Да и что я мог ему ответить? На приветствие его ничего, кроме как "сам мудила", я в предложенных обстоятельствах придумать бы просто не успел. А это, согласитесь, не было бы непревзойденным образцом искрометного остроумия. А на столь неожиданный в данном пространственно- временном контексте вопрос тоже ответить было бы особенно нечего, разве что подобрать самую нехитрую рифму к слову "где" или, в лучшем случае, - "да уж не в канаве с пыльными лопухами".
Хотя - кто знает? Об истории вопроса говорить уже совсем неинтересно: она - для меня по крайней мере - давно ясна. А вот география вопроса все еще любопытна, потому что вопрос "где она, эта самая родина" не вполне решен.
Я вообще-то это слово употребляю крайне редко. Имея печальный опыт насильственного советского патриотизма, я привык понимать слово "родина" скорее в контексте одноименной песни композитора Серафима Туликова на слова не помню чьи, да и какая разница.
Есть вполне вроде бы нейтральное слово "страна". Но и по этому поводу горят болезненные страсти. Ибо наши хронические патриоты, постоянно возбужденные и постоянно одержимые характерной мнительностью, придумали такой особый тест на лояльность. При начале всякого разговора на общественные, политические или культурные темы они любят спрашивать пароль: "Ну-ка быстро отвечай: "Наша страна" или "Эта страна?" Горе тому, кто ошибется. То есть это они так думают. Я же думаю так, что страна безусловно "наша", по крайней мере "моя", потому что она действительно моя, что подтверждено и биографически, и документально. И она, разумеется, "эта", уже хотя бы потому, что она именно эта, а не какая-нибудь другая. Никто не лишит меня права употреблять оба обозначения не в угоду той или иной абсурдной конъюнктуре, а в соответствии с той или иной стилистической задачей.
Родина, как известно, бывает большая и малая. И они находятся друг с другом в странных, не вполне проясненных отношениях. Помните, какой нервический смех аудитории вызывала двусмысленная фраза из позднесоветского кинофильма "Гараж" про продажу родины? Реакция там возникала из-за мгновенного переключения регистра с высокого на низкое. Под высоким, разумеется, подразумевалось понятие Родины как величавого, строгого, но справедливого государства, а от словосочетания "продать родину", применяемого обычно к диссидентам или просто съехавшим куда-нибудь на пээмжэ, веяло отчетливым ледяным ветерком.
Каламбур строился на том, что речь-то, оказывается, шла всего лишь о малой родине, в факте продажи которой, причем продажи в буквальном, товарно-денежном смысле, нет ничего особо предосудительного. Что такое "малая родина"? А это всего лишь то, с чего, в соответствии с известной песней, начинается "большая". В общем, так, ерунда - картинка в твоем букваре, тощенький ручеек, с которого начинается великая река.
Большую родину было предписано любить в ущерб родине малой, потому что, как пелось в другой песне, "мой адрес не дом и не улица", а сразу весь Советский Союз. Но какое, хотя бы даже и самое щедрое сердце способно вместить в себя такую огромную страну с ее лесами, морями, полями, заводами, фабриками, силосными башнями, всесоюзными здравницами, мясокомбинатами, горкомами партии, речными излучинами и комсомольскими стройками, гидроэлектростанциями и районными вытрезвителями, погранзаставами и индустриальными гигантами, кладбищами и театрами, городами-героями и пивными ларьками, горными вершинами и исправительными колониями, заливными лугами и приемными пунктами стеклотары, дворцами культуры и оленьими стадами!
Самое механистическое понимание родины - это понимание ее в рамках государственных границ. То есть родина - это то пространство, где все милиционеры одеты одинаково. Для многих так и есть. Но различие между родиной и государством примерно такое же, как между буквой и звуком. Буква формальна и одинакова для всех. Звук - живой. И каждый произносит его не совсем так же, как другой, да и сам произносит его не всякий раз одинаково.
Можно сказать, что родина-это то место, где ты ощущаешь себя своим. Или так: это место, куда тебе непременно хочется вернуться, где бы ты ни был. И эти места для всех разные. Для кого-то отечество - это огромная страна, для кого- то - родительский дом, для кого-то - так называемая историческая родина, то есть те места, где жили их далекие или близкие предки, для кого-то - целый мир. А вот для одного невыездного российского подданного целый мир был чужбиной, а отечеством ему было лишь Царское Село. Кто прав? Все правы.
