В мире Достоевского. Слово живое и мертвое - Юрий Селезнёв 9 стр.


Да, если видеть в этой черте русской поэзии только определенный поэтический прием, то вполне уместно удивиться и еще одному образчику косности художественного мышления. Однако прием ли это? В каких бы формах ни отражала поэзия параллель "природа – человек", перед нами всюду открывается в видимых и осязаемых образах один из важнейших законов бытия – закон диалога. Что это значит?

В мире все взаимообусловлено, все находится в многообразных отношениях друг к другу: человек – другой человек (мать, друг, брат, враг и т. д.); человек и общество; человек (или человечество) и природа (или мир в его целом) и т. д.

Эти отношения могут быть равноправными или же неравноправными, когда одна из сторон может не считаться с другой, навязывать ей свои условия, понятия и т. д. Такие взаимоотношения в самом широком смысле называются монологическими. Они, как правило, эгоистические, потребительские.

Я – центр мира, мир существует для меня – вот формула монологического сознания.

Диалог же как форма отношения к миру предполагает обязательное наличие второго равноправного, равноценного участника, с которым только и возможен диалог.

Я и мир; мир во мне, и я в мире – вот образ сознания русской поэзии.

Поэтический образ мира, о котором мы говорили, воспроизводит такие отношения, когда человек и природа как бы смотрятся друг в друга, раскрывают свой сокровенный смысл в диалоге. "Мгновенное", индивидуальное состояние человека в таком поэтическом образе как бы включается в вечную жизнь природы, соотносится с ней, поверяется ею. И процесс этот отнюдь не односторонен, он диалогичен в самом широком смысле этого понятия. Прекрасно сказал М.М. Пришвин: "Мы в природе соприкасаемся с творчеством жизни и соучаствуем в нем… Дело человека высказать то, что молчаливо переживается, миром. От этого высказывания, впрочем, изменяется и самый мир".

Знак древних земледельцев "украшает" и женские изображения и статуэтки и в этом случае означает: "она понесла во чреве".

"Невольно возникает ассоциация с христианским божеством плодородия – Богородицей, девой-матерью, изображаемой нередко так, что на ее животе показан не родившийся еще ребенок Иисус Христос… В Древней Руси культ Богородицы слился с местным культом рожениц… Мы знаем, как тесно магия плодородия полей переплетена с магией человеческого плодородия", – пишет академик Б. Рыбаков.

Не случайно, видимо, и в народном (а не церковном) сознании культ Богоматери сливался с древним культом Матери Сырой Земли, то есть земли, оплодотворенной дождем, "понесшей во чреве". Идея семени есть идея зарождения новой жизни, а весь знак в целом – символ идеи самой жизни.

Тот же знак, но уже в несколько иной форме, символизировал другую сторону той же идеи жизни. Круг. Это был знак соединения "земного" – природного и человеческого – с "небесным", точнее с космическим. Круг – древнейший знак, обозначающий солнце. Мироотношение, отраженное в этом знаке, столь же существенно и для образа мира русской поэзии.

Высоко солнце восходило, далеко осветило -
Во все чистое поле, через синее море,
Через синее море, через быструю речку… -

это запев одной из старинных народных песен, а далее в ней рассказывается о "частной" судьбе девушки. Также, как и в следующей:

Туманно красно солнышко, туманно,
Что в тумане красна солнышка не видно;
Кручинна красна девица, печальна,
Никто ее кручинушки не знает…

Только ли в "параллелизме" здесь дело? Да и зачем такие прямо-таки космические параллели? Однако вспомним, например, стихи Лермонтова:

Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит:
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,
И звезда с звездою говорит.

Казалось бы, что особенного: ну, выходит поэт на дорогу– не такое уж "всемирное" событие. Откуда, зачем вдруг этот "космизм": "Пустыня внемлет богу", "…звезда с звездою говорит"? Впрочем, может быть, такой диалог "ни из-за чего" с целым Миром – индивидуальная особенность художественного мироотношения именно этого поэта?

Вот бреду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня…
Тяжело мне, замирают ноги…
Снова "частная" ситуация, и вдруг:
Вот тот мир, где жили мы с тобою,
Ангел мой, ты видишь ли меня?

(Тютчев)

И у Есенина:

Я по первому снегу бреду,
В сердце ландыши вспыхнувших сил.
Вечер синею свечкой звезду Над дорогой моей засветил.

Образ дороги в русской поэзии, как и в русской литературе в целом, приобрел в творчестве самых разных по художественному видению поэтов характер закономерной необходимости. Вспомним былинных и сказочных богатырей на распутье, вспомним удивительные песни, сложенные народом о дороге, чего стоит только "Не одна во поле дороженька пролегала…".

