Сибирь, Сибирь - Валентин Распутин 28 стр.


Чем ближе к океану, озер и лайд все больше и больше. На твердом белеют сброшенные оленьи рога, всюду нагромождения плавника, вынесенного реками и наваленного на берега леса, лежащего годами и десятилетиями; его навалы - как оборонительные от океана в несколько линий сооружения. Судя по плавнику, берег наступает, мало-помалу подвигает океан. Подле озер колонии лебедей, красиво и важно вышагивающих парами, много гусей, хотя местные жители и наблюдают, что в последние годы их заметно поменьшело.

На границе моря и земли - огромные черные отмели. Границы как таковой и нет, то ли вода, то ли земля, то ли перемешаны они в вязкую няшу вместе. И вообще вода, земля, небо, берег, суша, время, расстояние, человек существуют здесь в особых понятиях. Вода и земля без конца спорят, чему чем быть, время отмахивает свои меры не крупицами, как везде, а крупно - полярным днем и полярной ночью. Ветер задувает так: если через два дня не прекратится, значит, на неделю. Мерой расстояния до недавних пор было или поморское "днище" - то, что проплывали на веслах за день, или якутское "кес" - то, что проезжали на собаках примерно за час. Мерой расстояния была мера времени, а мерой времени - какое-нибудь привычное действие. Говорили: проехал - чайнику вскипеть. И сразу становилось понятным, сколько за "чайник на костре" можно проехать, никаких уточнений не требовалось.

В этих условиях смешивающихся понятий и величин и человек должен был представлять из себя что-то особое. Не по нравственной шкале, об этом отдельный разговор, не по воззрениям и занятиям, а как бы - по физическому содержанию. Ему ничего не оставалось, как впустить в себя тундру в той же мере, как земля здесь впустила воду. Он не только поился-кормился тундрой, жил в ней, поклонялся и подчинялся ее уставу, но содержал ее в себе как характер, вместе с зимней оцепенелостью, буранами и стужей и летней порывистостью и приветностью. Сколько знаю я, мало кто из уезжавших в другие края приживался там. И через пять, и через семь, и через десять лет, не смогши перестроить себя, переиначить свою природу, возвращался: его внутренний ритм не совпадал с внешним, приводил к опасному разнобою и расстройству. Я говорю сейчас о русских тундровиках, а уж что говорить о юкагирах или чукчах, родных детях этой земли. Предел выживаемости и скорби (у польского ссыльного В. Серошевского книга рассказов так и называется - "Предел скорби") стал обетованной землей. Тут есть над чем поразмыслить, когда мы говорим о родине и пытаемся объяснить это понятие.

Юрий Караченцев в Полярном жил лет пятнадцать. Семь из них был кадровым охотником. На Севере доступно сделаться сантехником, электриком, учителем и врачом. Но стать охотником, иметь собственную тундру с сотнями пастей и капканов, держать собачью упряжку, промышлять неделями в одиночестве, ночевать в снегу в 40-градусную стужу - на это способен не каждый. Тут раскрывай ворота и впускай тундру в себя, признай сендушного, духа тундры и капризного покровителя охотников, помни о чучуне с луком, о диком существе из былей и небылиц, то ли не сподобившемся, то ли отказавшемся быть человеком, присматривайся к небу, принюхивайся к ветру, прислушивайся к ломоте собственной кости. Иначе не сдюжишь. На себя надейся, да о "вере" не забывай, а под "верой" здесь кроется целый свод тундровых установлений и правил, тайных и явных, часть из которых никому не раскрывается, и проникнуть в нее можно лишь исключительным чутьем. "Вера наша такая", - туманно говорят русскоустьинцы, не давая и не сумев бы дать пояснения, что в ней, в "вере", относится к тундре и что к человеку, что к навыкам и предосторожностям и что к звездчатым мигам из иных миров догадок и предчувствий.

Караченцев стал хорошим охотником. И песца добывал в достатке, и рыбу в отведенных уловах, и понимал собак, и тундру научился читать не хуже других, и себя не жалел в промысле и признан был местными, коренными добытчиками за охотника без всяких скидок. Уроженец иных, теплых краев, не без труда, но перевел он в себе стрелку на полярное, а в полярном - на тундровое существование и освоился, кажется, со всем, что требуется от промышленника. Со всем освоился - и все же не со всем. Это маленькое что-то, что не далось, относится не к опыту и не к предчувствиям, когда мало опыта, а к чему-то, что связывалось с его инородностью и неукорененностью. Все, что нужно было перенять для промысла, он перенял, о чем следовало догадаться - догадался, где оставалось довериться чутью - доверялся, большего, чем он, вероятно, и нельзя было добиться. Только и не было в нем каких-то особых солей и частиц, какие лишь местная земля от рождения и закладывает. И, все зная, все умея, он ощущал в себе этот недосол.

