Но если говорить о стиле митинговом, призывном, то ленинградец, живший в городе в дни блокады, никогда не забудет страстных выступлений по радио Всеволода Вишневского. Именно радио, стихия которого – звук, голос, тембр, целиком доносило до всех его неповторимую интонацию балтийского матроса времен "Авроры", времен взятия Зимнего, гражданской войны, ту интонацию, ту манеру, которая сама по себе была уже живой связью с революционной историей Питера – Ленинграда. И ведь эта манера – эта балтийская удаль, эта беззаветность "братишки" – уже однажды великолепно оправдала себя в дни Октябрьской революции, в войну гражданскую, и вот она вновь звучит, живая, подлинная, дорогая сердцу! Только балтийский "братишка" теперь очень возмужал, посуровел, и его страстные, порой сбивчивые речи так обнадеживали и так нужны были тогда, именно осенью сорок первого года, в отчаянные дни штурма, и именно городу, который не просто хранит традиции, а живет ими…
Недаром же почти каждое воззвание старых питерских рабочих к согражданам своим, к ополченцам, к армейцам заканчивалось клятвой: "Умрем, но не отдадим родного Ленинграда!"
Почти такой же клятвой, как в 1917–1918 годах, что была написана на знаменах тех, кто шел защищать Петроград от Корнилова, от Керенского, от Юденича: "Умремъ, но не отдадимъ Красный Питеръ!"
И это не было цитатой, это было живым криком души, и также истинно живыми, современными, а не "цитатными" были пламенные выступления Всеволода Вишневского с его неповторимой манерой балтийского революционного матроса.
Мне неоднократно выпадало счастье вместе с Всеволодом Витальевичем выступать на различных вечерах, или полднях, или утренниках в Ленинграде – в военных частях, на заводах и на радио. Слушать его было наслаждение и труд. Да, труд! Потому что в это время в тебе усиленно начинали трудиться сердце, мозг, и руки невольно сжимались в кулаки. Надо было слышать, ну, например, его выступление в дни 24-й Октябрьской годовщины:
– …Предоктябрьская ночь: вечерний сумрак, привычный, ко всему готовый город на замерзшей Неве… Город-фронт живет, в нем по-прежнему бьется сердце революции. По-русски, по-ленински спокойный, уверенный. Репродукторы передают очерк Льва Толстого "Севастополь зимой 1854 года". Толпа стоит как зачарованная. Это рассказ о сегодняшних днях! – Толстовский "Четвертый бастион" – это сегодняшний Ленинград. Все, все у Толстого абсолютно точно, верно, как у нас сегодня. Спокойный русский героизм, скромный, чистый. И затемненный трамвай номер девять идет на передний край, на четвертый бастион… Великий город живет Октябрем, знает свою судьбу и себя. Он уверен в ней. Это труд, жертвы, верность, мужество, победа…
А его знаменитая речь в труднейшие дни, когда враг подходил к самой Москве, когда мы, ленинградцы, говорили: "Линия обороны Москвы проходит через сердце каждого ленинградца", – его речь "Слушай, родная Москва!":
– Москва! Мы, ленинградцы, балтийцы, плечом к плечу с тобою, родная Белокаменная! Ты, Москва, ходила во многие бои, твой голос слушает весь мир; твои труды и праздники – откровение и завтрашняя перспектива человечества… Москва, двигай сейчас, не медля, все живое, боевое, честное – в бой…
Никаких сбоев, никакой дрожи, никаких срывов… Умирающие балтийские матросы могут показать пример… И в преддверии смерти эти люди могли видеть и видели победу. Грядущую победу. Она придет! Она за зимними вьюгами, она там, дальше!..
Нет, цитировать кусочками это нельзя. Как хорошо, что почти вся эта речь сохранилась в магнитофонной записи.
