Пятая колонна - Владимир Бушин 7 стр.


Тем более что вы пишете, что впервые увидели Шостаковича, когда вам было десять лет. А я – летом 1942 года, когда был в Колонном зале на первом в Москве исполнении гениальной Седьмой симфонии. У меня до сих пор хранится программа того концерта. И помню тогда же появившуюся статью о симфонии Алексея Толстого, которому вышедший на сцену композитор показался похожим на "злого мальчика"…

* * *

Далее, отложив все, я, Владимир Теодорович, углубился в чтение прославленной вами книги Соломона Волкова "Шестакович и Сталин". Правда, сразу бросилось в глаза обилие безымянных персонажей и источников: "Один из приятелей Эйзенштейна"… "один профессор в США"… "один певец Большого театра"… "одна пожилая ленинградка"… "один чиновник" и т. д. Это напомнило мне несправедливо забытый "Архипелаг". Там то же самое: "Один узбек"… "две комсомолки"… "одноглазый сторож"… "хитрый плотник" и т. д. без конца. Разумеется, это несколько подрывает доверие к сочинению.

Но тем не менее перед моим изумленным взором засверкали перлы и диаманты ума, эрудиции, тонкого вкуса. Передо мной открылись новые горизонты там, где этого меньше всего ожидал, я увидел то, что должен был знать, но, к стыду своему, не знал, не ведал и не подозревал.

Даже не знаю, с чего начать перечисление радостных открытий… Ну что ж, по своей советской замшелости начну с классиков марксизма, с самого Маркса. Что у Волкова о нем? Вот! Чуть не двести лет мы повторяли его слова: "Религия – опиум народа". Ничего подобного! – объявил ваш друг Соломон. – Религия – опиум ДЛЯ народа". То есть не сам народ породил религию, а кто-то придумал ее, изобрел и сунул ему. Это же совсем другое дело. Новаторство! Вклад в сокровищницу!

А что о другом классике – о Ленине? "Это был человечек неказистый и простецкий". Таким, говорит, впервые увидел его Сталин. "Есть все основания полагать, – уверяет ваш проницательный друг, – что именно тогда Сталин понял, что он, тоже маленький, невзрачный человечек, может стать великим вождем". Тем более что он был повыше Ленина – 174 сантиметра. Интересно, а с чего, допустим, Наполеон, который тоже был невысокого роста, решил, что может стать императором? Не исключено, что, после того как Людовику XVI отрубили голову, и он стал ниже Бонапарта.

Итак, человечек № 1 и человечек № 2. Как вы думаете, Владимир Теодорович, если бы Волков жил в России, назвал бы он невзрачным человечком еще и Дмитрия Медведева, рост которого 165 сантиметров? Впрочем, отвечать не обязательно. Лучше посмотрим, что еще пишет ваш подопечный о Сталине, сперва – о его внешности: "На меня из полумрака выдвинулся человек, похожий на краба. Человек-карлик, похожий на двенадцатилетнего мальчика, но с большим старообразным лицом". Ваш протеже уверяет, что именно так описывал Сталина поэт Пастернак. Вот оно что! Выходит, как лицемерил-то поэт, когда писал о нем же:

А в эти дни на расстоянье за древней каменной стеной живет не человек – деянье, поступок ростом с шар земной.

Каков масштаб лицемерия! Карлик, краб, каракатица и – земной шар! Горько узнать это…

А какие льстивые письма он писал Сталину! Помните? "Я повинуюсь чему-то тайному, что, помимо всем понятного и всеми разделяемого, привязывает меня к вам… Я давно мечтал поднести вам какой-нибудь скромный плод моих трудов, но все это так бездарно, что мечте, видно, никогда не осуществиться…". Лучше не знать бы и это.

Ведь и о Ленине писал возвышенно:

Он управлял теченьем мыслей, и только потому – страной.

Наверняка Волков мог бы и это лицемерие разоблачить, но почему-то воздержался.