Случай, который едва не стоил Караченцеву жизни, произошел несколько лет назад в начале ноября. Под вечер он вернулся от пастей к охотизбушке, еще не отвязал собак, не добыл огня - вдруг мимо песец. Собаки заволновались; в чем был, в телогрейке и легких рукавицах, прыгнул в нарту и - за ним. Достать зверька оказалось непросто, в азарте сразу не повернул назад, а через полчаса налетел буран.

Семь дней провел он в снегу, закопавшись с собаками в сумет. Семь дней тундра ходила ходуном, как корабль в качку, под непрерывным воем и нахлестом. Через каждые полчаса - сорок минут надо было подниматься и встряхивать собак, чтобы не занесло так, что затем не выбраться. На пятые сутки решил съесть щенка, который в упряжке не столько вез, сколько играл, вытащил его из-под снега и… пожалел. После этого приставлял к груди карабин. Удержал недавно родившийся сын. К исходу недели увидел в небе зарницы, сориентировался по ним, растолкал упряжку и двинулся на север. Выехал на свою пасть, нашел дорогу к избушке. В печке все было приготовлено для огня, но не мог зажечь спичку, рукавицы примерзли к коже. Когда наконец все-таки разжег, вышел на улицу, чтобы не сойти с ума. Старики говорили: после такого переплета рехнешься, если смотреть на огонь.

До дому в упряжке он бы не добрался. До Полярной станции было ближе, он поехал еще дальше на север. Зимовщики вызвали самолет. Сном уснул только через три недели, по-прежнему все гудело и хлестало неминей (неминя - буря, ураган), по-прежнему надо было расталкивать собак. Зато уж уснул… во сне кормили. Через месяц после больницы нашел, где отсиживался, - на льду озера. Сокол, щенок, которого собирался съесть, стал вожаком. Однажды, вспомнив, что могло случиться (уверен: съел бы щенка, погиб бы и сам), расчувствовался, остановил упряжку, а Сокол лает, недоволен, что остановился до сроку, до попердо. Попердо - отдых для упряжки.

Павел Черемкин, охотник из коренных русскоустьинцев, один из самых добычливых и фартовых в совхозе, потрепывая по загривку своего бывшего вожака, "пенсионера" Уголька, говорит: "Он мне несколько жизней спас". Про Юрия Караченцева отзывается: "Молодец, что не растерялся. Только зачем это за полчаса, как бурану упасть, в сендуху бежать?!"

Чутье ценится здесь как талант, дающийся от Бога, а Бог рассматривается как сила, в которой издольно участвует и сендуха.

На снег садиться да на травушку упасть

"Когда в январе 1866 года я въехал в Русское Устье, я никак не мог взять в толк - было, правда, довольно темно, - где я находился и что вокруг меня делалось. Я, по-видимому, ехал по совершенно ровному месту, из которого не выдавалось не только дома, но даже куста, а между тем со всех сторон виднелись огненные столбы, выходившие из земли; на небольшом расстоянии от моей нарты я увидел даже крест, который, казалось, выдавался из земли и о котором мой каюр сказал мне, что это крест часовни, находящейся в Русском Устье. Но вот нарта остановилась, глубоко под нами отворилась дверь - как бы из подземелья вырвался мне навстречу луч света. Мне пришлось спуститься круто вниз, и я очутился перед дверью маленького жилого домика с плоскою крышею, в котором ярко горел камин и где было очень приятно и уютно после долгой езды по холоду. На следующий день загадка объяснилась: все местечко было занесено снегом, каждый домик был обнесен снеговою стеною точно такой же высоты, как он сам, которая отстояла от него фута на три и составляла таким образом лишь узкий проход. Каждый домохозяин поддерживает от своей двери очень крутую тропинку на снежную стену, по которой на последнюю и попадаешь и только тогда и поймешь, что имеешь дело не с отдельной стеной, а со сплошной снежной массой, которая, подобно плоскому холму, засыпала все селение. Перед собою видишь только бесконечную снеговую поверхность, в которой то там, то здесь находятся четырехугольные углубления - это дома с окружающими их проходами. Таково Русское Устье зимою; в теплое время года дома, конечно, высятся открыто, но окружены бесконечной однообразной тундрой побережья Ледовитого океана - нигде не видно ни одного дерева, ни одного куста: тоже достаточно печальная картина".