Существует распространенное мнение, что родина там, где тебе хорошо. И это так. Но и не так. Родина там, где нам и лучше всего, и хуже всего. Там, где нас любят и передают заветные записочки, но и там, где нам ставят двойки, а нас - в угол. Все это родина. Родина - это то, от чего невозможно отделаться, даже если очень хочется. Откуда невозможно удрать, куда бы ты ни удрал.
Она, конечно же, и там, на той дороге, вдоль которой тянутся заросшие сорняками канавы, откуда время от времени вылезает пьяное чудовище, чтобы ласково назвать тебя "мудилой" и огорошить тебя внезапным сакраментальным вопросом, ответ на который ты ищешь и не можешь найти.
[Русское]
Семантика текущего момента
Уже приходилось писать о том, как различные и в особенности господствующие идеологии с помощью своей риторической практики смертельно заражают словарь русского языка, превращая позитивные значения некоторых слов в устойчиво негативные. Чаще всего это делалось при посредстве оксюморонов наподобие "красной профессуры", "социалистического гуманизма", "партийной совести" или "советского правосудия".
То ли забыв, то ли, наоборот, вспомнив о том, как в 70-е годы изощреннейшие умы отечества, сконцентрированные в различных президиумах различных академий, вели высокоученые дискуссии о том, как будет побойчее - "развитой" социализм или все же "зрелый", наши новые агит-технологи уже несколько месяцев не вылезают из жарких дебатов по поводу какой-то ихней "суверенной демократии". И ведь всерьез, заметьте.
Это, так сказать, одна сторона дела. Другая заключается в том, что усилиями некоторых дискурсивных практик последнего времени многие ключевые слова даже не то чтобы меняют свои значения, но какие бы то ни было значения вообще утрачивают. Таково, например, слово "фашизм". Употреблять это слово абсолютно бессмысленно, потому что абсолютно непонятно, что именно оно означает в нынешнем дискуссионном контексте. Фашистом можно, разумеется, назвать и фашиста, то есть носителя нацистской идеологии. Но это как-то совсем не работает, так как является лишь частным случаем, ничуть не отменяющим того безмерно расширительного значения, какое приобрело это когда-то сильное слово в наши дни. Неокомсомольское движение "Наши", например, борется с фашизмом в лице либеральных и правозащитных сообществ. Фашизм в данном случае выражается в том, что некоторые из носителей подобных общественно-политических взглядов не выказывают предписанных обществу восторгов по поводу строительства властной вертикали и доходят до таких степеней звериного человеконенавистничества, что позволяют себе высказывать некоторые сомнения в безусловной необходимости третьего срока ныне действующего гаранта. Впрочем, с "фашизмом" такое бывало и прежде. Известно, что в сталинских лагерях именно "фашистами" урки называли тех, кто был осужден по 58-й статье.
Примерно то же происходит и со словом "русофобия". Если под русофобией понимать неприязнь к тем или иным лицам лишь на том основании, что эти лица являются этнически русскими, то это понятно, что такое, - это как раз фашизм и есть, если, опять же, понимать под фашизмом то, что под фашизмом понимается во всем цивилизованном мире. Но беда- то в том, что именно в этом значении слово "русофобия" как риторический или полемический инструмент употребляется крайне редко. Как правило, под "русофобией" понимаются любые формы несогласия с теми или иными высказываниями или действиями тех или иных граждан или организаций, каковые позиционируют себя как "русские". Надеюсь, понятно, что я имею в виду не "Русское бистро", не Русский музей и не Русский народный хор им. М.Е. Пятницкого.
"Русский". Вот и еще одно слово, рискующее потерять какое бы то ни было значение. По крайней мере то, которое является очевидным для большинства носителей одноименного языка. Я понимаю, что до этого все же далеко уже хотя бы потому, что существуют и уже, слава богу, никуда не денутся и русский язык, и русская литература, и русская музыка, и русская наука, и вообще русская история. Но усилиями не столь многочисленной, сколь истошно горланящей шоблы упомянутых граждан и организаций, активно употребляющих слово "русский" и нагружающих его лишь одним значением - идеологическим, - все нормальные значения слова, такие как этническое, географическое или лингвистическое, уходят в тень. Эти самые "русские", все агрессивнее и все громче выступающие от имени "всех русских", ставят всех нормальных русских в щекотливое положение, ибо те скоро будут вынуждены употреблять слово "русский" с необходимыми пояснениями того рода, что я, мол, имею в виду не то, что эти, а говорю я это в нормальном, в человеческом смысле.
