Каботажное плавание - Жоржи Амаду 32 стр.


Что же касается охватившего его отчаяния и смятения, то здесь он не первый и далеко не единственный. Мужчины и женщины, отличные, честные, смелые люди, вдруг испытали жутчайшее душевное опустошение, жалким образом растерялись, почувствовали себя напрочь сбитыми с толку, оказались во власти таких мучительных сомнений и одиночества, что хоть руки на себя накладывай. Рухнуло то, что вдохновляло их, придавало им сил, вело по жизни миллионы людей - рухнул "реальный социализм", дымом растаял прекрасный идеал справедливости, за который они боролись, ради которого претерпели столько всяких преследований и мытарств - и тюрьмы, и пытки, и ссылки, канул в никуда целый мир, более того, мир этот, как выясняется, был химерой, иллюзией. Все было ложью, красивыми словами, мелким и пошлым надувательством. Многие из тех, кого я знаю, дошли тогда до крайней степени отчаяния, будто над миром воцарилась вечная ночь, беспросветная тьма. Всего несколько дней назад я говорил с одним врачом из Сан-Пауло и с его женой, старыми моими соратниками по борьбе. Они говорить не могли, в горле стоял комок, сердце готово было разорваться, и на глазах были слезы, когда речь зашла об этом. Настал конец света.

Я устал уже повторять одно и то же этим потерявшим ориентиры людям. Нет причин для отчаяния, не надо топиться и вешаться. Проблемы, которые мы пытались решить нашей деятельностью, никуда не исчезли, не утратили своей мучительной актуальности, и окрылявшая нас мечта ни на йоту не потеряла своего ослепительного очарования. Просто сдернули завесу словес, и в солнечных лучах, при свете дня особенно омерзительной и неприглядной предстала уродливая нагота идеологических догм, пригибающих человека к земле, умаляющих его. Рухнуло то, что было фальшью и гнилью.

Нет, речь не о том, как тщатся доказать нам реакционеры всех мастей, что в генеральном сражении между социализмом и капитализмом последний одолел - нет, битва идет между демократией и диктатурой. И разбит не социализм, а бесчеловечная мошенническая подделка под него, называющаяся "реальным социализмом", подделка, внедренная деспотами с помощью чудовищной машины угнетения и террора. Социализм без демократии - это и есть диктатура, а диктатура, хоть левая, хоть правая - одинаково омерзительна.

Двести лет назад Великая французская революция преобразила мир, установила новые ценности, жизнь стала справедливей и лучше. Но демократию отодвинула в сторону кровавая вакханалия террора, особенно гнусного потому, что творили его от имени и во имя народа, и этот поворот повторился потом в нашем веке в Советском Союзе и в так называемых социалистических странах. От Наполеона - к реставрации Бурбонов, и общество, казалось, двинулось назад, вспять, во тьму. Но возврат к прошлому не мог уничтожить ценности, принесенные революцией, и миру уже не суждено было стать прежним, и реставрировать то, что вдребезги разбила революция, никому уже было не под силу. Точно так же и Октябрьская революция навсегда изменила мир и людей. Провозглашенные ею идеалы переживут нынешнее поражение. То, что поднимало нас на борьбу, осталось свято, каких бы чудовищных и непоправимых ошибок мы в борьбе этой ни натворили.

Это осталось свято потому, что и экономическая, и политическая система капитализма осталась прежней, такой же порочной и несправедливой, какой была всегда, нисколько не лучше, а у нас в Бразилии создаваемые ею проблемы обострились еще больше. Плачевное, сожаления достойное зрелище являет сегодня бразильское общество - ежедневная трагедия голода и нищеты, война с детьми, которых эти же голод и нищета толкают на преступления, полуфеодальные латифундии, истощение земель, уничтожение лесов, ублюдочные элиты. В самом деле, плакать хочется, когда видишь на экране телевизора лик сегодняшней Бразилии.

