Записные книжки - Моэм Уильям Сомерсет 23 стр.


* * *

Чарли Чаплин. У него приятная внешность. Изящная, восхитительно соразмерная фигура; руки и ноги маленькие, красивой формы. Правильные черты лица, довольно крупный нос, выразительный рот и прекрасные глаза. Густые темные вьющиеся волосы чуть тронуты сединой. Движения на редкость грациозные. Он застенчив. В речи слегка проскальзывает говорок лондонской черни, среди которой прошла его юность. Жизнерадостность бьет из него ключом. Когда он чувствует себя непринужденно, то дурачится с восхитительным самозабвением. Неистощим на выдумки, неизменно бодр и весел, у него незаурядные способности к подражанию: не зная ни слова по-французски или по-испански, он способен очень забавно и точно изобразить речь на любом из этих языков, вызывая безудержный смех окружающих. Он может без подготовки, по наитию, изобразить беседу двух кумушек из трущоб Лам бета, убийственно нелепую и трогательную одновременно. Комичность этих сценок, как и положено, держится на точно подмеченных деталях, а их верность правде жизни, со всеми ее особенностями, придает им трагизм, поскольку в них чувствуется близкое знакомство с нищетой и бездольем. Иной раз Чаплин принимается изображать то артистов мюзик-холла, блиставших лет двадцать назад, то певцов-любителей из пивной на Уолворт-роуд, участвующих в благотворительном концерте в пользу какого-нибудь извозчика. Но что толку перечислять, все равно не передашь того невероятного обаяния, которое присуще любому его движению. Чарли Чаплин способен без особых усилий заставить вас часами валяться от смеха; у него гениальный комический дар. Шутки его незатейливы, добры и непосредственны. И в то же время в них подспудно всегда ощущается глубокая грусть. Он подвержен смене настроений, и даже если вы никогда не слышали, как он шутливо бросает: "Фу ты, какая на меня вчера вечером хандра напала, я аж не знал, куда от нее удрать", и без того в его комиковании чувствуется печаль. Он не производит впечатления счастливого человека. Подозреваю, что его гложет тоска по трущобам. Обрушившиеся на него слава и богатство навязывают ему образ жизни, который его только стесняет. Мне кажется, он с грустью вспоминает свою трудную, но вольную юность, с ее скудостью и горькой нуждою, и жаждет вернуться туда, сознавая, что это невозможно. Улицы южного Лондона кажутся ему средоточием забав, веселья и невероятных приключений. Там для него ключом бьет жизнь, какой никогда не бывает на ухоженных авеню, застроенных нарядными домами, в которых обитают богачи. Легко могу себе представить, что, придя домой, он оглядывается, пытаясь понять, каким ветром занесло его в это чужое жилище. Подозреваю, что единственное место, которое он воспринимает как родной дом, - это квартирка на третьем этаже на задворках Кенсингтон-роуд. Однажды, прогуливаясь по Лос-Анджелесу, мы с ним нечаянно забрели в беднейший район города. Там стояли убогие дома со сдававшимися в наем квартирами, захудалые дешевые лавки торговали товарами, которые ежедневно покупает беднота. Чаплин просиял и, оживившись, воскликнул: "Слушай, вот она, настоящая-то жизнь, верно? А все остальное только так, для форсу!"

* * *

Саравак. На горизонте цепочкой выстроились маленькие белые облачка, других на небосклоне не было; в них чудилась какая-то странная веселость. Они походили на одетых в белые пачки балерин, резвых и жизнерадостных, которые, выстроившись вереницей в глубине сцены, ждут, когда поднимут занавес.

* * *

Небо было серое, на сером фоне чернели причудливые громады туч, а стоявшее в зените солнце, пробивая серую пелену, серебрило их края.

* * *

Закат. Дождь вдруг прекратился, и тяжелые тучи, беспорядочно сгрудившиеся над горой, внезапно двинулись на солнце с неистовством Титана, напавшего на божественного Аполлона, и солнце, даже в поражении не растерявшее величия, преобразило черные полчища своим блеском. Тучи замерли на миг, будто пораженные тем великолепием, которым их в предсмертных судорогах наделило божество, - и тут же настала ночь.

* * *

Река, широкая, желтая и мутная. Вдоль прибрежного песка растут казуарины, под легким ветерком их кружевная листва издает шелест, напоминающий звук человеческой речи. Туземцы зовут их говорящими деревьями; по местному поверью, если стать под ними в полночь, можно услышать голоса незнакомых людей, которые поведают вам тайны земли.

