Щелкнет отлетающим угольком - и вздрогнешь; забудешься, глядя бессмысленно в одну точку в темноте, - и попятится что-то от твоего взгляда, и ветку заденет, но отступит, чтобы зайти с другой стороны. Сладкая, пережитая, как с детства оставшаяся, уже и безбоязненная тревога щемит сердце; и знаешь, что пустое, а не освободиться. И не хочется освобождаться.
Но если бы только такой тревогой и обходилось!
Далеко-далеко, осталась сумасшедшая "цивилизованная" жизнь. Всего лишь вчера к ней принадлежали и мы. Жизнь, в которой все перевернулось, распалось, пошло колесом, все столкнулось и возроптало, пришло в противоречие, объялось недоверием, злостью и нетерпением. Будто и не было в недавней истории такой же пагубы на народ, когда взяли верх дерзкие и хищные умы и повели за собой - и вот снова с каким-то безумным восторгом по тому же гибельному пути, а страшный урок напрочь забыт. Это приводит в отчаяние и смятение больше всего: заплатили пребольшими тысячами жизней, разрухой, богоборчеством, невиданным насилием над духом, неслыханным чужебесием - и всего-то внуки попустивших попускают в тот же капкан. Здравому уму непостижимо. И тысячелетней истории тоже будто не было и не отсеивалось в событиях и буднях доброе от дурного и чистое от лукавого, не разводилось каждое решительно в свою сторону до ликообразия и полной узнаваемости, где есть что, - так легко оказалось перемешать одно с другим, заблудить сердца и повести на нравственный престол бесстыдство! Заветы, обычаи, обряды, традиции, хозяйственный уклад, на тысячу раз сверенные с собственной душой и под нее подведенные; песни и сказания, высекавшие сладкие слезы любви ко всему родному и друг к другу; слава святости и воинская слава, наконец, недавно вновь обретенные храмы с намоленностью древних стен - где все это, каким ветром унесло, если за всякой справой по-холопьи бросаемся к чужому дяде! За столетия не сумели врасти в свою землю и укрепить свои умы, чтобы устоять против повального растления и последнего одурачивания - что, в самом деле, за народ мы?! Или уж не народ, а отрод, не продукт предыдущих поколений, а отчленившееся самонадеянно уродливое подобие.
Далеко-далеко осталась эта слепая и шальная жизнь - не за верстами и горами, а в других, диких, предчеловечьих временах. Здесь все на месте и все прочно, как и должно быть, как и было сто и триста лет назад. С каждой низинки и с каждого распадка собирает дань Лена и несет ее людям как первый и бесценный дар - дар влаги. Рождается из вод и лесов, настаивается на мхах и травах, опевается птицей, вздымается скалами жизнетворный воздух и, превращаясь в ветер, летит в низовья вслед за водой как дар дыхания; нагуливается здесь зверь, становится на крыло птица, мечет в малых речках икру рыба - это начало и развод, обитель и исход третьего среди равных даров жизни - дара природного семени. И человек здесь не лишился рассудка, если взял этот край под охрану и учебу. Заповедник - соблюдающий заповедь Божью по отношению к творному и тварному миру.
Не верилось, что где-то там, в Москве, переполненной преступниками и трибунами, только что отбурлило шествие в несколько сот тысяч человек, бурно доказывающих, что правда за ними, а завтра выйдут новые сотни тысяч и еще громче, еще неистовей возопят, что они и только они имеют право на переустройство всего и вся. Да и Москва отсюда не виделась своим, одного корня с народом, городом, а смеркалась во что-то невнятное, задушенное, чужое.
"Далеко-далеко осталась…" - да где бы ни осталась, а продолжается, бурлит… и вдруг как-то сразу, без предупреждения принималось ныть, тревожно ворочаться придавленное "действительностью" сердце. И еще безобразней казалась неестественность, вынесенная на улицы жестокая театральность событий, откровенное лицедейство исполнителей. Вспоминалось почти с ужасом, что организаторы из театра и пришли. Что это, скажите, за народное движение, если его ведут актеры, разучиватели чужих слов и жестов! Кто так изобретательно издевается над нашей доверчивостью и глупостью?! Поделом, поделом… Будет над чем истории посмеяться.
А через полчаса так же неожиданно, как наступала, и отступала тревога, виделась сильным, почти болезненным преувеличением. Не такое бывало, да выправлялось, выправится и на этот раз. Из-под актерства-то как-нибудь. Людям только кажется, что они играют роль в исторических событиях, направляют и усиливают их своим участием - участвуют они лишь в той мере, в какой в буре участвуют предметы, попавшие под бурю, - перемещаясь, гремя, сталкиваясь друг с другом под ее мощными порывами, набираясь ударной силы, пока та метет. Унялась стихия - застыли и они. Так, быть может, теперь и с нами.