Пушкин - русский поэт, Глинка - русский композитор, Петр Великий - русский царь, а какой-нибудь, скажем, Курьянович - русский русский. И больше ничего. Отсюда и "русские марши", где такому "русскому" только и можно предъявить городу и миру свою русскость. А где еще-то? Русские - это, видите ли, именно они, говорящие безо всякого спросу от имени "всех". А все остальные - которые вовсе не хотят, чтобы кто попало говорил от их имени и которых, в общем-то, несравненно больше - это, понятное дело, уже как бы и не русские. Вот и получается, что большинство-то - это вроде как нерусские, а вот эти самые "русские" - это как раз меньшинство. Но меньшинство, выступающее как бы в защиту как бы большинства. То есть нерусских. В общем, чушь какая-то.
И вся беда в том, что одним и тем же словом обозначаются совершенно разноприродные явления. Да и слова эти совершенно разные. Слова, которые звучат одинаково, но пишутся по-разному и, главное, обозначают совсем разные вещи, в грамматике называются омофонами. Вроде как "лук" и "луг". Поэтому вот что я предложил бы Институту русского языка для спасения хорошего слова. Пусть все русское в нормальном смысле этого слова называется "русским". А вот к этому "русскому", которое "на марше", я бы добавил лишнюю "с". Пусть оно пишется с тремя "с", тем более что те ребята, что собираются в субботу помаршировать по улицам моего родного города, примерно так это слово и произносят.
Язык пусть будет русским. И поэзия пусть будет русской. И народ пусть будет русский. А марш пусть будет "руссским". И все тогда встанет на свои места. И лозунг "Россия для руссских" будет выглядеть не только комично, но и вполне безобидно. Россия для руссских, дом для домовых, двор для дворовых, столб для столбовых. А чего? Нормально, по-моему.
[Свобода]
Если вся школа закукарекает
Некоторое время тому назад, включив зачем-то телевизор, я наткнулся на дискуссию. Дискуссия была в самом разгаре. Речь там шла о свободе и нравственности. И так как-то там все время получалось, что свобода с нравственностью сочетаются плоховато.
Особо активничала там некая дама. Судя по речам, а также горящим глазам и проповедническим интонациям, дама была высокодуховная и патриотичная до невозможности. Дама делилась со зрителем некими откровениями наподобие того, что свободы без твердых нравственных понятий быть не может. Вот ведь удивила! Что за такая свобода сама по себе, риторически восклицала дама. Просто свобода, свобода вообще-это чушь собачья, говорила она. Бывает, мол, свобода убивать, а бывает свобода быть убитым. Ну, и прочее в таком духе.
Это в общем-то правильно - свободу действительно каждый понимает по-своему. А вот нравственность, видимо, все понимают одинаково. То есть именно так, как ее понимает тетка из телевизора. Мне, впрочем, всегда были подозрительны люди, неумеренно много талдычащие о нравственности. Так же как, скажем, и о любви к родине.
Представления о нравственности не только индивидуальны, но и историчны. Я, представьте себе, не забыл те времена, когда глубоко безнравственными были короткие юбки, шорты, длинные волосы, драные джинсы, непонятная музыка и "дикие танцы". Можно ли сказать, что человек, который оскорбляет мои эстетические и моральные представления своим внешним видом и бытовым поведением, ведет себя безнравственно по отношению ко мне и ограничивает мою свободу? Можно, почему нет?
Когда-то, очень давно, я зашел пообедать в какое-то кафе в центре города. Сел, сделал заказ. Пока ждал заказ, вынул из сумки книжку, раскрыл ее, стал читать. Подошла официантка и произнесла удивительную фразу. "У нас не читают", - сказала она строго. "Чего это вдруг?" - изумился я. Официантка, к ее чести, сочла возможным снизойти до того, чтобы растолковать мне вещи, которые, казалось бы, очевидны для каждого нормального человека. "Так это же ка-фе, - говорила она медленно и раздельно, как это делают при общении с глухими или иностранцами. - Люди сюда приходят от-дох-нуть. А тут кто-то вдруг читает! Вам вот было бы приятно?" Слово "читает" она произнесла с плохо скрываемой брезгливостью. Я понимаю, что сам по себе процесс чтения был для нее чем-то гадким, тягостным и предельно неуместным в приличной обстановке. Чтение не вызывало у нее никаких ассоциаций, кроме занудной и репрессивной школы, так и не выученного письма Татьяны к Онегину и неисправленной двойки по географии. Я, безусловно, ее обидел, ибо человек, читающий в присутствии людей, похуже будет, чем человек, ковыряющийся вилкой в зубах. Просто уже хотя бы потому, что мотивы его совершенно необъяснимы. В общем, я поступил безнравственно и осознаю это.