Надо сохранить родину и родную землю, надо сделать так, чтобы вернулись к нам прежние наши, столь свойственные нам сердечность и веселье, чтобы бразилец обрел свой исконный, свой природный вкус к песне, к танцу, к футболу и карнавалу, к празднику.

…В Испании, в Эскориале, пока длились эти летние курсы, я неотступно думаю о Жаке, о том разговоре, который нам предстоит. Я надеюсь помочь ему. Он мне и вправду как сын, мы встретились, когда он был почти подростком.

И в Париже я первым делом бросаюсь к телефону, звоню Ирен, дочери Жака - он всегда останавливается у нее, - и слышу, как она плачет. Жак два дня назад умер от инфаркта.

Баия, 1932

У Мирабо Сампайо, окончившего в Баии старейший и самый знаменитый в Бразилии медицинский факультет, славный ораторским искусством своих преподавателей и ученостью своих профессоров, хватило благоразумия никогда никого не лечить. Назначенный санитарным врачом, он ограничил свою помощь страждущему человечеству тем, что старательно и успешно подписывал сертификаты об оспопрививании. Но заботами отца, души в Мирабо не чаявшем и предсказывавшем ему блистательную карьеру эскулапа, получил он в самом центре Баии великолепно оборудованный и роскошно обставленный медицинский кабинет - да, пожалуй, вернее было бы назвать это "амбулаторией", - где мог бы заняться частной практикой.

Пациентов не было, зато кабинет Мирабо в новом доме на улице Чили посещали в изобилии необыкновенном дамы. О, этот кабинет! Обитель греха, юдоль порока! Сколько барышень распрощалось здесь с девичеством, сколько семейной чести погибло в его стенах, где прекрасные дамы из общества с помощью бесстыдника Мирабо и нас, его приятелей, таких же вертопрахов и шалопаев, прилежно занимались изготовлением рогов для своих мужей! Какой там медицинский кабинет - натуральная гарсоньерка, уютная, удобнейшим образом расположенная, снабженная всем, что необходимо для обольщения: от напитков до проигрывателя, от роскошных альбомов с репродукциями до шоколада, и если бы звучал здесь хоть изредка традиционный вопрос "На что жалуетесь?", нечего было бы ответить дамам, отличавшимся отменным здоровьем, но невольно ощущавшим легкий холодок вдоль хребта и зуд нетерпения при виде высокого стола, ширмы, плоской подушечки, покрытой белой простыней кушетки, на которую укладывались они, давая возможность доктору и его дружкам этот зуд если не унять, то хотя бы локализовать.

Да-с, так вот протекала частная практика доктора Мирабо Сампайо, о чем извещала сверкающая табличка у подъезда. Художник из Сан-Пауло Мануэл Мартинс, прибывший к нам, чтобы иллюстрировать путеводитель по баиянским улицам и тайнам, сделал отличную серию ксилогравюр, запечатлевших городские спуски и тупики, церкви и гулящих девок. В одной из комнат "кабинета" он устроил свою студию, где обучал искусству графики, живописи и разврата одаренных художественными способностями девиц из хороших семейств.

Но справедливости ради следует отметить, что один пациент у Мирабо все же был, и стал им, кажется, турист с французского парохода, бросившего якорь в нашей гавани. Европейцы сошли по трапу и двинулись на поиски разных достопримечательностей, коими столь богата Баия. Одни разгуливали по улицам, другие загорали на пляже, а третьи - и в их числе тот, о ком я веду речь, - наслышанные о чудесах баиянской кулинарии, решили с ними ознакомиться. И вот этот несчастный отдал столь обильную дань нашему угощению - всем этим мокекам, ватапам и шиншинам, - что уже спустя несколько часов его, что называется, "завернуло и пронесло": непривычные для нежного европейского желудка яства произвели действие сокрушительное. Придерживая полуспущенные штаны, француз кинулся на поиски врача.