Опять зашумел дождь, но вяло, как бы отряхиваясь. Я и прятаться не стал, а поднял капюшон штормовки и придвинулся к огню. Дождь пошипел-пошипел в костре и затих. В безветрии не сбрасывает и капли. Недвижно, как впаянные, стоят выхватываемые из черноты обкорнанные стволы дерев, вспархивают под огнем и вяло сплывают на сторону сажные лохматки обгари. Дождь - не дождь, а спит и земля, спит в ней всякая зверушка и травинка. Одна Лена живет, с притомленной звучностью вызванивая в камнях. Пятый час, пора бы проклюнуться утру, но небо над головой застлано по-прежнему плотно, без единой просквози.
Нет, надо верить. Зло, быть может, и необоримо до конечных сроков, но оно не может праздновать полную победу. И праведники еще остаются, и не выжили совершенно люди из бескорыстия, благоразумия, веры. "Но есть и Божий суд, наперсники разврата!" Да, издержался, издерзился, окунулся в срамной балаган человек - да ведь не всякий же! И пусть он, неподдавшийся, осмеян нынче, затравлен, загнан в молчание и одиночество среди торжища зла, но среди миллионов и миллионов "победителей" тысячами и тысячами стоит неколебимо он, ни за какие пряники не способный расстаться с совестью. "Жить не по лжи", "не участвовать во лжи", - еще недавно наставлял современный пророк, считавший, что худшего общественного зла в свете не бывает. С тех пор мы пошли дальше. "Не участвовать в сраме жизни" - вот как должен сегодня звучать завет, оставляемый лучшим. Всего-то! - казалось бы: ведь если человек порядочен, ему не составит труда таковым и остаться, несмотря на окружающую его непорядочность. Однако это "всего-то!" - почти все, когда даже государственное устроение вынуждено отступить за спасением в него же, гонимого за остатки своих добродетелей: выстоит он - останется надежда, что сохранит отцовские добродетели и государство. Это "всего-то!" - в сущности неустанное изнурение, требующее всего себя и даже больше, чем себя. Если замутнена вода, отравлены воздух и пища, а в доме хозяйничает недремное око дьявола под названием "голубой экран", где взять подкрепление силам, из чего сотворить живительную чистоту? А брать надо. И если, воспитывая детей в подобающих правилах, начинаешь замечать с отчаянием: гнутся… "Спасись сам, и вокруг тебя спасутся тысячи", - устами святости говорит истина, а между тем не ты опираешься на эту истину, а она ищет в тебе опоры.
Но и это не все. Не подозревая о том (немногие знают и тем больше тебя ненавидят, что от тебя зависят), все сонмище срамников, хулителей и обольстителей, составляющих "передовое общество", потому и может, безумствуя, не знать меры, что мера добра и зла сохранена в тебе. Без тебя и твоей правды, которая есть твое понимание правды высшей, ось жизни преломилась бы, и тогда уж никому не спастись - ни первым, ни последним.
Но это, к счастью, невозможно. Если бы дошло до самого крайнего и все прельстились, и ты в том числе, то и тогда правда не покинула бы землю, схоронившись где-нибудь в этих лесах и мхах, пока не народился новый человек и какой-нибудь новый отрок Варфоломей не пришел сюда за нею.
Костер от моих невеселых дум тоже загрустил, я взбодрил его и в свете огня увидел, как из палатки на четвереньках вылезла большая медвежья фигура, поднялась на дыбы, шумно отряхнулась и, заранее протягивая вперед лапы, направилась к костру.
- У-ух, хорошо! - голосом Бориса сказала фигура, нависая над костром. - А почему не светает?
Но я-то видел, что ночь наконец повело, плотная черная завеса ее потерто оттемнялась, серела, на ней обозначились призрачные очертания высокого противоположного берега, уходящего в небо. Поднялись и отступили от огня лиственки. С верховьев потянуло ветерком.
* * *
В солнечную погоду все бы здесь и выглядело по-иному. Нет на свете некрасивой реки, в каких бы берегах она ни текла, волнует и завораживает уже сама вода, таинственное, языческое поклонение которой не оставляет человека, загадочными кажутся ее пути, указанные, должно быть, древними божественными проводниками, шедшими поперед с волшебными посохами, раздвигая ими скалы и растворяя притоки. А Лене и проводник попал веселый, "художественный": как только вывел из скал, так из озорства закружил ее, запетлял, такой устроил танец под бубенцы-колокольцы звенящей воды - ну, чисто затейник!
