Рыбный рынок – каменный, внутри оцинкованные стойки. Две огромные лошади, впряженные в громыхающую по плитам телегу; на ней ящики с живой рыбой. К телеге кидаются розничные торговцы, хватают, накрывают грудью и руками ящики, отталкивают чьи-то другие руки, шумят, кричат. Мне кажется, что дело сейчас дойдет до драки, но ничего подобного! Никто ни с кем не поссорился, никто никого не ударил. Всю рыбу разобрали кто куда, и вся она уже на цинковых стойках. Все опять тихо и мирно.
Антон обходит стойку за стойкой и говорит мне, что омаров на рынке нет, "пойдем к морю, может, купим у рыбаков".
Выходим к морю. У берега рыбаки в закатанных по колено штанах ловят между камнями крабов. На пляже стол с навесом и скамейками. Продают только что пойманных устриц и морских ежей. Устрицы дорогие, их берут мало, а морские ежи – дешевая еда. Итальянцы приходят сюда целыми семействами, покупают этих ежей, похожих на каштаны, режут пополам, поливают их соком кусочки хлеба, выскребают из скорлупы все остальное и запивают принесенным с собой вином.
Море тихое. О войне напоминают только мачты потопленных во время последнего немецкого налета кораблей – торчат из воды.
Купив омаров, возвращаемся. По улице мимо нас со страшным ревом лупит вереница "виллисов". На первом американский летчик и местная невеста в фате и подвенечном платье. "Виллисы" гудят непрерывно, словно зацепившись этими гудками один за другой…
…Едем с Соколовым в Неаполь и Рим. Все-таки не удерживаюсь и спрашиваю его насчет документов. Машет рукой, говорит:
– Ничего, обойдемся моими. У вас ничего не спросят. Только бы андерсовцы, увидев нашу форму, где-нибудь не задрались, не вышло бы из-за них скандала. Тогда хуже. Но бояться таких вещей мы тут не приучены. Поживем – увидим.
Из дальнейшего разговора выясняется, что польский корпус Андерса, сформированный у нас, но не захотевший сражаться на нашем фронте, воевал здесь, в Италии, между Неаполем и Римом, понес очень большие потери под Кассино. Андерсовцы тут злые на всех сразу, в том числе и на англичан, потому что англичане сунули их под Кассино, в самое пекло, где потяжелее, и их там легло очень много.
– Поживем – увидим, – повторяет Соколов. С тем и едем.
В Неаполе осматриваем крепость у моря. После осмотра разговариваем с проводником.
– Как, вы русские? А я думал, вы поляки. Нет, постойте. Если вы русские, то где же у вас серп и молот?
Считает, что у нас где-то должны быть обязательно пришпилены серп и молот.
Ночуем в английской военной гостинице, в комнате вдвоем с Соколовым. Соколов еще спит, а я просыпаюсь и автоматически вскакиваю с постели от чьего-то присутствия. И действительно, в комнате английский солдат. У него на каталке чайник и кружки. Налил из чайника две большие кружки коричневого густого чая с молоком, поставил на тумбочки около меня, проснувшегося, и Соколова, спящего, и, не сказав ни слова, развернул свою каталку и ушел. Чай, как выясняется, крепкий и вкусный.
Хотя и война, но дороги в Италии хорошие. Едем от Неаполя до Рима почти без объездов. Иногда на шоссе как на шахматной доске: в серый асфальт вкладками темные пятна там, где были воронки.
Соколов говорит, что до войны итальянские дорожные рабочие славились по всей Европе не только мастерством, но и тем, что им можно было при этом мало платить. Хотя немцы, когда отступали, взорвали на шоссе почти все мосты, но этого едешь и не замечаешь. Все мосты восстановлены. И только когда вдруг перед мостом резко сворачиваем в сторону, понимаем, что мост новый и к нему сделан заново поворот шоссе. А остатки взорванного моста то слева, то справа.
Ливень. Проехав Капую, попадаем на шоссе в воду – вышла из берегов горная речка и катит через шоссе. Мотор заглох. Стоим посреди воды, и вылезти некуда.
Навстречу, тоже через воду, едет грузовик с американцами. Разворачивают свой "студебеккер", подцепляют нас на буксир и вытаскивают. Отцепив на сухом месте, откозыряв, разворачиваются и едут дальше.
