Во многом новые радикалы напоминают потерянное поколение 1960-х годов – своим энтузиазмом и идеализмом, своей верой в то, что нам необходим другой мир, а не просто другая партия власти. Однако новое протестное движение – это не второе издание 1968 года. Оно не столь утопично, идеологично и мало ориентировано на будуще е. В 1968 год у общее ощущение было таково, что в новом мире вы сможете сделать кого угодно. В 2008 году появляется ощущение, что кто угодно (будь это человек или институт) может сделать вас. Бестселлер Майкла Льюиса "Большая игра на понижение" стал одной из немногих недавно вышедших книг, оказавшихся в равной степени популярными как среди демократов, так и среди республиканцев. В некотором смысле это новое поколение радикалов является консервативным и ностальгическим. Они вышли на улицы не для того, чтобы требовать перемен, но для того, чтобы их не допустить. Если в 1968 году протестующие на улицах Парижа и Берлина хотели жить в мире, отличном от мира их родителей, то новые радикалы настаивают на своем праве жить в мире своих родителей. Они не хотят брать власть. Они мечтают изменить способ существования власти. Они смогли произвести "глобальный шум" и поднять такие вопросы, как растущее социальное неравенство. Но они не смогли выработать сильный и реалистический голос, способный оправдать конкретные политические реформы.
Вопреки ожиданиям многих политических обозревателей, экономический кризис не ослабил, а, напротив, значительно усилил привлекательность политики идентичности. Именно ксенофобски настроенные правые, а не эгалитарные левые остались в выигрыше от кризиса в чисто политическом смысле. Но тут надо быть очень осторожными: четкое разделение на левых и правых, которое определяло европейскую политику со времен Великой французской революции, в настоящее время размывается. Запуганное большинство – те, кто имеет все и кто тем не менее всего боится, – стало главной силой европейской политики. Они боятся, что иммигранты или этнические меньшинства завладеют их странами и станут угрожать их образу жизни. Они боятся, что европейское процветание уже не является само собой разумеющимся, и беспокоятся, что влияние Европы на глобальной политической сцене стремительно падает. Они ставят под сомнение аксиомы либерального консенсуса.
В то же время возникающий иллиберальный политический консенсус не ограничивается правым радикализмом. Он ведет к трансформации европейского политического мейнстрима.
Если присмотреться к текущему политическому развитию европейской и американской демократий, несложно представить себе большинство, голосующее незаполненными бюллетенями. Пустой бюллетень дает возможность избирателю удовлетвориться протестом, не предпринимая действия. Это отлично подходит для новой мантры как рыночных либертарианцев, выступающих против государства всеобщего благосостояния, так и левых либертарианцев, выступающих против государства национальной безопасности: нам больше всего подходит то правительство, которое мы не видим или которое вовсе отсутствует.
Я хочу понять, почему избиратели утратили веру в то, что голосованием можно добиться перемен. Есть ли в этой современной неудовлетворенности демократией нечто еще, кроме разочарования в отдельных демократических режимах? Почему результатом демократизации общества стало падение доверия к демократическим институтам? Сможет ли демократия существовать без доверия?
Часть II
Кризис демократии
На послекризисном Западе выражение "кризис демократии" распространилось столь широко, что легко можно забыть о том, что демократия всегда пребывала в кризисе. Библиотечные полки стонут под тяжестью книг о кризисах демократии, которые за последнее столетие случались едва ли не каждые десять лет. Побежденные политики двух последних веков почти всегда были готовы заявить о наступлении какого-нибудь кризиса. Когда люди выходили на улицы, чтобы защитить свои права, эксперты спешили заключить, что демократия переживает кризис (или наоборот, когда никто не показывался на улицах, другие эксперты были обеспокоены тем, что та же самая демократия находится в кризисе). Приведение аргументов в пользу кризиса идеи демократии может оказаться напрасным занятием. Но даже если мы сумеем не поддаться обаянию "кризисной риторики", остается одно важное измерение кризиса демократического общества, которое сегодня не следует игнорировать. По самой своей сути открытые общества являются саморегулирующимися. Их легитимность и успешность зависят не от их способности приносить процветание (автократические режимы могут прекрасно с этим справляться), но от способности исправлять неудачные политические решения и действия.