До "танцующей" Лены еще плыть да плыть, а пока мы испытывали "пляс" ее по камням - с ревом, гиком, с припрыжками и нырками.
Отплывали утром - появилась надежда, что распогодится. Небо, по-прежнему затянутое, потеплело и выбыгало, засветлело в неглубоких продавах. Но принялась купать нас Лена, пошел опять дождь. Пошел словно бы из верхнего, второго слоя туч и намочил нижние: быстро потемнело, по-над скалами повисли грязные лохмы тумана, еще шумнее и злей заговорила река. А когда мочит и сверху, и снизу, когда из поджатого, скомканного, придавленного своего естества и выглядываешь с тоской, какая уж тут красота!
Мрачно высятся скалы, то сдавливающие реку, то раздвигающиеся, со следами сокрушительного действия времени, напоминающие развалины некогда величественного сооружения. Часты, как язвы, обнажающие плоть, осыпи с голым длинным покатом из острого оскольчатого камня; лежат в Лене, взбучивая ее, огромные скальные отколы; рядом со следами разрушения и следы запущения. Горы, а за ними сразу за камнем заболоченная земля, на которой уныло стоят обдерганные, с редкими и короткими ветками, ели и такие же полуголые кедры с острыми, как пики, верхушками. Шишек нет, неурожай. Да изредка березки - корявые, чахлые, беспородные: не хватает тепла. Зимы здесь стоят каленые, оттаивает поздно и неглубоко, замерзает рано. Но и летом с гор тянет прохладой. Когда на следующий день, третий по счету, мы увидели тополи, собирающиеся в "компании", и чаще замелькали сосны, шире и гуще раскидывающие ветви, и при дожде, который и там не оставлял нас, все равно стало уютней.
При солнце и неказистость березок, и недорослость лиственок, и торчащие пиками ели и кедры, и непросыхающие мхи, и разбитые горы - все имело бы свою прелесть и свое величие, все представлялось бы к месту, составляло лад и красило собою общую красоту. Всякая скромность, сдержанность, необласканность казались бы умилительными, если б даже и заметились, потому что замечалось-то прежде всего упорство, цепкость, смелость, с какими они составляют и полнят общую жизнь. При солнце каждая крапинка в камне искрилась бы, каждый листок-лепесток теплился затаившимся огнем - август же, вот-вот полыхнут леса осенним заревом, а здесь "под горячую руку" заморозка, тем сильней и отчаянней; под солнцем тут и в эту пору дивное разноцветье. И все, что кажется постаревшим, сморщенным, сжавшимся - распахнулось бы и помолодело. Это ненастье все придавило и заглушило, свело в одну мерклую заунывную краску. Ненастье, которого по всем приметам и прогнозам, по наблюдениям за долгие годы в конце августа в этих местах не должно было быть и которое как сорвалось специально в нашу честь.
Второй день плавания продолжался тем же, чем закончился первый. Опять нас тащило все убыстряющимся, натягивающимся, безудержным потоком в узкую межскальную горловину на гребень, за которым бурлило, гремело, клокотало захлебисто, бросало лодку вниз, с силой снаряда из-под спускового механизма несло на близкую скалу, так что Семен Климыч багровел и привставал от натуги, отгребаясь, - и каким-то чудом отгребал под новый захлест взбученной воды. Отдурив, река брала короткий отдых, давая его и нам, течение ее, по-прежнему мощное, выглаживалось. Быстро мелькал невысокий земляной берег… Нам после перенесенной трепки требовалось приткнуться, освободиться от воды в лодке, которая неизвестно каким усердием еще держала нас на плаву, но приткнуться на быстрине не удавалось, так и вносило нас в новое испытание - в широкий раскат теперь уже мелкокипящей Лены. Снова смотри, Семен Климыч, где взять глубину для нашего чрезмерно огрузшего судна, чтобы не продрать днище. Тащило, царапая о камни, дергая и крутя, но продирались и сквозь это препятствие, все внимательней и тревожней взглядывая на проносящиеся берега. А река как играла, как забавлялась нами: за перекатом тут же поджимисто вытягивалась в одну струю и устремлялась на новые каменные туши. Казалось, и протиснуться негде, так близко друг к другу они лежат, но удачливый наш кормчий справился и здесь. Наконец причаливали и выползали из лодки, а вернее, из воды в лодке, с трудом выуживали со дна неподъемные пожитки, с которых устремлялись водопады, с удивлением и недоверием: как же все-таки плыли? - смотрели на свою резиновую посудину и с трудом же переворачивали ее. Из лодки выливалось, а из рюкзаков, из мешков выливать пришлось бы долго и безрезультатно - так, не трогая, обратно и вмачивали. Загружались, а сверху, как наемный, с удвоенной, с утроенной силой бил в лодку дождь.