Таким было впечатление от Русского Устья барона Майделя, примерно таким в безотрадности и подавленности было оно и у многих других путешественников дальнего и ближнего прошлого, чьи дороги дотягивались до низовьев Индигирки. За века снегу зимой и воды летом меньше не стало. Такой встретили самую первую зиму русскоустьинцы, и с тех пор "садиться на снег" означает расчинать новое, необжитое место. А "на травушку упасть" - родиться на белый свет, который тут и верно большей частью белый.

Пришли, сели на снег, а уж ребятишки принялись падать на травушку. Принесли с собой язык, веру, обычаи и дух - груз этот много не тянул, но пригодился не меньше, чем еда и лопоть (одежда). С собаками ли пришли, за дальностью лет разглядеть не удается, но, кажется, до русских собак на Севере не было. Если русские не освоили оленную пастьбу, значит, никогда ею не занимались, с самого начала передвигались на собаках.

Божий (дикий) олень давал мясо и шкуры, песец шел сначала на обмен, потом на деньги. Когда появилось куда сбывать, стали ездить за мамонтовой костью и заезжали аж на Новосибирские острова.

Завели свецы (деревянный календарь), чтоб не потерять, не перепутать будни и праздники, и, как в наших календарях, большие, опорные дни выделялись особо, под них и подстраивался рабочий ритм. Долгие десятилетия, а возможно и столетия, выпала доля обходиться без хлеба, без соли и молока и - что делать? - привыкли, ученые люди назовут их потом ихтиофагами. Чему удивляться, если, как пишет Зензинов, не знали, что такое колесо, спрашивали, как растет мука. Объясняя, что такое зерно, приходилось сравнивать его с рыбьей икрой. Вышло из обихода, потерялось и из представления. Когда хлеб вернулся, называли его не хлебом, а "черно-стряпано", в отличие от "тельно" - лепешек из мятой рыбы или "топтаников" - рыбной начинки в рыбном тесте. Ни овощей, ни круп, небогато и с ягодой - морошка да голубица. Соленое заменили кислым: квасили рыбу, птицу. Любители, и не только из стариков, и по сей день предпочитают гуся с душком, как двести и триста лет назад.

А цинга, авитаминоз и так далее? Куда ж они-то смотрели, немочи эти, отчего без зелени и соли, без молока и сахара не выбили из отбившихся и обделенных дух и тело? Если из нас сегодня с полным набором своих и чужих витаминов выбивают, если всего у нас вдосталь, все расписано и известно, что в какой час следует потреблять, от чего отказаться и на что налегать, а здорового развития все меньше и меньше.

Есть, оказывается, в любой природе соки для полноценной жизни. Была бы природа. А она тут, на Севере, была и пока еще есть. Наше заигрывание с витаминами есть не что иное, как благопристойная возня на собственных проводах. Убивая природу, уничтожая воду и воздух, леса и плоды лесов, вод и земли - как же нам не озаботиться хорошей миной при никудышной игре?!

Северяне всегда ели и едят сырую рыбу. Называют ее строганиной (на Байкале - расколотка, а строгают сырое мясо). Процедура приготовления строганины на первый взгляд даже и грубовата: зажал, как полено, меж колен мерзлую рыбину из чира или нельмы и полосуй ее тонкими стружками, затем соли, перчи и на язык. Но и в этой бесхитростной процедуре есть свои тонкости: северянин не свалит рыбные стружки на тарелку подряд, как строгалось, а выложит так, что самые вкусные и жирные брюшковые кучки останутся напослед, чтоб все прибывало и прибывало удовольствие.

Строганина и греет, и сытит, и бодрит. Благодаря ей о цинге здесь не имеют понятия. Все остальное, что требовалось организму, добиралось мясом, птицей, щавелем, кореньями, рыбьим жиром. И воздухом, водой.