В центре города у подъезда респектабельного дома в глаза ему бросилась бронзовая дощечка "Доктор Мирабо Сампайо. Внутренние болезни". И при виде имени великого соотечественника взыграл в страдальце патриотизм. Исполненный доверия - должно быть, это первоклассный врач! - он вскочил в лифт.

"О, Боже, это же гинеколог!" - в ужасе заключил он, когда увидел многочисленных очаровательных дам, порхавших туда-сюда по всему "кабинету". Но тут вышел к нему сам доктор Мирабо - молодой, красивый, элегантный - и после краткой беседы, которую повел на чистейшем, хотя и чересчур литературном французском языке, и беглого осмотра успокоил:

- Ничего серьезного. Это не желтая лихорадка, не дизентерия, не холера, а расстройство желудка, заурядный понос, вызванный пальмовым маслом-денде, соком незрелого кокосового ореха и жгучим стручковым перцем.

Он не только сказал, чем облегчить страдания, но и протянул несколько таблеток, достав их с полок, на которых стояли в ряд портвейны, вермуты и коньяки. И ничего не взял с него ни за консультацию, ни за лекарство, чем вознесся в глазах француза на недосягаемую высоту великодушия, благородства и истинного гуманизма.

Один-единственный пациент - а какая слава!

Монте-Эсторил, 1991

Между Рождеством и Новым годом увидели мы по телевизору зрелище поистине трагическое - отрешение от должности Михаила Горбачева, в очередной раз униженного Борисом Ельциным. Да, мы своими глазами увидели, как некогда всемогущий самодержец покидает кабинет президента Советского Союза, ибо нет более и самого Советского Союза. По его лицу видно, как дорого дались ему и отставка, и отход от государственной деятельности, и отказ от мечты создать державу демократического социализма. "Мне все больше нравится Горбачев, - говорю я Зелии. - И все меньше Ельцин".

И я посылаю Горбачеву телеграмму. Я благодарю его за ту решительность, с какой он положил конец холодной войне, отдалил возможность третьей мировой войны - "горячей", ядерной. О ней Жолио-Кюри еще в 1955 году в Хельсинки сказал мне, что начало ее будет означать конец жизни на Земле. Я благодарю его и за те шаги, которые он предпринял, чтобы открыть перспективы для установления демократии там, где столько лет царила диктатура. Я приветствую его и его жену Раису - она была очень любезна с Зелией и со мной, сказала, что я - любимый ее писатель, а "Габриэла" - настольная книга. Даже если эта фраза продиктована всего лишь простой учтивостью или политическим расчетом, все равно приятно услышать ее из уст привлекательной и умной женщины.

Лично я общался с Горбачевым только однажды - на кремлевском приеме в честь нашего тогдашнего президента Жозе Сарнея. В своей приветственной речи советский лидер упомянул меня и Оскара Нимейера. И вот я вижу теперь, как Горбачев слагает с себя свои обязанности: нет, не с облегчением человека, сбросившего с плеч непосильное бремя, - с горечью и разочарованием, он побежден, он проиграл свой "последний и решительный бой" в той войне, которую вел за преобразование государства и самого понятия "коммунизм".

Он нравится мне все больше - справедливости ради скажу, что симпатии мои вернулись к нему во время августовского путча, когда замшелые ортодоксы предприняли безнадежную попытку повернуть время вспять и вновь установить в СССР сталинский режим. А до этого я как-то отдалился от него, ибо он стал прилагать усилия к тому, чтобы замедлить процессы, которым сам же так мужественно и прозорливо дал ход, стал сближаться с реакционерами, искать у них поддержки. Именно в этих обстоятельствах Шеварднадзе ушел с поста министра иностранных дел - я уверен, что мы еще услышим об этом грузине. И вот с этих странных маневров, с отступления Горбачев и начал терять власть.