В этом смысле реальный кризис демократии не следует выводить из краха демократических режимов и возникновения авторитарных правительств. Демократия может утратить способность к самокоррекции даже тогда, когда ее фасад остается безупречным. Демократия, которая постоянно меняет свои правительства, но не может справиться со своей политической недееспособностью, находится в кризисе. Демократия, в которой публичная дискуссия не способна изменять мнения, а споры лишь подтверждают существующие идеологические предубеждения, находится в кризисе. Демократия, в которой люди утратили надежду на то, что их собирательный голос может вызывать перемены и служить коллективной цели, находится в кризисе. В этом смысле наличие демократических институтов является необходимым, но недостаточным условием существования открытого и демократического общества. Нам нужно задаться вопросом, подрывает ли упадок доверия к демократическим институтам способность демократических режимов к самокоррекции. Не достигли ли мы того состояния, когда наши демократические институты просто поддерживают некоторое безнадежное status quo?
Пять революций
Именно разочарование и упадок доверия к демократическим институтам делает современный кризис демократии столь отличным от предыдущих кризисов, хотя он и не сопровождается утратой свободы или подъемом мощной антидемократической альтернативы. Нынешний кризис демократии – это не результат некоего институционального поражения демократии; напротив, это продукт ее успеха. Это итог пяти революций, потрясших наш мир в течение последних пятидесяти лет. Они сделали нас более свободными, но менее сильными, чем прежде. Я имею в виду революцию 1970-1980-х годов – "от Вудстока до Уолл-стрит"; революции "конца истории" 1989 года; цифровую революцию 1990-х годов; демографическую революцию; политическую революцию мозга, вызванную новыми открытиями в науках о мозге и бихевиористской экономике.
Эти пять революций основательно углубили наш демократический опыт. Революция "от Вудстока до Уолл-стрит", а также счастливый, хотя и порочный брак между социальной революцией 1970-х годов и рыночной революцией 1980-х годов разбили цепи авторитарной семьи и ослабили гендерные и расовые стереотипы, придав новый смысл идее индивидуальной свободы. Они сделали выбор потребителя бесспорной ценностью и превратили суверенную личность в главного героя социальной драмы. ("Рынок дает людям то, что они хотят, вместо того, что они должны хотеть по мнению других людей", – говорил лауреат Нобелевской премии экономист Милтон Фридман.) Демографическая революция, вызванная спадом рождаемости и ростом продолжительности жизни, внесла большой вклад в социальную, экономическую и политическую стабильность западных обществ. Революциям "конца истории" удалось превратить демократию в выбор по умолчанию для всего человечества и дать начало поистине глобальному миру. Революция в области неврологии сделала возможным более глубокое понимание механизма индивидуального принятия решений и разрушила стену между мифическим рациональным и иррациональным избирателями. По отношению к демократии обещание цифровой революции может быть сформулировано следующим образом: "Сделай демократию реальной, а не представительной". Она заставила нас поверить, что наши общества могут снова стать республиками.
Парадоксальным образом эти пять революций, которые углубили наш демократический опыт, вызвали на Западе нынешний кризис либеральной демократии. Революция "от Вудстока до Уоллстрит" привела к утрате общей цели. Поскольку политика 1960-х превратилась в агрегацию частных требований индивидов к обществу и государству, наше общество стало не только более толерантным и открытым, но и более разделенным и несправедливым. Демографическая революция заставила стареющие общества беспокоиться об утрате культурного единства и бояться иммигрантов. Европейские революции "конца истории" 1989 года внушили веру в то, что демократизация, в сущности, – это процесс, смысл которого состоит в обретении наилучшего способа копирования западных институтов. Самостоятельный творческий поиск был уже не нужен. Революция в науках о мозге исключила из политики идеи и представления и свела предвыборные кампании к обработке больших баз данных и применению различных методов отвлечения внимания, охоты на потребителя и симуляции реальных политических изменений, при сохранении, в конечном счете, существующего положения дел. Тем временем цифровая революция поставила под вопрос саму легитимность институтов представительной демократии, взывая к более прозрачному и простому демократическому этосу, который все решает одним "кликом". Она создала лучшие условия для выражения гражданами своего несогласия, одновременно ослабив делиберативную природу демократической политики. По выражению Мика Сифри, соучредителя и исполнительного редактора организации Personal Democracy Forum, "интернет больше подходит для того, чтобы сказать "нет", чем "да"" (T e Internet is better at "No" than "Go").