Вообще, к чести наших союзников, взаимопомощь на дорогах тут поставлена на ять.
Кругом следы боев. Все слева и справа от дороги разбомблено или разбито. Много воронок, много предупредительных знаков там, где еще не разминировано, по бокам от шоссе.
Подъезжаем к тому, что было городом Кассино. По местности сразу понятно, почему здесь были такие сильные бои. И слева, и справа от дороги горы. Все как на замке. А дорога упирается прямо в Кассино, как в скважину, в которой надо повернуть ключ. Только уже въехав в Кассино, в развалины, видим, Что дорога там сворачивает влево, в объезд города.
Зона разрушения начинается еще километров за шесть, за семь до города. Воронки от бомб перекрывают одна другую. Иногда дома разбиты так, что остались только белые каменные брызги среди травы.
Колючая проволока, уже заржавевшая, вывернутые из земли потроха блиндажей. Надписи: "Не сходить с дороги", "Опасно". В самом городе не разберешь, где были прежде улицы. Он еще не расчищен.
Среди всей мертвечины вдруг около дороги старый довоенный деревянный столб с желтой дощечкой и указателем: "Отель". Вылезаем около него и ходим среди развалин. Да, здесь, ничего не скажешь, были бои, и очень жестокие. Это не просто бомбежка. Это такое мелкое крошево из камня, которое получается, когда день за днем, неделю за неделей лупит по одному и тому же месту артиллерия.
Среди развалин к нам подходят три польских солдата-андерсовца. Стоим, ждем, что будет. Может быть, идут с намерением устроить с нами потасовку? Оказывается, нет. Подошли, чтобы спросить про Польшу. Рассказываю о том, что видел. О боях за Вислой, на плацдармах южнее Варшавы. Они, в свою очередь рассказывают о боях за Кассино, говорят о том, что я уже слышал от Соколова, что их польские части понесли особенно тяжелые потери. Сейчас они стоят здесь поблизости в резерве и отдыхают.
Двое родом из Люблина. Один из них, узнав, что я был в Люблине, расспрашивает про город, сильно ли пострадал, какие улицы целы, какие разрушены. Улиц не помню, но, в общем успокаиваю его, что город более или менее цел.
Спрашивает, где сейчас правительство, в Люблине? Отвечаю, что, кажется, да. Говорит после этого, что ему хочется в Польшу, чтобы там, в Польше, воевать с немцами. Второй кивает.
Садимся в машину, отдаем честь. Поляки тоже. Стоят, смотрят вслед.
Дальше по дороге на Рим тоже многое разрушено, но не так сильно, как в Кассино. А сам Рим цел и ничем не напоминает о войне. На улицах шумная южная толпа и очень много велосипедов. Машин тоже много, но, наверно, все-таки не хватает бензина. Очень много военных. Каких только нет! Американцы, англичане, канадцы, австралийцы, новозеландцы, южноафриканцы, французы, поляки, чехи, бородатые индусы. Эти видны сразу, а всех остальных различаем главным образом по нашивкам на рукавах.
В палаццо "Венеция", где раньше с балкона выступал с речами Муссолини, устроена выставка шедевров, привезенных из всей освобожденной части Италии. Картин немного, всего пятьдесят, по одной-две на залу, но самые лучшие и самые знаменитые: Рафаэль, Боттичелли, Рубенс, Гольбейн, Ван-Дейк, Тициан, Караваджо. Залы полны американскими, английскими, канадскими и всякими другими солдатами, приехавшими в отпуск с фронта.
Вечером идем в оперный театр на оперу "Лючия ди Ламермур". Знаю о ней только, что ее у Толстого слушали Анна Каренина и Вронский. Не знаю, почему поставили именно ее. Может быть, из-за англичан и американцев, из-за того, что ее сюжет из шотландской жизни.
На сцене скалы Шотландии и актеры-мужчины в клетчатых шотландских юбках. А когда в антракте зажигается свет, вижу, как из соседней ложи выходят два офицера в шотландских юбках" таких же, как на сцене…
…Из Рима едем в Неаполь, обратно, другой дорогой, вдоль побережья. Тут тоже были большие бои. Городки поблизости от дороги разрушены или полуразрушены. Незадолго до Неаполя спускает камера, а у нас нет насоса. Встаем у обочины. Несколько итальянцев завтракают на траве около мотоцикла, переоборудованного в крошечный грузовичок. Итальянцев, взрослых и детей, десять. И все они, как видно, едут на этом грузовичке, да еще с корзинами и чемоданами. Непонятно как, но факт.