* * *

Зеленый холм. Джунгли взобрались на самую его вершину. Какое-то буйство растительности; от этой роскоши захватывало дух и становилось не по себе. Настоящая симфония в зеленых тонах, будто композитор, пользуясь цветом вместо звука, пытался варварскими средствами выразить нечто необычайно изысканное. Оттенки зеленого всевозможные, от светлого аквамарина до насыщенного нефрита. Изумрудно-зеленый звучал звонкой трубой, а бледно-шалфейный - трепетной флейтой.

* * *

Под замершим в зените полуденным солнцем мертвенно бледнела желтая река. Туземец греб против течения в верткой л од очке-долбленке, настолько крошечной, что она едва виднелась над поверхностью воды. По берегам реки там и сям стояли на сваях хижины малайцев.

* * *

Ближе к вечеру над рекой, очень низко, пролетела стая белых цапель и исчезла вдали. Это было похоже на мелодичный и звонкий, как родник, аккорд чистых нот - божественное арпеджио, которое невидимая рука извлекла из невидимой арфы.

С. Восемнадцатилетний юноша, только-только приехавший сюда. Весьма хорош собою: синие глаза и кудрявые каштановые волосы, густой гривой падающие на плечи. Пытается отрастить усы. Улыбка прелестная. Он бесхитростен и наивен. В нем сочетаются энтузиазм молодости и повадки кавалерийского офицера.

* * *

Мангровая топь. Берега и устье реки заросли мангровыми деревьями и нипой. Нипа - это карликовая пальма с длинными листьями, напоминающая те пальмы, которые на старинных картинах несли верующие в Вербное воскресенье. Растет она у кромки воды, осушая почву, и когда земля становится чистой и плодородной, нипа погибает, на ее место приходят джунгли. Первопроходцы нипы торят путь для торговцев и для идущей следом разношерстной толпы.

Река Саравак. Устье очень широкое. Вдоль берега на мелководье растут мангровые деревья и нипа, за ними зеленеют густые джунгли, а вдали, на фоне синего неба, темнеют неровные зубчатые очертания горы. От этого пейзажа веет не унынием, не замкнутостью, но простором и волей. Зелень сверкает под солнцем, небосвод безмятежен и радостен. Чувствуешь, что попал в дружелюбную благодатную страну.

* * *

Голубое небо, не поблекшее в долгой знойной истоме и не ярко-синее, как небеса Италии, но цвета берлинской лазури с молоком; подобно маленьким парусникам в море, по нему неспешно скользят, сверкая на солнце, белые облачка.

* * *

Комната. На некрашеных деревянных стенах висели фотогравюры с картин Королевской академии, даякские щиты, большие малайские ножи и огромные соломенные шляпы с яркими симметричными украшениями. Плетеные шезлонги. Медные изделия из Брунея. Орхидеи в вазе. Стол был покрыт несвежей даякской скатертью. На грубо сколоченной этажерке стояли дешевые издания романов и старинные описания путешествий в потрепанных кожаных переплетах. В углу полка, уставленная бутылками. На полу ротанговые циновки.

Комната выходила на веранду. До воды было всего несколько футов, и с базара на другом берегу реки доносились удары гонга по случаю какого-то китайского праздника.

* * *

Чик-чак. Это маленькая коричневая ящерка, издающая звуки, за которые и получила свое название. Трудно поверить, что столь громкий звук исходит из такого крохотного горлышка. Он часто слышен по ночам, этот прорезающий тишину клич, странным образом похожий на человеческий; в нем есть что-то насмешливое. Можно подумать, ящерка потешается над белыми людьми, которые приезжают и уезжают, а здесь все как всегда.

* * *

Ранним утром краски вокруг ярки и нежны, но к полудню вянут и блекнут, превращаясь в разные оттенки зноя. Это напоминает китайскую мелодию в минорном ключе, действующую на нервы своей монотонностью. Ухо ждет музыкального разрешения темы, но оно так и не наступает.

* * *

Заключенных используют на общественных работах; их ставят, под надзором сикха, на прокладку и ремонт дорог, но они не перетруждаются, и даже те, кто за предыдущий побег закован в цепи, не испытывают, по всей видимости, особых неудобств.

* * *

Джунгли. Не видно и намека на тропинку, земля усыпана толстым слоем гниющей листвы. Деревья стоят стеной, одни в гигантских листьях, у других легкая пушистая крона - это акации, кокосовые пальмы и пальмы арека с длинными прямыми белыми стволами, рядом бамбук и саговые пальмы, похожие на гигантские букеты страусовых перьев. Там и сям, ничем не прикрытий, белеет остов погибшего дерева; на фоне густой зелени его белизна ошеломляет. Кое-где, соперничая друг с другом за владычество в джунглях, возносят над остальной растительностью свои пышные густые кроны деревья-великаны.