И вспоминается мне еще одно выступление в передаче "Говорит Ленинград" – в конце сентября 1941 года, в дни жесточайших артиллерийских и воздушных налетов, выступление Анны Андреевны Ахматовой. Мы записывали ее не в студии, а в писательском доме, так называемом "недоскребе", в квартире М. М. Зощенко. Как назло, был сильнейший артобстрел, мы нервничали, запись долго не налаживалась. Я записала под диктовку Анны Андреевны ее небольшое выступление, которое она потом сама выправила, и этот – тоже уже пожелтевший – листок я тоже до сих пор храню бережно, как черновичок выступления Шостаковича. И если до сих пор, через два десятка лет, звучит во мне глуховатый и мудро-спокойный голос Шостаковича и почти клокочущий, то высокий, то страстно-низкий голос Вишневского, то не забыть мне и того, как через несколько часов после записи понесся над вечерним, темно-золотым, на минуту стихшим Ленинградом глубокий, трагический и гордый голос "музы плача". Но она писала и выступала в те дни совсем не как муза плача; а как истинная и отважная дочь России и Ленинграда.
Она говорила:
– Мои дорогие согражданки, матери, жены и сестры Ленинграда. Вот уже больше месяца, как враг грозит нашему городу пленом, наносит ему тяжелые раны. Городу Петра, городу Ленина, городу Пушкина, Достоевского и Блока, городу великой культуры и труда враг грозит смертью и позором. Я, как и все ленинградцы, замираю при одной мысли о том, что наш город, мой город может быть растоптан. Вся жизнь моя связана с Ленинградом – в Ленинграде я стала поэтом, Ленинград стал для моих стихов их дыханием… Я, как и все вы сейчас, живу одной непоколебимой верой в то, что Ленинград никогда не будет фашистским. Эта вера крепнет во мне, когда я вижу ленинградских женщин, которые просто и мужественно защищают Ленинград и поддерживают его обычную, человеческую жизнь… Наши потомки отдадут должное каждой матери эпохи Отечественной войны, но с особой силой взоры их прикует ленинградская женщина, стоявшая во время бомбежки на крыше с багром и щипцами в руках, чтобы защитить город от огня; ленинградская дружинница, оказывающая помощь раненым среди еще горящих обломков здания… Нет, город, взрастивший таких женщин, не может быть побежден. Мы, ленинградцы, переживаем тяжелые дни, но мы знаем, что вместе с нами – вся наша земля, все ее люди. Мы чувствуем их тревогу за нас, их любовь и помощь. Мы благодарны им, и мы обещаем, что мы будем все время стойки и мужественны…
Тут я сообразила, что не сказала, что передачи на эфир одновременно слушал и Ленинград, и вот почему Анна Ахматова обращалась и к ленинградкам. Но прежде всего это были передачи для Родины, и не только для нее – эти передачи мог слушать весь мир, – ведь они же шли в эфир. Было очень важно, чтоб наряду с голосами рядовых защитников города звучали голоса и тех людей, которых знала вся земля. Слушали, конечно, и фашисты. Слушали и записывали, как потом выяснилось, фамилии выступавших, мечтая, что рассчитаются с ними. Как известно из истории, этим параноидальным вожделениям не суждено было сбыться, и отрадно и гордо знать, что никто, решительно никто из ленинградских писателей никогда не отказывался выступать в этих передачах – наоборот, почитали за большую честь. Много раз как на город, так и на эфир с мужественными своими стихами, поэмами и очерками выступали Николай Тихонов, Александр Прокофьев, Виссарион Саянов, выступал дважды прилетавший в Ленинград весной 1942 года Александр Фадеев. У меня сохранился текст сердечного обращения к ленинградцам, переданного по нашему радио, Михаила Шолохова:
"Родные товарищи ленинградцы!