Тут уже начался литературный мир, в котором книга открыла мне особенно много нового, и тут мне больше всего стыдно, как литератору, за свое невежество. Я знал, допустим, что Сталин встречался, беседовал, или переписывался, или разговаривал по телефону со многими писателями – с Горьким, Демьяном Бедным, Михаилом Булгаковым, Александром Фадеевым, Симоновым, Эренбургом, Вандой Василевской, даже с забытым ныне Биль-Белоцерковским… Из иностранных – с Гербертом Уэллсом, Бернардом Шоу, Роменом Ролланом, Фейхтвангером, Андре Жидом и другими. (Unter vier Augen: вы можете представить себе беседу, допустим, товарища Путина с Шоу, а Медведева – с Ролланом?) И все это опубликовано и все многократно описано. Но ваш Соломон мудрый установил, что Сталин не по телефону разговаривал, а в облике краба встречался накоротке еще и с Маяковским, и с Есениным, и с Пастернаком. Вот новость!

А с какой целью? Оказывается, уговаривал заняться переводом грузинских поэтов, видно, хорошие гонорары сулил. Но удалось уговорить только Пастернака и не грузин переводить, а англичан в лице Шекспира. А Есенин, видимо, именно после этой встречи и воскликнул:

Отдам всю душу Октябрю и Маю,
И только лиры милой не отдам!

Не отдам крабу… А Маяковский? Великий знаток темы все тот же Сарнов в книге "Сталин и писатели" уверяет: "У Маяковского никаких личных контактов, не говоря уж о личных отношениях, со Сталиным не было". Выходит, врет Сарнов. Конечно. Как и дальше: "Можно предположить (очень они горазды с Соломоном на всякого рода предположения. – В.Б.) о надеждах, которые Сталин возлагал на Маяковского". Каких надеждах? Да известное дело, чтобы он воспел его. Мало ему было од и псалмов Пастернака, Ахматовой, Мандельштама и Джамбула.

Но странное дело, Маяковский упомянул Сталина в своих стихах всего два раза, а ведь, оказывается, было время для од. Волков-то вон что пишет: "18 апреля 1950 года, на следующий день после похорон застрелившегося Маяковского…" (с. 188). 1950-го?! Значит, прожил он не 37 лет, как все считали до сих пор, а почти до шестидесяти лет. Но больше ни строчки о Сталине. Вот упрямец! Это дает все основания полагать, что поэт не застрелился, а убили его по приказу Сталина.

* * *

Уважаемый Владимир Теодорович, не могу продолжать в шутовском притворно-восторженном духе. Пора сказать прямо: книга Соломона Волкова даже для наших дней чубайсовской эпохи нечто совершенно необыкновенное. Это редчайший образец неуважения богини мудрости Афины, покровительницы наук и ремесел. А уж сколько вздора о Шостаковиче и обо всем советском времени!.. И все, чем я игриво восхищался, чушь – от "краба" до встреч Сталина с Маяковским, Есениным и Пастернаком. Ничего этого не было.

Впрочем, ваш друг клевещет не только на советское время. Так, знаменитые стихотворения Пушкина "Клеветникам России" и "Бородинская годовщина" он именует "националистическими опусами". И что, вы согласны: на поток клеветы непозволительно отвечать, а отметить годовщину великой битвы – это национализм? Особенно возмущают вашего обличителя такие строки:

Иль русского царя уже бессильно слово?
Иль нам с Европой спорить ново?
Иль русский от побед отвык?
Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды,
От минских хладных скал до пламенной Колхиды…

Да, именно так и пишет этот заатлантический пушкинист: не "от финских", а "от минских скал".

Но что читаем дальше! "По распоряжению Сталина в годы войны приведенная строфа широко перепечатывалась, но, разумеется, без упоминания о царе" (с. 75). Строфа! Без царя, однако с "минскими скалами"? Да неужели вы верите в это? Неужели сам Сталин приказывал: "Напечатать строфу, но без Николая Палкина!". Может, все-таки это делал не он, а начальник Политуправления Красной Армии Л. 3. Мехлис? Нет, и Лев Захарович не был таким олухом, как ваш заокеанский друг. Да каким же образом у нас фильмы-то ставились, книги-то издавались о князьях и царях – об Александре Невском, Иване Грозном, Петре Первом? Или при этом царей именовали бригадирами стахановских бригад? Как же у нас не только берегли их старые памятники, но и ставил им новые?