Там же растут и паразиты: из развилки ствола торчат большие пучки листьев, вьющиеся растения убирают дерево цветущими плетьми, как подвенечной фатою; порой, сплетя вокруг ствола великолепную кольчугу, они перебрасывают усыпанные цветами ветви с одного сучка на другой.

Поутру вид этой зелени бодрит и радует. В здешних буйных диких зарослях нет ничего мрачного, гнетущего, напротив, это зрелище почему-то возбуждает. В нем чудится дерзкое самозабвение менады, беснующейся в свите бога.

Идем вверх по реке. Высоко над головой пролетает пара голубей, да зимородок стрелой проносится над водой - мгновенный проблеск ярких красок, оживший драгоценный камешек, сверкающий, как китайская фарфоровая безделушка. На дереве, свесив хвосты, сидят рядышком две обезьянки; еще одна прыгает с ветки на ветку. Без умолку, с какой-то яростью стрекочут цикады. Своей непрерывностью и монотонностью стрекот этот напоминает журчание бурного ручья по каменистому руслу. Затем треск цикад заглушает звонкая птичья трель, напоминающая песнь английского черного дрозда.

Ночью квакают, квакают, квакают лягушки, поднимая страшный гам; время от времени в лягушачий хор врезается короткая, из нескольких нот, песенка какой-то ночной птицы. От светляков кусты становятся похожими на рождественскую елку, украшенную крошечными свечками. Они мягко мерцают во тьме: это сияние умиротворенной души.

Река сужается, здесь пейзаж напоминает зеленые верховья Темзы.

* * *

Птица - вестница лихорадки. Высвистывает три ноты, до аккорда не хватает только четвертой, и ухо ждет ее исступленно.

* * *

Бор - приливный вал в устье реки. Мы заметили его издали - две или три высокие волны, шедшие одна за другой, но не казавшиеся очень уж опасными. С ревом, похожим на рев бушующего моря, они катили все быстрее и ближе, и я увидел, что волны эти гораздо больше, чем казалось поначалу. Вид их мне не понравился, и я потуже затянул пояс, чтобы не соскользнули брюки, если придется спасаться вплавь. И тут приливный вал настиг нас. Это была водяная громада высотою в восемь, десять, а то и двенадцать футов; стало совершенно ясно, что никакой корабль не выдержит ее натиска. Вот на палубу обрушилась первая волна, до нитки вымочив всех и наполовину затопив наше суденышко, следом нас накрыло второй волной. Закричали матросы; команду составляли одетые в арестантские робы заключенные из тюрьмы, находившейся в глубинных районах страны. Судно не слушалось руля; его несло на гребне вала бортом к волнам. Налетела очередная волна, и наш кораблик начал тонуть. Джеральд, Р. и я поспешно выбрались из-под тента, но палуба вдруг ушла из-под ног, и мы очутились в воде. Вокруг бушевала и ревела река. Я решил было плыть к берегу, но Р. крикнул нам с Джеральдом, чтобы мы ухватились за обшивку. Вцепившись во что попало, мы продержались минуты две-три. Я надеялся, что, когда приливный вал пройдет выше по течению, волнение уляжется и река вскоре снова успокоится. Но я забыл, что бор тащит нас с собою. Волны продолжали захлестывать. Мы висели, уцепившись за планшир и за крепления ротанговых циновок под палубным тентом. Тут мощный вал подхватил судно, оно, перевернувшись, накрыло нас, и мы разжали руки. Ухватиться было не за что, разве только за илистое речное дно, и когда поблизости всплыл киль, мы из последних сил рванулись к нему. Кораблик по-прежнему крутило колесом. Мы с облегчением вновь уцепились было за планшир, но судно опять перевернулось, утащив нас под воду, и все началось сначала.

Не знаю, сколько это продолжалось. Наше несчастье, как мне казалось, было в том, что все висели с одной и той же стороны судна. Я попытался убедить нескольких матросов перейти к другому борту - если часть останется с одного борта, а остальные переберутся к противоположному, думал я, нам удастся удержать лодку днищем вниз, и тогда всем станет легче, но я не мог им это втолковать. Волны перекатывали через наши головы, и всякий раз, когда планшир выскальзывал из рук, меня швыряло вглубь. Цепляясь за киль, я выныривал снова.