Мы знаем, как тяжело вам жить, работать, сражаться во вражеском окружении, О вас постоянно вспоминают на всех фронтах и всюду в тылу. И сталевар на далеком Урале, глядя на раскаленный поток металла, думает о вас и трудится не покладая рук, чтобы ускорить час вашего освобождения, и боец, разящий немецких захватчиков в Донбассе, бьет их не только за свою поруганную Украину, но и за те великие страдания, которые причинили враги вам – ленинградцам…
Мы жадно ждем тот час, когда кольцо блокады будет разорвано и великая Советская страна прижмет к груди исстрадавшихся героических сынов и дочерей овеянного вечной славой Ленинграда".
Почти все ленинградские писатели выступали по радио – одни чаще, другие реже, третьи почти непрерывно, причем в самых разных жанрах. Отлично, можно сказать вдохновенно, работал Владимир Волженин, причем в самом ходовом жанре – стихотворный фельетон, частушки, басни, высмеивавшие гитлеровцев, короткие сценки. У нас ведь еще была ежедневная особая передача, так называемая "Радиохроника". В ней сообщались последние новости с Ленинградского фронта, помещался очерк из жизни города, обязательно стихи и – как это ни странно может показаться теперешнему читателю – обязательно побольше… юмористического, вернее, сатирического, материала. Да, да, мы смеялись в то страшное время, и это отнюдь не был "юмор висельников"! Если хотите, в какой-то мере мы стремились следовать "грозному смеху" Маяковского. Мы высмеивали паникеров, болтунов, лодырей – всех, кто как редкие, но отвратительные инородные тела появлялись в суровом и чистом ленинградском коллективе. И, уж конечно, опрокидывали на проклятых фашистов целые ниагары сарказмов, иронии, поношений и издевательств – то есть всего того, чего они были достойны, не считая, разумеется, священной и раскаленной ненависти нашей, отвращения и презрения.
Кроме Волженина хорошо, с огоньком работали в "Радиохронике" писатели М. Зощенко, Е. Шварц, И. Меттер, другие товарищи. "Радиохроника" нравилась горожанам и бойцам, нередко из военных частей к нам приходили за материалом, который понравился в передаче, для выступлений в агитбригадах. В декабре, когда Политуправление Балтфлота поручило мне составить маленький сборник "Балтфлот смеется", я воспользовалась некоторыми произведениями из нашей "Радиохроники", в частности прелестными "Сказками о черте" Евгения Шварца… Да, это было в декабре 1941 года, в уже обмершем, потухшем городе…
* * *
Уже в конце ноября появились на улицах города первые гробы, которые двигались не так, как подобает гробу, – важно, высоко над мостовой, а ползли на санках по самому снегу. Один район за другим погружался во тьму, подобную полярной ночи, – иссякала энергия, уходил из города свет, замирало движение. А люди слабели все больше и больше. Уже многие не могли делать длинных переходов пешком и целыми днями неподвижно лежали под грудой одежд и одеял в темных ледяных квартирах. Так ослабевший ленинградец, оторванный от предприятия, от коллектива, оказывался как бы еще раз обведенным вражеским кольцом – гитлеровец блокировал уже каждого в отдельности, гитлеровец делал ставку на распадение человеческого коллектива. И сплошь и рядом оказывалось, что у такого ослабевшего, полуумирающего ленинградца существует только одна форма связи с внешним миром: это – "тарелка" радио. Отсюда, из этого черного круга на стене, доходили до человека людские голоса – значит, он еще не один! Значит, где-то за стенами его дома живут люди, живет город, страна – они борются, они сопротивляются… Даже если радио не говорило, а только стучал метроном – и то было легче, это означало, что город жив, что сердце его бьется.
Только одно радио в те дни утоляло неумирающую потребность людей в искусстве. Ведь в городе не работал ни один театр, ни одно кино. Ни концертов, ни музыки – ничего не было. Множеству ленинградцев даже читать у себя дома было не под силу… Правда, по радио тоже очень долго не передавалось ни музыки, ни пения, но были зато обширные и ежедневные литературные передачи – и особенно много передавалось стихов… Поэзия в те дни в Ленинграде приняла на себя благородное бремя почти всего искусства.