Не удивительно, что при таком взгляде на патриотизм Волков ухитрился в "Борисе Годунове" разглядеть "сочувствие Пушкина к Самозванцу". Да что там сочувствие! Поэт "просто любуется" ставленником Польши. Ну как, допустим, Солженицын любуется генералом Власовым, ставленником фашистской Германии, как Путин – самим Солженицыным, известно чьим ставленником, а Грызлов – самим Путиным, ставленником Ельцина и Абрамовича… Более того, "самозванцу Пушкин дает выразить некоторые из своих заветных мыслей: "Я верую в пророчество пиитов". Да ничего тут нет заветного, это мысль не Пушкина. Так издревле, еще во времена Гесиода, кое-кто думал. Однако же какое единение душ великого национального поэта и безродного авантюриста, врага России, сконструировал ваш умник. И не может налюбоваться на плод ума своего. У меня три полных собрания сочинений Пушкина, включая знаменитое академическое 1937 года, да еще однотомник и отдельные сборники. И всюду – "Иль русского царя уже бессильно слово?" Как же это проскочило!

И вообще, что касается Пушкина, то над ним в советское время, уверяет Волков, просто глумились: в 1937 году из столетия со дня его смерти устроили не что иное, как настоящую "вакханалию" (с. 79). О, я это помню: по радио и с эстрады Владимир Яхонтов и Дмитрий Журавлев глумливо читали именно его "Вакхическую песню":

Что смолкнул веселия глас?
Раздайтесь, вакхальны припевы!..

А вместо последней строки "Да здравствует солнце! Да скроется тьма!" они вопили: "Да здравствует Сталин! Да скроется Троц!". Сплошная вакханалия!

Андрей Платонов, уверяет литературный осьминог, ухитрился в эти ужасные дни напечатать хорошую статью о Пушкине, но под псевдонимом. Почему так? А потому, что еще в самом начале 30-х годов после резкой надписи Сталина на журнальной публикации его рассказа "Впрок" Платонова-де "выбросили из литературной жизни". Да как же узнали о надписи Сталина, сделанной в тиши кабинета? Разве он тотчас и опубликовал свои маргиналии, то бишь заметки на полях, как это делал когда-то покойный критик Юрий Суровцев? Владимир Теодорович, вы же должны понимать, что надпись стала известна только после смерти Сталина, а Платонов умер раньше.

Да, у писателя были немалые трудности в жизни и в творчестве, но все тридцатые годы он активно работал и напечатал немало прекрасных вещей. Вспомните хотя бы "Такыр" (1934), "Третий сын" (1935), "Фро" (1936), "Река Потудань" (1937), "На заре туманной юности" (1938), "Родина электричества" (1939)… А сколько было у него именно тогда критических статей! О Горьком, Николае Островском, Юрии Крымове, о Чапеке, Олдингтоне, Хемингуэе… А пьесы для Центрального детского театра!

Статья Платонова "Пушкин – наш товарищ", которую имеет в виду Волков, была напечатана в журнале "Литературный критик" № 1 за 1937 год и вовсе не под псевдонимом, в чем не трудно убедиться, не обращаясь к архиву. В том же "ЛК" вскоре появилась его статья "Пушкин и Горький". В журнале "Красная новь" № 10'37 против обеих статей выступил известный тогда критик Абрам Гурвич. 20 декабря в "Литературной газете" Платонов ответил ему вовсе не как человек, живущий в страхе: "Критический метод Гурвича крайне вульгарен и пошл…". Так вот, ответ А. Гурвича тоже в "ЛГ" так и был озаглавлен – "Ответ тов. Платонову". Где же псевдоним?