И я, глядя, как он покидает свой кремлевский кабинет, вспомнил пророчество итальянского романиста Игнацио Силоне, сказавшего однажды Пальмиро Тольятти: "Окончательная битва развернется когда-нибудь между коммунистами действующими и бывшими" - между советским коммунистом Михаилом Горбачевым и великорусским экс-коммунистом Борисом Ельциным.

Лиссабон, 1957

Я возвращаюсь из Москвы. В Копенгагене сажусь в самолет авиакомпании SAS, следующий по маршруту Цюрих - Лиссабон - Дакар - Ресифе - Рио. Эра реактивной авиации еще не пришла, мне предстоят двадцать шесть мучительных часов. Только из Цюриха до Лиссабона - никак не меньше четырех. Но на этот раз по прошествии трех с небольшим часов самолет наш начинает снижаться, и в иллюминатор я вижу крыши португальской столицы, куда мне въезд - влет? - строго воспрещен, так что крыши - это все, чем я могу насладиться, не считая, понятное дело, зала для транзитных пассажиров в аэропорту Лиссабона, чьи улицы, крутые спуски и кафе я, читатель и пламенный почитатель Эсы де Кейроша, знаю лишь по его романам.

На мой недоуменный вопрос стюардесса отвечает, что через час начнется забастовка летчиков SAS, и все ее самолеты приземлятся в ближайших аэропортах. Чтобы не создавать слишком уж больших неудобств пассажирам, командир нашего лайнера решил сократить путь до Лиссабона, откуда мы самолетами других компаний легко доберемся до Южной Америки. Завтра утром, первым же рейсом "Swissair" мы отправимся дальше.

После посадки у нас отобрали паспорта, повели сначала в зону пограничного контроля, а потом - на таможню. И под любопытствующим взглядом чиновника я, глазам своим не веря, получил свой паспорт с португальской въездной визой, действительной в течение двадцати четырех часов. Затем - таможенный досмотр: перетряхивают ручную кладь. Дело было зимой, и близился вечер.

Нас сажают в автобус и везут в центр города, в отель, где SAS заказала нам номера. Там, у стойки портье, я поймал на себе пристальный взгляд некоего субъекта в габардиновом плаще и шляпе - классический шпик, явный тайный агент, извините за оксюморон. Получаю ключ и приглашение от авиакомпании на ужин, поднимаюсь к себе в номер. Итак, передо мною выбор - ужин с исполнением португальских фадо, либо встреча с давней приятельницей Беатрис Коста, которая, как я узнал из газеты, покуда ждал решения властей, блеснет сегодня мастерством и талантом в одном из спектаклей своего театра. Нет, ни светлой печали фадо, ни лукавого изящества Беатрис - я наконец-то на краткий срок, на одну ночь, вступлю в обладание вожделенным, вымечтанным и запретным Лиссабоном, я пересеку его из конца в конец, я буду бродить по его улицам.

Спускаюсь к портье, меняю малую толику денег, узнаю, как добраться до площади Россио, - все это под внимательным взором и чутким ухом габардинового соглядатая: он даже поднялся с кресла, где сидел во время краткого моего отсутствия. Я выхожу из отеля и двигаюсь в указанном направлении. Шпик, подняв воротник - вечер холодный, - следует за мной несколько поодаль.

Я шел медленно, стараясь принять все, что давал мне Лиссабон - вбирая в себя его звуки, краски, запахи, дома, голоса, лица, шелест и шорох. Сердце мое билось учащенно, на губах застыла растерянная улыбка, на глазах выступили слезы. Я попирал торцы лиссабонских мостовых, останавливался перед витринами, вглядывался в лица прохожих, читал афиши и таблички с названиями улиц и переулков, вывески ресторанчиков и кафе. В витрине книжной лавки я увидел португальское издание "Оттепели" Ильи Эренбурга. Всего неделю назад в Москве я вручил автору его роман, вышедший в Бразилии. Лавка открыта, я вхожу и покупаю экземпляр, чтобы при случае переслать его Илье, и отлично изданный сборник стихов Сезарио Верде. Не удержавшись от искушения, перелистал еще несколько книг, и, должно быть, маячащая у дверей фигура агента привлекла ко мне внимание хозяина. Он пытливо взглянул на меня, стараясь, видно, определить, кто же я такой, но вопрос, уже готовый сорваться с его губ, так и не прозвучал. Как только я ступил за порог, он зашептался с кассиршей. А мы с моим спутником двинулись дальше - к площади Комерсио.