Что строганина греет - не обмолвка. В конце марта в солнечный яркий день собрались мы с Юрием Караченцевым в тундру - себя показать и других посмотреть. Оделись в меховое, подцепили к "Бурану" две нарты и тронулись. И действительно часа за три встретили почти все население - и ушкана, и куропатку, и оленя. Объехали заодно часть караченцевского пастника, но песца в нем не оказалось, пришлось довольствоваться его следами, зато посмотрели, как устраивается и настораживается пасть - ловушка на песца, издревле принятая на всем сибирском побережье от Урала до Тихого океана.

Март мартом, и солнце солнцем, но мороз был за тридцать, да еще на скорости продирало ветерком. И мы довольно скоро продрогли до костей. Караченцев по молчанию догадался о нашем настроении и остановил "Буран":

- Сейчас будем греться.

"Греться" в таких условиях, как принялось всюду, - открывать бутылку. К тому мы и приготовились. Но Караченцев вместо водки достал из мешка промерзшего до каменного стука чира и принялся его строгать. "Ешьте, - подавал он нам куски. - Ешьте, ешьте, грейтесь".

И без того едва живые от холода, да еще и лед в себя! Казалось, это смерти подобно.

Рыба жирная, калорийная - и как от подброшенного в угасший очаг топлива тело занимается теплом. Наверное, это нужно объяснять так. Но мне, едва я почувствовал себя бодрей, пришел почему-то на ум закон математики: минус на минус дает плюс. Уж очень скоро, как в математике или физике, это произошло, и, повеселев, поудивлявшись чудесной перемене, мы двинулись дальше.

Северянин до того привык к строганине, что не может без нее ни дня ни зимой, ни летом. Как быть летом? Проще некуда: вся тундра - сплошной морозильник, чуть отрыл - и хоть веками держи в сохранности что угодно.

Зензинов наблюдал, что, кроме мерзлой рыбы, русскоустьинец без соли съедал ленточную вырезку из рыбы свежей, только что выловленной. Сырыми грызли гусиные лапки во время гусевания, сухожилия оленя в пору охоты - и делали это без всякого отвращения, напротив, с удовольствием. Не от озверения, надо полагать, а от умения слышать позыв организма. Еще и сейчас, оглянувшись, нет ли поблизости "чужого" глаза, припадет русскоустьинец к сырому мозгу в оленьей ноге, особенно мерзлому, да и насладится во всю сласть, как это делал его дед. Не оттого ли здесь, где, кажется, все силы должны бы изводиться и измораживаться очень скоро, не редкость долгожители?

Представить жизнь русскоустьинца в те темные времена, о которых не осталось свидетельств, вероятно, можно, но это будут представления лишь о круге забот и хлопот, связанных с теплом и пищей. Можно по отголоскам традиций, "веры" воссоздать с некоторой вероятностью исполнение обрядов, что за чем следовало в них, что пелось и говорилось, как елось и пилось. Да и то: отвыкли от хлеба и соли, а просто ли русскому человеку, замешенному на хлебе и соли, было отвыкнуть? И привыкнуть к безлесью и летней "божьей" скудости, к зимнему всесветному оцепенению. И можно ли в воображении, обращенном назад, нарисовать хоть что-то приблизительное тому, как день за днем и год за годом природнялась чужая сторона и какие для этого выносились из тундры понятия и слова? Иль эти, что звучат и сегодня в заклинаниях: "Батюшко сарь-огонь! Матушка-сендуха! Матушка-Индигирка!" - иль были и другие, а затем с природнением за ненадобностью отпали? Тускнели ли чувства и мысли, занятые лишь выживанием, узким кругом забот и узким кругом людей? В чем состоял самый большой страх и самая большая радость? Как сохранили ласкательное отношение друг к другу, как убереглись от ругательств (чуть ли не самое страшное ругательство было: запри тебя! - пусть, значит, случится у тебя запор для моего отмщения) и почему спокойно и даже доброжелательно допускали в нравах "девьих", добрачных детей? Кто первый откололся и расчал новый "дым" в стороне от общего "жила"? И был ли этот отрыв добровольным или в наказание по решению стариков, правивших закон и совесть? Как поначалу без толмачей общались с юкагирами и чукчами? Считали ли свой исход окончательным?

"Только бы дал Господь какую едишку, а то чего еще нам?.." - не привередничал русскоустьинец. Еще и в конце XIX века ружей на Русском Устье почти не было: стреляли из луков стрелами с железным наконечником. Оленя на плаву били копьем с лодок, птицу стреляли из лука, ставили на нее силки из конского волоса, из него же вязали сети на рыбу и линного гуся.

Назад Дальше