Сочинение осьминога изобилует нечистоплотными выдумками такого рода и о других писателях. Так, хочет уверить нас, что в двадцатые годы стихи Пастернака были запрещены. Владимир Теодорович, сообщите этому недотепе хотя бы списочек основных изданий поэта именно в ту пору: "Сестра моя – жизнь" (1922), "Темы и вариации" (1923), "Избранное" (1926), "Девятьсот пятый год" (1927), "Поверх барьеров" (1929)… Еще, говорит, тогда были запрещены и стихи Николая Заболоцкого. И у этого писателя судьба была непростая. Но у него в ту пору и запрещать-то было нечего, кроме разве что нескольких рассказов для детей, напечатанных в журнале "Еж". Неужто злодеи их и запретили? А первая знаменитая книга поэта "Столбцы" вышла в самом конце тех лет – в 1929 году. Вокруг нее бурно кипели страсти, но никто ее не запрещал.

Нет конца измышлениям и фантазиям этого ракообразного о нашей литературе. Дело доходит вот до чего. Иосиф Бродский, говорит, уверял меня, что Достоевскому, как его герою Раскольникову, "вполне могла прийти мысль об убийстве ради денег". А мне кажется, что Бродскому вполне могла прийти мысль об убийстве Волкова просто ради того, чтобы он замолчал.

Но Соломон этого не понимает и гонит облезлого зайца своего домысла дальше: "Схожие идеи об убийстве ради денег обуревали молодого Шостаковича". Вы только подумайте, великий композитор, гений, а вот вам пожалуйста… И как это доказывается? Очень убедительно. В одном из писем, говорит, "у него прорвалось уж совсем "достоевское": "Хорошо было бы, если бы все мои кредиторы вдруг умерли. Да надежды на это маловато. Живуч народ"". Да, "заимодавцев жадный рой" ужасно живуч… Владимир Теодорович, неужели вы и теперь не понимаете, что за создание Божье ваш друг и какую книгу вы осенили своим славным именем?

И здесь пора приступить к главному – к образу самого композитора, ибо ведь он, а не ракообразные да членистоногие стоит в центре сочинения.

* * *

Вот сценка. В 1943 году Шостакович принял участие в конкурсе на новый гимн. Прослушивание было в Большом театре. Композитора пригласили в правительственную ложу. Он входит и, как говорящий скворец, произносит: "Здравствуйте, Иосиф Виссарионович! Здравствуйте Вячеслав Михайлович! Здравствуйте Клемент Ефремович! Здравствуйте Анастас Иванович! Здравствуйте Никита Сергеевич!" (с. 55). И это сервильное чучело – Шостакович?!

Удивляться тут нечему, говорит Волков. "Ожидание удара преследовало Шостаковича всю его жизнь, превращая ее в сущий ад". Именно здесь он видит пример такого ожидания: "Сталин сказал ему: "Ваша музыка очень хороша, но что поделать, музыка Александрова больше подходит для гимна". И повернулся к соратникам:"Я полагаю, что надо принять музыку Александрова, а Шостаковича…". (Тут вождь сделал паузу; позднее композитор признавался одному знакомому, что уже готов был услышать: "А Шостаковича вывести во двор и расстрелять".) Да разве не прямо в ложе? Неизвестно почему, но вождь закончил так: "…надо поблагодарить"" (с. 56). Отчего на сей раз не расстреляли и всех остальных участников конкурса, кроме трех победителей – Александрова, Михалкова и Регистана, – неизвестно. (А сталинская благодарность, надо думать, имела не только словесное выражение).

Ни за что Волков не поверит и не поймет, что если Шостакович действительно сказал так "одному знакомому", то дурачился, хохмил, потешался. А вы, Владимир Теодорович, своим авторитетом поддерживаете лютый вздор этого человека. Пишете, что когда работали над партитурой Восьмого квартета, посвященного памяти жертв фашизма и войны, то "вдруг ощутил, что в одном месте Шостакович показывает, что его расстреливают, его убивают". Флобер сказал: "Мадам Бовари – это я". И Шостакович, разумеется, тоже хотел вжиться в образы жертв фашизма. Но все-таки мы понимаем, что между Флобером и Бовари есть ну хотя бы половое различие. Ваш Волков этого не понимает.