Прямая дорога, большая дорога!
Простору немало взяла ты у бога…

(И. Аксаков)

Простор – вот что, пожалуй, более всего и характеризует образ мира, созданный русской поэзией. Если в приведенных выше стихах – Есенина, например, образ звезды над дорогой рассматривать сам по себе, он может быть воспринят как конкретное воспроизведение вечернего пейзажа. Но в контексте русской поэзии в целом выявляется и вне – или даже надындивидуальная неслучайность "сугубо есенинского" образа. Нет, "звезда с звездою говорит" и "синяя свечка – звезда" не просто пейзажи. Это еще и вольно или невольно проявившаяся в индивидуальном видении поэтов общая, присущая русской поэзии закономерность. Какой бы частный эпизод, какое бы "мгновенное" состояние души, сознания ни лежали в основе стихотворения – у истинного поэта образ всегда открыт миру, внутренне сопричастен ему, духовно сопряжен с ним.

Рассмотрим хотя бы схематично, как создается внутреннее пространство (простор) образа мира в стихотворении Лермонтова "Выхожу один я на дорогу…" и Тютчева "Вот бреду я вдоль большой дороги…". Думается, напоминать об очевидной художественно-творческой индивидуальности каждого из поэтов нет надобности. И в том и другом случае перед нами сразу же возникает далевой образ дороги, образ устремленности вперед и в будущее. Далее устанавливается та же беспредельность назад, в прошлое: "И не жаль мне прошлого ничуть"; у Тютчева она более поэтически сокровенна: "Улетел последний отблеск дня", "память рокового дня".

Однако образ у обоих поэтов не линеен: тут же утверждается и другая художественная координата "вертикальной" бесконечности вверх. "В небесах торжественно и чудно!" У Тютчева: "Все темней, темнее над землею…" А затем и "вниз": "Но не тем холодным сном могилы…"; у Тютчева опять-таки образ "под землею" – смерти-могилы дан в "намеке", но совершенно явно ощутим в полунамеке строфы "Завтра память рокового дня…".

Стоило бы сказать и о "расширении" этого образа. Стихотворения открывают как бы частные ситуации: "Выхожу один я…" и "Вот бреду я…". Я- поэтический центр того и другого образов. Эта центральная точка их поэтического мира не замкнута на себе и в себе, она открыта земному "дольнему" миру: "Пустыня внемлет богу", "Вот тот мир, где жили мы с тобою…" Происходит как бы расширение внутреннего пространства образа от "точки" – центра до тех пределов, когда вдруг становится видно далеко во все концы земли (вспомним блоковское: "Выхожу я в путь, открытый взорам…"). И, наконец, эта "дольняя" бесконечность художественно сопрягается и с "вселенской": "И звезда с звездою говорит". У Тютчева: "Ангел мой, где б души ни витали, Ангел мой, ты видишь ли меня?" И в одном и в другом случае точка Я сопряжена с Миром в его Целом. Человек и мир связаны единым духовным состоянием сопричастности… Оттого и "частный" случай, индивидуальное состояние поэта всемирно, оттого его образ мира духовно бесконечен.

Мы помним, что древние изображали знак Космоса солнечным кругом (славянское "колесо" – круг от "коло" – солнце). Круг же был одновременно и символом бесконечности. Таким образом, если мы захотим установить общий знак образа мира обоих поэтических шедевров, мы получим не что иное, как древнее, уходящее в глубь по меньшей мере шести тысячелетий изображение.

2

"Космизм" русской поэзии проявляется не в отдельных образах, пусть даже и столь устойчиво традиционных, как рассмотренный нами поэтический параллелизм: человек – природа – космос. И тем более не в отдельных "космических" терминах, но прежде всего в том духовном состоянии причастности миру, которое создается стихотворением в его целом. В состоянии духовного диалога Я с Миром. Такой диалог может быть "скрыт". Чаще всего он сокровенен, но его присутствие всегда ощутимо.

Вспомним, например, такие стихи Фета:

Облаком волнистым
Пыль встает вдали;
Конный или пеший -
Не видать в пыли!
Вижу: кто-то скачет
На лихом коне.

Казалось бы, простая зарисовка, наблюдение. И вдруг – откуда такой порыв! А вернее – прорыв из "пейзажа" в бесконечность, из мира "жанровой зарисовки" в мир необходимости духовно-родственного соединения с "далеким-близким":

Друг мой, друг далекий,
Вспомни обо мне!