Все пять революций дали гражданам новые возможности, но одновременно ослабили их вес как избирателей. Негативные последствия были самые разнообразные: фрагментация общества, растущее недоверие между элитами и народом, глубокий кризис демократической политики, принявший разные формы в Европе и США. В США проявлениями кризиса стали паралич правительства и неспособность институтов к управлению. В Европе кризис проявился в подозрительном отношении к политике и попытке заместить демократию технократическим управлением.
Лучшие писатели-фантасты учат нас, что для того, чтобы увидеть очевидное, нужно найти логику в алогичном. Любая серьезная попытка понять природу трансформации демократии в XXI веке должна нести ответ на три важнейших вопроса: почему триумф демократии во всем мире привел к кризису демократий в Европе и Америке? почему правительства не смогли вернуть доверие народа после Великой рецессии 2008 года, несмотря на то что рынки потерпели серьезную неудачу? и почему нынешние элиты более меритократичные и вызывают меньше доверия, чем их предшественники?
Риски нормальности
Более века тому назад британский эссеист Уолтер Бэджет сказал, что монархия – "это вразумительное правление", потому что "значительная часть человечества понимает его, и едва ли на земле найдется другое правление, которое будут так понимать". Сейчас это верно для демократии. Надо признать, что у демократии есть враги, но нет привлекательной альтернативы. Именно центрально-европейские революции "конца истории" более, чем какое-либо иное историческое событие, помогли демократии завоевать этот "безальтернативный" статус.
"Это были лучшие годы", – предположил британский дипломат и политический мыслитель Роберт Купер, говоря о 1989 годе. Он "разделил прошлое и будущее так же ясно, как Берлинская стена разделяла Запад и Восток". Аналогичным образом многие могут утверждать, что цифровая революция была "лучшей из революций", поскольку она точно так же разделила прошлое и будущее. Однако парадокс состоит в том, что обе эти мирные и блистательные революции разорвали демократию на два совершенно противоположных направления. "Революции" 1989 года были консервативными в действительном смысле слова: они хотели вернуться в тот мир, который существовал на Западе в эпоху холодной войны. "Никаких экспериментов" – таков был их девиз, поскольку они хотели заморозить время и заставить Восток раствориться в Западе. В то же время цифровая революция – это радикальная революция, обещающая, что все изменится и что демократия, которую мы знаем, изменится в первую очередь. Мое поколение было рождено этими революциями. Мы любили их обоих, а сейчас мы страдаем от последствий их развода.
Признавая, что демократия – это нормальное состояние общества и ограничивая демократизацию копированием институтов и практик развитых демократий, центрально-европейская посткоммунистическая идеология нормальности совершила два греха. Она пренебрегла напряжением между демократией и капитализмом, которое является неотъемлемым и даже необходимым свойством всех рыночных демократий, и она способствовала возникновению чувства превосходства, которое превратило демократию из привлекательного режима в выбор по умолчанию для всего человечества. Хотя история – это лучший довод в пользу того, что демократия и рынок должны быть вместе – большинство процветающих обществ являются рыночными демократиями, – противоречия между рынком и демократией также хорошо известны. В то время как демократия рассматривает индивидов как равных (все взрослые люди имеют равный голос), свободное предпринимательство предоставляет индивидам возможности на основании того, какие экономические ценности они создают и какой собственностью владеют. Таким образом, было бы справедливо ожидать, что средний избиратель при демократии будет защищать собственность богачей только в том случае, если он верит, что это сможет увеличить его собственные шансы стать богаче. Если капиталистическая система не пользуется поддержкой народа, демократия не будет потворствовать неравенству, создаваемому рынком. Революции 1989 года совершили тяжкую ошибку, допустив, что после коллапса коммунистической системы народная поддержка капитализма будет само собой разумеющейся и что все неизбежные противоречия между демократией и капитализмом можно будет обойти или проигнорировать.