"Многие годы, – пишет он, – Шостакович и его семья балансировали на грани катастрофы, под постоянной угрозой ареста, ссылки или полной гибели". Вот такой гибели, как тогда прямо во дворе Большого театра.

Однако живой композитор вовсе не производил впечатления человека загнанного, несчастного, ждущего беды. Он любил жизнь и жил со вкусом. Не только много работал, писал, но и много слушал, читал, был страстным футбольным болельщиком и даже имел диплом спортивного судьи, играл в теннис, прекрасно водил машину, любил веселые компании, имел широкий круг знакомых, влюблялся, был не дурак выпить, в силу обстоятельств даже три раза женился и в двух браках был вполне счастлив, родил физически нормальных сына и дочь… Вот между всем этим он и балансировал.

Волков может сказать: все так, ибо страшные угрозы, беспощадные удары иногда маскировались под премии. Например, под Сталинские премии Первой степени в 1941 -м, 1942-м, 1946-м, 1950-м, 1952-м годах. Пять зубодробительных Сталинских ударов! Легко ли вынести! Никто не получил столько этих ударов. А в 1954-м – Международная премия мира, в 1958-м – Ленинская премия, в 19бб-м еще и Золотая Звезда Героя… Все верно, однако же ведь не дали ему ни орден Суворова, ни Кутузова. Обошли, обидели, оскорбили, унизили…

Я подхватываю: да, просто не было у нас художника, столь жестоко терзаемого советской властью! Смертельные удары маскировались также под ордена и почетные звания – три ордена Ленина, ордена Октябрьской революции, Трудового Красного знамени, звание Народного артиста СССР. Наконец, была и такая коварная хитрость, как удары под видом квартир, дач, кремлевских пайков, поликлиник и т. п. Композитор жил в Ленинграде, на Кировском проспекте, но после войны ему предоставляют квартиру в центре Москвы, между прочим (какая чуткость!), тоже на улице Кирова и дачу в Болшево. Конечно, это были не две комнатки там и здесь, однако в 1947 году дали квартиру в новом роскошном доме МИДа на Можайском шоссе. Сын Максим вспоминает: "Это была не одна квартира, а две. Их просто объединили". Просто… Для тех времен дело совершенно невиданное, другого примера я не знаю.

Сын же рассказывает, что в 1949 году Шостакович отказался ехать на Конгресс деятелей науки и культуры. Ему позвонил Сталин и будто бы состоялся такой разговор. Сталин уговаривал, а Шостакович отказывался: "Я не могу ехать. Я болен, и потом мою музыку запретили исполнять" – "Кто запретил твою музыку?". Вот уже липа. Сталин только с узким кругом старых соратников был "на ты". Это нынешние отцы отечества тычат куда ни попадя. Впрочем, память, когда дело касается Сталина, изменяет сыну композитора не только здесь. Он еще говорит, например, что няня на день рождения всегда дарила ему "большую, как простыня, сторублевую бумажку с портретом Сталина". Не было у нас ни сторублевых, никаких иных "бумажек" этого рода с портретами Сталина, как не было и "бумажек", словно простыня. Может, няня дарила в шутку керенки? Но и там портрет Сталина едва ли мог быть. А тот конгресс, кстати, проходил, не в Нью-Йорке, как можно понять из этих воспоминаний, а в Париже и Праге.

Видя такие досадные сбои памяти, уже не удивляешься уверениям, что в 1948 году отец был озабочен, как прокормить семью. Да он же незадолго до этого получил Сталинскую премию первой степени. А это 100 тысяч рублей. По тем временам огромные деньги.

Я слышу стон из-за океана: "Как вы смеете! Его же всю жизнь травили! Статью "Сумбур вместо музыки" он до конца дней носил на груди в целлофановом мешочке. Иван Гронский, конфидант Сталина, пообещал, что к формалистам "будут приняты все меры воздействия вплоть до физических".

Назад Дальше