Я думаю, что никогда больше не будут люди слушать стихи так, как слушали стихи ленинградских поэтов в ту зиму голодные, опухшие, еле живые ленинградцы. Мы знаем это потому, что они находили в себе силы даже писать об этом в радиокомитет, даже приходить сюда за тем или иным запомнившимся им стихотворением; это были самые разные люди – студенты, домохозяйки, военные. Бессмертным свидетельством величия духа ленинградцев останется эта деталь первой блокадной зимы – способность в таком кошмаре, среди таких физических и нравственных терзаний отзываться на поэзию, на искусство.
Письма, которые получила я зимой 1941/42 года на свои передачи, в частности на передачу под Новый, 1942 год, останутся для меня на всю жизнь самой высокой наградой.
В радиокомитет приходили также заявки на чтение классической и советской литературы. В январе были особые передачи – "Чтения с продолжением". Был прочитан ряд отрывков из "Илиады" Гомера, а артист М. Янкевский читал несколько дней подряд "Педагогическую поэму". Янкевский был очень плох, он почернел, еле дышал, но Макаренко был когда-то его учителем, и артисту страстно хотелось дочитать цикл.
Однажды он пришел в таком состоянии, что Бабушкин шепнул:
– Боюсь, что он не дочитает сегодня… – И вместе с ним – на всякий случай – пошел в студию.
Но Янкевский дочитал цикл, он живет и работает до сих пор. А как много (и как хорошо!) читала по радио любимица маленьких радиослушателей Маша Петрова – ныне заслуженная артистка республики!
Из этих передач – "Чтения с продолжением" – постепенно родился "Театр у микрофона". У микрофона артисты радиокомитета стали разыгрывать целые пьесы, преодолевая голод, слабость, быструю утомляемость. Репетировали по частям печатавшуюся в "Правде" пьесу А. Корнейчука "Фронт", затем исполняли ее перед микрофоном, затем, некоторое время спустя, перенесли на сцену. Так к концу сорок второго года из артистов радиокомитетского "Театра у микрофона" и артистов 1-й фронтовой агитбригады в осажденном городе родился под вой и свист снарядов и бомб (без всякого метафорического преувеличения – увы!) новый театр, где все, от режиссера В. Мойковского, артиста М. Янкевского до рабочих сцены, были самыми подлинными и рядовыми защитниками Ленинграда. Театр успешно работал, в 1962 году он отметил свое двадцатилетие – он называется теперь театром имени Комиссаржевской, он популярен и любим не только в Ленинграде, но и в стране, по городам которой ежегодно дает он гастроли с неизменным успехом. Я счастлива, что вот уже третий год в репертуаре этого театра есть и моя пьеса – о самых суровых днях блокады, об ее героической и трагической зиме 1941/42 года, что в одном эпизоде звучит мой голос – пленка сохранившегося чудом выступления перед новым, 1942 годом. Пьеса называется "Рождены в Ленинграде". На премьеру ее все артисты и работники театра, не сговариваясь, и – что самое удивительное и трогательное – множество зрителей пришли с медалями "За оборону Ленинграда". Не ради пустого хвастовства говорю я это, но для того, чтоб лишний раз подчеркнуть, как умеет хранить город-герой свои революционные и боевые традиции – хранить не умственно, а всем сердцем. А на юбилее "блокадного театра" в октябре 1962 года многих и многих пришлось помянуть нам добрым словом и вставанием, и все с глубоким душевным трепетом вспоминали славные дни "Театра у микрофона"…
В великом сопротивлении Ленинграда, которое требовало прежде всего единения коллектива, Ленинградское радио сыграло роль огромнейшую.
Ведь мы и начали-то рассуждать о книге "Говорит Ленинград" и оглянулись на немыслимый путь, сделанный городом, на историю его Главной Трибуны – радиокомитета – потому, что в тот вечер – третий вечер почти полного безмолвия в Ленинграде – в радиокомитет начали приходить люди из заснеженных недр города, страшные люди в тряпичных масках… Их было много, и все они пришли с одним тревожным вопросом: почему замолчало радио? Скоро ли оно заговорит опять? Нельзя ли, чтоб это было сейчас же, немедленно – иначе совсем уже невозможно жить.