Это крик о невозможности быть одному. И пусть этот диалог в данном случае "только" с другом, в нем, как в зерне, – весь смысл и "вселенского" чувства. "Надо, чтобы стало тесно в себе и очень больно от этого…" – записывает Пришвин в дневнике; и эта "личная боль", которая у большинства так и остается личной, и только, – у истинного поэта "имеет всемирное значение жажды… найти родную душу для встречи".

У Лермонтова есть удивительные стихи "Когда волнуется желтеющая нива…". Далее, как мы помним, следуют другие "когда" – образы русской природы, а все стихотворение завершается "логическим" "тогда":

Тогда смиряется души моей тревога,
Тогда расходятся морщины на челе, -
И счастье я могу постигнуть на земле,
И в небесах я вижу Бога…

"Свежий лес", "звук ветерка", "малиновая слива", "ландыш серебристый", "студеный ключ" – все это не просто элементы конкретного пейзажа, но те реалии природы, которые более всего "душу облекают в плоть" (С. Есенин). Отсюда и естественный, природный космизм такой поэзии. Это духовное состояние, когда "мгновение" равноценно вечности, когда частица бытия говорит о целой Вселенной, когда совершающееся в душе поэта одновременно отражается "на земле и в небесах".

Личное поэтическое "я" осуществляет себя как бы перед лицом всего Мироздания.

Оставаясь в высшей степени личностным, такое сознание соотносится с сознанием всего народа. В стихотворении семнадцатилетнего Лермонтова, строфа из которого послужила эпиграфом к этой статье ("Я вопрошал природу, и она Меня в свои объятья приняла…"), совершенно точно определено такое состояние:

Я вдруг нашел себя, в себе одном
Нашел спасенье целому народу…

Вопрос о соотношении в поэзии личного и общенародного вообще один из наиболее глубинных. Тысячелетиями времена года определяли общенародные жизненные ритмы, циклы, которые накладывали особую несмываемую печать на быт и бытие как отдельного индивида, так и всего народа в целом.

Весна, весна красная,
Приди, весна, с радостью,
С радостью, с радостью,
С великой милостью… -

так издревле поет парод. Весна – веселье природы, время года, более всего говорящее о ее бессмертии, о неодолимости жизненных сил, о вечном возрождении.

Еще весны душистой нега
К нам не успела снизойти,
Еще овраги полны снега…
Его возрожденья весть живая
Уж есть в пролетных журавлях.

(А. Фет)

Вспомним лермонтовские "разливы рек… подобные морям", некрасовский "Идет-гудет Зеленый Шум", блоковские строки "О, весна без конца и без краю…". Можно привести десятки неповторимых поэтических воплощений "весеннего" чувства – все они отражают и нечто надличностное – общенародные поэтические воззрения па природу весны.

Вот что пишет, например, о своем сугубо личном отношении к весне Пушкин: "Октябрь уж наступил… Теперь моя пора: я не люблю весны…" ("Осень, Отрывок"), Но вот в "Евгении Онегине" читаем:

Гонимы вешними лучами,
С окрестных гор уже снега
Сбежали мутными ручьями
На потопленные луга,
Улыбкой ясною природа
Сквозь сон встречает утро года…

Здесь уже дано не личностное, но общенародное восприятие весны. И это всеобщее чувство как бы перебарывает личную неприязнь поэта к весне:

Я наслаждаюсь дуновеньем
В лицо мне веющей весны…

Да вот ведь и народ-то поет не только свое, "общее": "Веселитеся, подружки: к нам весна скоро придет", но и индивидуальное: "Скучно, матушка, весной мне жить одной…" Личностное не поглощается общим ни в лирике народных поэтов, ни в народной поэзии, но всегда соотносится с ним.

Это "общее" и есть своеобразный поэтический знак глубоко природной причастности неповторимой личности поэта духу общенародного бытия.

Конечно, поэзия имеет свои законы, и этот знак причастности, как правило, и сам более личностен, не столь наглядно зрим, как "орнаментальный образ", прошедший неизменный путь в несколько тысячелетий. Но ведь и этот образ "косности сознания" отмечает общее в меняющемся и развивающемся мире.

А ведь при слове "поэзия" тотчас же возникает мысль о свободе: "Дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум…" (Пушкин). И, может быть, не случайно слово "стихи" в русском языке созвучно со словом "стихия", которое, в свою очередь, нерасторжимо опять-таки со словом "свобода": "Прощай, свободная стихия…" Действительно, творчество – а поэтическое, кажется, более всего – и есть одно из величайших проявлений свободы человеческого духа. Но… истинная поэзия вместе с тем и величайшая необходимость. Необходимость внутреннего духовного единства со своим народом. Вы помните, конечно, эти удивительные стихи Пушкина:

Любовь и тайная свобода
Внушали сердцу гимн простой,
И неподкупный голос мой
Был эхо русского народа.