Дискурс демократического триумфализма разрушил интеллектуальные основы современных демократических режимов. Демократию больше не считают наименее нежелательной формой правления – лучшей из худших. Напротив, она стала самой лучшей формой правления. Люди убедились, что демократические режимы не только спасают себя от чего-то худшего, но также обеспечивают мир, процветание, честное и эффективное управление в одном комплекте. Демократия представлялась единственно правильным ответом на множество не связанных между собой вопросов: каков наилучший способ достижения экономического роста? каков наилучший способ защиты своей страны? прав ли был известный советский диссидент Натан Щаранский, когда говорил, что "свобода в одном месте сделает мир повсюду более безопасным"? каков наилучший способ борьбы с коррупцией? каков наилучший способ ответа на демографические и миграционные вызовы? Конечно, ответом на все эти вопросы будет демократия. Риторика победила реальность. Однако миссионеры демократии не смогли понять, что одно дело утверждать, что такими проблемами, как коррупция и интеграция, лучше заниматься в демократическом окружении, и совершенно другое дело – настаивать на том, что достаточно провести честные и открытые выборы, принять либеральную конституцию, чтобы решить все эти проблемы. В воображении деятелей центрально-европейских революций 1989 г. демократизация предполагала не столько представительство, сколько копирование западных институтов и политических практик. Беженцы из дивного нового мира коммунизма, центрально-европейские общества тосковали по скуке и предсказуемости. Но, несмотря на это стремление к нормальности, революции "конца истории" 1989 года радикально изменили природу общественных ожиданий от демократии. Уставшие от жизни в диалектическом мире, где все было своей противоположностью, посткоммунистические граждане создали мировоззрение, в котором все хорошие вещи сопутствуют друг другу и случаются одновременно. Демократия означала процветание; авторитаризм означал бедность. Демократия означала отсутствие конфликтов;
авторитаризм означал постоянный конфликт. В каком-то смысле революции 1989 года создали современную версию вольтеровского доктора Панглоса, который, как хорошо известно, верил, что "все к лучшему в этом лучшем из миров".
Но демократии не были и не могли быть машинами удовлетворения. Они не могут производить хорошее управление, как пекарь печь сдобные булочки. (Хорошее управление является желательным, но вовсе не неизбежным результатом демократии.) Другой ошибкой революций 1989 года стало то, что они смешали реальные преимущества демократии. Демократии не могут предлагать недовольным гражданам исполнения их мечтаний, но они могут предлагать удовлетворение от права что-то делать со своим недовольством. Это реальное преимущество демократии над быстро растущими авторитарными режимами, такими, к примеру, как Китай. Демократия – это политический режим, который лучше всего подходит нашему современному веку недовольства. В своей проницательной книге "Парадокс выбора" Барри Шварц демонстрирует, как бурный рост наших возможностей выбирать вызывает обратный эффект в виде недовольства тем выбором, который мы сделали. Чем больше мы выбираем, тем меньше мы ценим наш выбор и тем меньше довольными себя чувствуем. Покупательница, которая возвращает платье через сорок восемь часов после покупки для того, чтобы купить другое, представляет собой новый вид гражданина. Она недовольна своим выбором, но хочет попробовать еще раз. Выбор, таким образом, становится не инструментом, но целью. Для нее имеет значение лишь возможность беспрерывного выбора, а не тот выбор, который она совершает. Именно эта способность современной демократии приспосабливаться к миру недовольных граждан и потребителей, а вовсе не возможность принести удовлетворение делает ее столь привлекательной не только для обычных людей, но и для элит.
Цифровой разрыв
Цифровая революция не пыталась охладить демократический пыл, но посадила его на диету Red Bull. Она опасалась, что существующие демократические практики отстали от ритма века. Настолько велики были ожидания, что рост современных технологий ознаменует возвращение демократии к ее более аутентичной форме. С точки зрения жителей цифрового мира, демократии уже не нужно быть представительной. Таким образом, цифровая революция на свой манер внесла вклад в процесс делегитимации институтов парламентской демократии. Она демократизировала общественную жизнь ценой ликвидации политики. Политические сообщества утратили свое значение для нашей жизни. Сегодня сторонники политических партий являются лишь одной из социальных групп среди множества других выразительных сообществ, обитающих в интернете.
"Главный парадокс этого века коммуникаций, – пишет Этан Цукерман из Центра Беркмана "Интернет и общество" при Гарвардском университете, – состоит в том, что, несмотря на большую доступность информации и точек зрения из различных частей мира, возможно, сегодня нам приходится иметь дело с более ограниченной картиной мира, чем была у нас тогда, когда коммуникации были развиты меньше". Этот эффект "сегрегации" интернета хорошо изучен. У него есть свои критики. Но тот факт, что связанность не означает общности, остается бесспорным. Растущее этническое многообразие в рамках национальных государств, фрагментация публичного пространства, модная одержимость индивидуальными правами фактически разрушают основы национальной солидарности.