Постепенно мы втянулись лишь в одно дело: скорей, скорей вниз, туда, где Лена поприветливей, помягче, где нет дождя и раскроются омытые после него, в позолоте красок просторы. Где можно будет обсушиться, отогреться, а даст солнце - и понежиться на песочке, помахать спиннингом. Борис - знатный повар, он бы такую уху закатил! У него и специи с собой.
Но приходилось приноравливаться и к теперешнему положению, "рационализировать" его, а не просто отдаться на волю несчастливых обстоятельств. На лодку жаловаться было грех, она держала сверх меры и отчаянно бросалась в любую бушующую пропасть, чудом, как поплавок, оставаясь на поверхности. Вдвоем, да с нормой груза, в такой лодке и горюшка бы не знать, она бы и ловка была, и послушна, и крутобокие ее борта лежали бы на воде по-утичьи легко. Захлестывало нас от перегруза, который быстро делала избыточным она же, вода, "ехавшая" с нами. Поэтому лодка "вязла", с трудом давалась веслам и скоро попадала в очередную мойку.
Мы нашли выход в том, чтобы перед опасными, круто-кипящими скатами, о которых заранее предупреждал грохот воды, освобождаться от груза, имеющего ноги. Наскоро притыкались, где позволял берег, мы с Борисом с удовольствием выбрасывались на него и припускали, греясь и разминаясь, вслед за лодкой, обретающей без нас маневренность и способность подкрадываться к порогу. Троим в лодке, не считая клади, приходилось нырять в него сломя голову, без нас Семен Климыч мог это делать не сломя и мог вообще не нырять, выруливая в безопасные проходы. За "страстью небесной", опять же где позволял берег, лодка ждала нас. Но берег, к которому подпускала Лена, иногда не давался долго, и мы с Борисом, заплетаясь в густых тальниковых кустах, попадая в завалы с внахлест набросанными деревьями, продираясь сквозь них то подныром, то подлазом, проваливаясь в трясину меж кочек, скользя и падая на каменных осыпях, добредали наконец с высунутыми языками. И с тем же нетерпением, с каким, окоченев, выскакивали из лодки на берег, в изнеможении бросались теперь в лодку.
Однажды, в очередной раз отпустив лодку и торопясь за нею, мы встретили преграду посерьезней - прорву. Это прорыв воды из переполненной реки сквозь низкий берег, бегство на сторону за новизной и приключениями. Бегство это ничем иным закончиться не может, как возвращением в материнскую стихию: у реки оттоков не бывает. Покружив, пошумев, приняв в себя талую и дождевую воду, а если повезет, то и ключик, беглянка является с повинной. Иногда это происходит скоро, иногда, разгулявшись, опояшет она под остров целую громаду тайги и как бы перевернет пословицу: мышь родит гору. Чаще всегда прорва - беспутная, потерявшая путь вода. Да не всегда: бывает, что она-то и находит новый путь, становящийся руслом. А прежнее русло постепенно ослабевает, затягивается илом, травой и превращается в старицу.
Мы сошли на правом берегу. Лена после напугавшего нас страстного порожистого места круто уходила влево, а прорва перед ним еще круче, почти под прямым углом бросалась вправо. Перейти ее нельзя: неширокая, но по-убежному быстрая, с глубиной, она вела нас за собой в глубь тайги, все дальше от поджидавшей где-то лодки. Несколько раз мы делали попытки перейти ее вброд и отступали: сбивало с ног. Ни звериной тропы, ни человечьего следа никто тут до нас не оставил, мы брели по какому-то гнилому темному углу, заваленному лесом. Уже и досада брала: что ж это такое - шесть-семь метров, и не перебраться.
Перебрались в конце концов по лежащей поперек бескорой скользкой лесине, рискуя свалиться в прямом смысле слова в прорву. И долго выбирались противоположным берегом обратно сквозь заросли крапивы в человеческий рост, которую, чтобы двигаться, приходилось уминать на стороны ногами. После, вспоминая, над какими километрами нам довелось потеть и изгибаться ради нескольких метров дерзко перехваченной потоком земли, вспоминая эту крапиву, на тонких и длинных стеблях тянущуюся к лицу, на всякую прорву я смотрел, уж конечно, без умиления: и куда, зачем, чего сбиваешь с дороги?