– Нет уж… знаете! – сказал один старик с палочкой в каждой руке, пришедший откуда-то с Васильевского острова, – если что-нибудь еще надо… в смысле стойкости… пожалуйста… еще… и даже с прибавкой можно дать. Но радио пусть говорит. Без него страшно! Без него лежишь как в могиле. Совсем как в могиле.
* * *
И вот все это – сентябрьскую речь 1941 года Д. Д. Шостаковича, и выступление матери, потерявшей под развалинами детей, и жгучие речи Вишневского, и строгие военные стихи Н. Тихонова, и боевые частушки Волженина, и отдельные целые передачи на эфир, и "Радиохроника", и рассказы партизан о том, как помогал им голос Ленинграда, – предполагали мы внести в первую часть книги "Говорит Ленинград".
…И наши зимние передачи ("Говорит Ленинград", "Радиохроника" даже и в эти дни – жили!) с репортажем с оборонного завода, где голодные комсомольцы ремонтировали танки и называли их то "Смерть Гитлеру", то "Победа", со стихами Маяковского "…Но шепот громче голода – он кроет капель спад: "Через четыре года здесь будет город-сад!..", с речами, стихами и выступлениями ленинградских писателей, с "Театром у микрофона" и письмами радиослушателей, с описанием фантастического быта работников радиокомитета (дни празднования пятидесятой и сотой "Радиохроники" чего стоят!) мы тоже включили в план книги "Говорит Ленинград".
И здесь я хочу сделать одно небольшое, но очень важное дополнение. Тогда, в лихорадочно-вдохновенную ночь 10 января 1942 года, мы включали в план книги, еще не зная очень и очень многого, вернее, не предвидя его. Так, мы включали рассказ и выступление Шостаковича о том, как он пишет Седьмую симфонию, не зная о том, что уже в марте этого же, 1942 года она будет исполнена в Москве и будет названа и самим композитором, и всей землей – "Ленинградской симфонией", и даже будет исполнена в этом же году у нас, в осажденном городе – и кем?! – нашим же радиокомитетским оркестром! Наши оркестранты почти не играли зимой – не хватало сил, не хватало дыхания, особенно духовым – "диафрагме не на что было опереться". Оркестр таял. Некоторые ушли в армию, другие умерли от голода. Трудно забыть мне серые, зимние рассветы, когда совершенно уже свинцово отекший Яша Бабушкин диктовал машинистке очередное донесение о состоянии оркестра.
– Первая скрипка умирает, барабан умер по дороге на работу, валторна при смерти, – отчужденным, внутренне отчаянным голосом диктовал он.
И все же те, кто оставался, – главным образом на казарменном положении при радиокомитете, – помимо службы ПВО, не оставляли и своей основной работы. Самоотверженно работал, репетировал с ними в обледеневших студиях какие-то наиболее доступные им по физическим силам произведения Карл Ильич Элиасберг. А когда пришла весть об исполнении Седьмой – "Ленинградской симфонии", а затем самолет доставил в радиокомитет ее партитуру, почти несбыточным желанием загорелся оркестр – исполнить ее здесь, на ее родине, в осажденном, полуумирающем, но не сдававшемся и не сдающемся городе! Но с первого же взгляда на партитуру Элиасберг понял, что это практически невозможно: гениальная, могучая партитура требовала удвоенного оркестра, – почти сто человек, а в радиокомитете осталось к весне всего пятнадцать живых музыкантов. И все же вместе с художественным руководителем радиокомитета Бабушкиным, вместе с тогдашним исполняющим обязанности председателя радиокомитета Виктором Антоновичем Ходоренко было решено: Седьмую – исполнить в Ленинграде.