Вдруг я почувствовал, что с трудом перевожу дух и силы оставляют меня. Я понял, что долго мне не продержаться. Самое лучшее, решил я, это попытаться доплыть до берега, но Джеральд уговорил меня потерпеть еще. А ведь до берега, казалось, было не более сорока или пятидесяти ярдов. Нас все еще носило в бурлящих, бушующих волнах. Судно беспрерывно переворачивалось, и мы, как белки в клетке, кувыркались вокруг него. Я наглотался воды. Все, мне конец, понял я. Джеральд держался рядом и раза два или три приходил на выручку. Но и он мало что мог сделать, ведь когда лодка накрывала нас, все мы были равно в отчаянном положении. Потом, уж не знаю почему, минуты на три-четыре судно стало килем вниз, и, уцепившись за него, мы смогли немного передохнуть. Я решил, что опасность миновала. Какое счастье было наконец отдышаться! Но внезапно судно опять перевернулось, и все началось сначала. Недолгий отдых помог мне, я какое-то время продолжал бороться за жизнь. Затем снова задохнулся и страшно ослабел. Обессиленный, я не был уверен, что у меня теперь хватит пороху доплыть до берега. К этому времени Джеральд был измочален не меньше моего. Я сказал ему, что для меня единственный шанс спастись - это попытаться добраться до суши. Наверное, мы тогда оказались на более глубоком месте, потому что волны здесь были не такие бурные. По другую руку от Джеральда бултыхались два матроса, они каким-то образом поняли, что мы совсем выдохлись, и знаками показали нам, что теперь можно рискнуть добраться до берега. Я совсем выбился из сил. Матросы подхватили плывший мимо тонкий матрасик, один из тех, на которых мы лежали на палубе, и скатали его в некое подобие спасательного пояса. Ожидать от него большого толку не приходилось, тем не менее я одной рукой вцепился в него, а другой стал изо всех сил грести к берегу. Те двое плыли вместе со мною и Джеральдом, один - с моей стороны. Не знаю, как нам удалось доплыть. Но вдруг Джеральд крикнул, что у него под ногами дно. Я опустил ноги, но ничего не нащупал. Проплыв еще несколько ярдов, я попытался снова дотянуться ногами до дна, и мои ступни погрузились в густую тину. Я с ликованием чувствовал кожей эту мерзкую слякоть. Побарахтавшись еще немного, я выполз на берег, где мы по колено увязли в черной жиже.

Цепляясь за торчавшие из топи корни погибших деревьев, мы карабкались все выше и наконец добрались до маленькой ровной полянки, поросшей высокой густой травой. Обессилено рухнули и какое-то время лежали в полном изнеможении: измучились мы настолько, что не могли шевельнуться. С головы до ног покрыты грязью. Через некоторое время мы стянули с себя одежду, я соорудил из мокрой рубашки набедренную повязку. Тут у Джеральда прихватило сердце. Я уж думал, что он умрет. Сделать я ничего не мог, только велел ему лежать неподвижно и ждать, приступ-де скоро пройдет. Не знаю точно, сколько мы там пролежали, наверное, с добрый час, и сколько пробыли в воде, тоже не знаю, В конце концов приплыл в каноэ Р. и забрал нас.

Он перевез нас на другой берег к длинному, на несколько семей дому даяков, где нам предстояло ночевать; мы были в грязи от макушки до пят, но, хотя обычно купались по нескольку раз в день, на сей раз лишь слегка ополоснулись из ведра: не хватало духу войти в воду. Все промолчали, без слов понимая, что в реку нас теперь и палкой не загонишь.

Вспоминая тот случай, я с удивлением отмечаю, что ни минуты не испытывал страха. Видимо, борьба за жизнь шла такая отчаянная, что для эмоций времени не оставалось; уже чувствуя, что обессилел и мне вот-вот придет конец, я, помнится, не испугался и даже не огорчился при мысли, что сейчас утону. Я был настолько измучен, что смерть казалась мне своего рода избавлением. В тот же вечер, облаченный в сухой саронг, я сидел в доме даяков и смотрел на лежащий на спинке желтый месяц, испытывая от всего этого острое, почти чувственное наслаждение. Меня не покидала мысль о том, что в эту самую минуту приливный вал мог бы тащить мой труп вверх по реке. На следующее утро, когда мы вновь двинулись вниз, к устью, я с особым удовольствием смотрел на ярко-синее небо, на солнце и зелень деревьев. Вдыхать свежий воздух было необычайно приятно.

Назад Дальше