Всегда кто-то кого-то обижает проявлением и утверждением собственной свободы. Но обиженный в свою очередь обижает обидчика отсутствием терпимости и неадекватными реакциями. Вспомним хотя бы недавнюю историю с карикатурными битвами. Обижать других нехорошо, безнравственно. Но шумно и вздорно обижаться на все подряд - не менее безнравственно, вот ведь в чем дело.
Время от времени нам назидательно повторяют, что демократия - это не вседозволенность, а рынок - не базар. Сами знаем, что не базар, - за базар надо отвечать. А еще говорят: вот почему тебе можно, а другим нельзя? Почему, и другим можно, говоришь ты. Да другим такая глупость и в голову не взбредет, говорят тебе. А мне вот взбрела, говоришь ты, и на тебя обижаются.
Вот еще такую историю я очень люблю. Однажды мою хорошую знакомую вызвали в школу, где тогда учился ее сын. Вежливая, но строгая завуч завела ее в свой кабинет, плотно закрыла дверь и сказала: "Я хочу серьезно с вами поговорить". Сердце матери тревожно дрогнуло. "Дело в том, - сказала завуч, - что ваш Саша на переменках громко кукарекает". Слово "кукарекает" она произнесла с каким-то особым нажимом. От сердца отлегло. "Ну и что такого? - спросила легкомысленная мамаша, - на переменках же". "Вот это мне нравится! - дидактично воскликнула завуч. - Как это "ну и что"! А если завтра вся школа закукарекает?" Представив себе столь искрометную сцену, моя знакомая, забыв о необычайной важности момента, стала дико хохотать. "Ничего смешного я тут не вижу, - строго сказала педагогический работник. - Это вовсе не смешно". Чем там кончилось дело, не помню, да это и не важно. Важно то, что вся школа, вопреки мрачным пророчествам завуча, так, кажется, и не закукарекала.
Но что правда, то правда - границы нашей свободы все время трутся, иногда высекая искры, о границы свободы чужой. Тут, в сущности, бессильны и этические, и даже юридические механизмы. Тут приходится опираться лишь на собственную нравственную и эстетическую интуицию. Ну, и на опыт, разумеется. А опыт свободы едва ли представим без самой свободы.
[Слово]
Власть картинки
В начале, как известно, было слово. Оно было и потом. И было оно очень долго. Особенно долго оно было в России - и в досоветской, и в советской. Россия всегда считалась - и по праву - страной вербальной, литературоцентричной. Побеждал тот, кто знал "слово". Или умел убедить других, будто он его знает. Или мог заставить в это поверить с явной помощью тайной полиции. Короче говоря, любая власть стремилась оседлать язык и установить над ним свой полный контроль. Язык, впрочем, коварно мстил своим домогателям, выставляя на всеобщее осмеяние то, как именно власть им "владеет".
Сила коммунистической идеологии заключалась в ее заклинательном ритуальном многословии, каковое с лихвой компенсировало сущностную недостаточность.
Но начиная с какого-то времени это же неуклюжее многословие стало ее слабостью, и слабостью роковой, ибо она, эта неподъемная риторика, и стала той грудой битого кирпича, под которой система сама себя и погребла.
Традиционный российско-советский утопизм отражался в названиях всяческих судьбоносных документов. То Проект устава, то Проект Конституции, то Программа КПСС, то Продовольственная программа, появившаяся на пике тотального дефицита и призванная, по горькому наблюдению шутников, заменить собою само продовольствие. Тогда же появился анекдот про ресторан, дежурным блюдом которого была "вырезка из Продовольственной программы".
Советский космос был характерен кроме всего прочего еще и тем, что слова в нем начисто заменяли собою реальность. И чем в большей степени эта особенность стала заметна не вооруженному "самой передовой идеологией" взгляду, тем больше и больше власть впадала в склеротическую болтовню, навязчиво вовлекая в эту болтовню и граждан, обязанных не только терпеть вокруг себя груды полых знаков, но и "изучать" их на всевозможных политинформациях и прочих "занятиях в системе политпросвещения".
Бал правила всесильная вербальность, недаром же с особой заботой партия и правительство относились именно к литературе, щедро награждая "подлинных мастеров слова" и последовательно гнобя тех, с кем "нам не пути". Визуальность же была в полном загоне, даром что чуткий к веяниям времени Никита Сергеич своими дружескими беседами с "пидорасами" несколько приподнял престиж художнической профессии.
Визуальность воспринималась как вещь подозрительная и ассоциировалась с не менее подозрительным миром моды, рекламы и всего не очень "нашего". Все визуальное, включая живопись, кино, телевизор и обложки "Огонька" и "Работницы", служило лишь иллюстрацией к важному и значительному "Слову".