нибудь сопредельное государство, там через месяц выйдет из строя канализация, начнут проваливаться дороги, примерные газоны вдруг схватятся лебедой.