Я зашел в кафе и, смеясь про себя, увидел, как шпик прислонился к фонарному столбу, еще выше поднял воротник - становилось все холодней. Я расспросил официанта, как мне добраться до Алфамы и Моурарии, и снова мы вдвоем зашагали вперед. В ту пору я был ходок неутомимый, и агенту, чтобы не потерять меня из виду, приходилось сильно прибавлять шагу. Тут как раз я увидел своих спутников, вылезавших из автобуса перед рестораном, но не присоединился к ним, снова предпочтя треске и фадо зябкую и сырую, веющую неведомыми ароматами лиссабонскую ночь, тихие улицы, пустынные площади. Мое свидание с городом продолжалось.

Моросил мелкий дождик, а я, закутавшись поплотней в свое русское пальто, прозванное "Броненосец Потемкин", брел себе да брел куда глаза глядят, посмеиваясь над промерзшим и вымокшим соглядатаем. Только в первом часу ночи, усталый и довольный, я вернулся в гостиницу. Получая у портье ключ, я видел: агент, остановясь у дверей, провожает меня глазами до самого лифта. Я чуть было не помахал ему на прощанье, думая, что пришла разлука. Как бы не так: утром, когда я садился в автобус, который должен был отвезти нас в аэропорт, он стоял чуть поодаль, на мостовой. Потом он сел следом, доехал вместе с нами и довел меня до зала транзитных пассажиров. Уж не знаю, дома ли он ночевал или коротал время до утра, скорчившись в неудобном кресле в холле гостиницы. В автобусе он чихал, кляня, должно быть, и мою ночную прогулку и собачью свою службу.

Вот как прошла эта ночь, когда судьба подгадала так, что забастовка летчиков SAS открыла передо мной ворота Лиссабона, и я вдохнул его воздух, ощутил его вкус, познал его красоту, приобщился к его тайне, прикоснулся к нему, как прикасаются в первый раз к телу женщины - желанной и недоступной.

Когда я слышу, что у старости есть свои светлые стороны и преимущества, свои выгоды и прелести, неизменно осведомляюсь - какие же именно? Чуточку больше знать? Капельку меньше страдать от предубеждений и предрассудков? Да на кой же черт сдался жизненный опыт, если жизнь уже прожита, - ни тебе, ни другому проку от него не будет: опыт по наследству не передашь, по духовной не отпишешь.

Зато сколько бедствий обрушивается на нас вместе с грузом прожитых лет, как подгибаются под этим бременем ноги - дрожат коленки, и неверным делается шаг! Я уж не говорю об одиночестве, на которое стольких обрекает старость, но в ужас можно прийти от одного лишь несоответствия между изощренной неугомонностью желания, ненасытностью вожделения - и слабостью плоти. Желание по-прежнему застилает глаза, жжет огнем и пьянит, охватывает все тело, а немощное тело-то еле-еле справляется - если вообще справляется - с долгом своим.

Мудрец, слышал я и в книгах читал, отыщет под занавес жизни иные, более утонченные услады, более возвышенные наслаждения, отыщет и утешится ими. Вот, например, мой друг Мирабо Сампайо живет сладкими воспоминаниями, со светлой печалью - так, что ли? - толкуя со мной о тех временах, когда мог, фигурально выражаясь, с одного накала три гвоздя выковать. Это, что ли, и есть услада и отрада?!

Назад Дальше