Истинная внутренняя свобода и неподкупность поэтического голоса дают право поэту быть не… свободным, но – эхом… народа. Думается, этот глубоко социальный поэтический образ у Пушкина не случайно взят из природы. Природа роднит мир человека с Целым Мира. Есть глубокая закономерность в том, что в русском языке мир – община, общество, мир – не война и мир – Вселенная – слова-близнецы. В меняющемся, "текущем", катастрофическом мире с его "относительностью" личных понятий, устоев, с его быстрой сменой эстетических и этических оценок Природа – живой образ Вечности и непреложности внеличностных, общенародных ценностей.

3

Итак, мы видим, что даже такому роду свободы творческого духа, как поэзия, присуще общее начало – соборность (слово, родственное понятиям: собрание, собирание), то есть такое качество, которое собирает все индивидуальные воли в единство и которое не только не поглощает и не подавляет свои составляющие, но только и дает им полную возможность предельного творческого волеизъявления.

Творческое начало, составляющее основу, ядро каждого из людей-творцов, проявляется в каждом из них личностно, индивидуально. Но формировалось оно тысячелетиями общенародной жизни, в том числе и в первую очередь – в диалоге с природой. А этот общий – общественный – опыт передавался каждому из членов общины – общества.

"Природа для меня огонь, вода, ветер, камни, растения, животные – все это части разбитого единого существа. А человек в природе – это разум великого существа, накопляющий силу, чтобы собрать всю природу в единство", – писал М. Пришвин.

Каждая из великих и малых национальных культур несет в себе собирающее, соборное творческое начало, которое в значительной мере и определяет духовно-творческое лицо народа, нации в целом. И не последнюю роль в формировании этого лица, или "народной личности" (определение Ф.М. Достоевского), играют поэтические воззрения того или иного народа на природу. Они-то и вырабатывают национальную форму соборности – творческого духа, собирающего мир в Целое.

Вот перед нами замечательные стихи туркменского поэта XVIII века Махтумкули:

Древним горам степной грозит суховей,
Влагу ворует, душит поток песком.
Сад, где гремел неистовый соловей,
Вихрь обгложет, и станет цветок песком.
Кто, Махтумкули, неуязвим у нас?
Чей истлевший прах мы оживим у нас?
Смерть наполнит рты ветром сухим у нас:
Все – песок. И всех засыпет песок песком.

Образ сухого песка, проходящий рефреном через все стихотворение у Махтумкули, по существу, образ судьбы. Одна из составных природы – песок здесь, в культуре, которую представляет собой туркменский поэт, не просто этнографическая деталь, но тот духовный, бытийный образ-символ, который собирает "всю природу в единство", который способен представлять мир как Целое в логике и духе определенного типа культуры.

Дух и смысл русско-славянского образа мира уже по вполне понятным природным причинам не может быть осмыслен бытийно, вселенски через образ песка. Обратимся хотя бы к таким стихам Пушкина, как "Пророк". Здесь все та же сопричастность миру, все то же личное деяние перед лицом всего мира:

Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился, -
И шестикрылый серафим На перепутье мне явился…

Казалось бы, просто невероятно не ввести здесь образ песка: ведь "сюжет" отнесен в "пустыню". Но поэт даже и мельком, даже и "этнографически" не поминает о песке. Ибо для него важно найти прежде всего тот духовный центр, который бы связал воедино его образ мира. И таким центром становится перепутье, образ стольдорогой, столь много говорящий именно русскому сознанию. Здесь, на перепутье (вспомним образ русского богатыря на распутье), и происходит деяние, воплощенное поэтически как соединение "частного" (поэта) и вселенского (земного и небесного): "И внял я неба содроганье, И горний ангелов полет, И гад морских подводный ход, И дольней лозы прозябанье". Перед нами, конечно же, индивидуально-пушкинский образ. Но его духовная, собирающая мир в единство сила, по существу, та же, что и в народном образе: "Высота ль, высота ль поднебесная, глубота ль, глубота ль…".

Такие образы природы, как дорога (зимняя дорога, тройка, колокольчик под дугой), береза, степь раздольная, "Волга-матушка", "желтеющая нива", "разливы рек", не случайно становятся в русской поэзии образами Родины, Руси, России в целом. Как не случайно в нашем языке Природа и Родина - слова одного корня. "Природа явилась нам как родина, и родина-мать обратилась в отечество", – записывает в дневнике Пришвин.

Назад Дальше