Итальянцы не только дают нам насос, но и помогают качать колесо. Выясняется, что это семья рабочего консервного завода, которую везет обратно в Неаполь их родственник, механик, владелец и конструктор этого мотоцикла-грузовика.
Поняв, что мы советские, спрашивают про Сталинград – правда ли, что он уже весь заново выстроен и теперь опять самый красивый город в России? Чувствуется, что верят в наши неограниченные возможности. Спрашивают про "катюшу" – правда ли, что Красная Армия не применяла на полную мощь это страшное оружие на своей территории, а теперь, когда будет наступать по Германии, применит эту "катюшу" на полную силу? Женщина, у которой муж дорожный рабочий, спрашивает, можно ли будет после войны поехать в Россию строить дороги.
Потом, когда разговорились, спрашивают, как в России относятся к итальянцам из-за того, что они воевали против нас, вместе с немцами. Волнуются, что мы ответим. Успокаиваются. Требуют, чтобы мы доели с ними их завтрак. Когда отказываемся, говорим, что уже позавтракали, требуют, чтобы выпили по глотку вина – у них с собой большая плетеная бутылка. Чувствуем, что это принципиально важно, и пьем. Когда трогаемся, машут вслед руками.
Под самым Неаполем колесо еще раз подводит. Около дороги роща, у въезда в рощу шлагбаум, у шлагбаума американский солдат. Оказывается, нам повезло. Как раз в этой роще какая-то американская ремонтная часть. Часовой вызывает лейтенанта. Приходит большой неразговорчивый человек, из рукавов далеко вылезают огромные рабочие руки. Рассматривает колесо, потом, сам сев за руль нашей машины, везет нас через рощу на полянку – там стоит его ремонтная летучка.
Лейтенанту помогают несколько итальянских мальчишек. Он командует ими. С нашей машины снимают колесо, ставят на него другую резину. У мальчишек что-то не клеится, лейтенант сам привычно и ловко помогает им. Через пятнадцать минут все готово. Лейтенант говорит "о'кэй"; ничего другого он за все время и не говорил. Мы, поблагодарив его, едем – все в порядке.
…Возвращаемся в Бари. Вечером перед обратным вылетом идем в кино. Сегодня первый день демонстрируется "Диктатор" Чаплина. Давка такая, что только наша советская военная форма позволяет нам кое-как протиснуться в зал.
Зал неистовствует, смеется над Гитлером и Муссолини. Особенно над Муссолини. Это ближе и потому смешнее. В тех местах где он появляется, зал стонет от хохота.
Мне картина тоже нравится, но не смешит меня почти нигде. Смотрю и никак не могу отделаться от мысли, что где-то там еще живет и действует живой, настоящий Гитлер. У нас эту картину, наверно, не смогли бы смотреть слишком много страшного на памяти…
К этим тогдашним записям добавлю, что для Степана Васильевича Соколова поездка в Рим не была туристской прогулкой. Он встречался там с представителями нашего командования при Главном союзном командовании в Италии. Короче говоря, у него были свои служебные дела, в которые он меня не посвящал.
Сначала предполагалось, что я полечу из Бари прямо в Москву. Туда надо было лететь одному из находившихся в то время в Бари наших авиаторов, полковнику Щелкунову. Полет предполагался беспосадочный, прямо до Москвы. По тому времени рейс достаточно длинный. Но самолет был для этого оборудован дополнительными, облегченного типа, стоявшими прямо в фюзеляже брезентовыми баками для горючего, а кроме того, в него ничего не предполагалось грузить. Должны были лететь только экипаж и мы двое с полковником.
Однако погоды, как назло, несколько ночей не было. Один раз, если только меня не подводит память, мы все-таки вылетели, но вернулись, не смогли пробиться через очень высокий грозовой фронт. Потом опять не было погоды, не обещали ее по дальнейшей трассе, давали только до Белграда. В конце концов мы полетели не в Москву, а в Белград и приземлились там не то на десятые, не то на одиннадцатые сутки после нашего вылета в Италию.
На обратном пути погода была хорошая, шли на гораздо меньшей высоте, чем когда летели туда, в Италию. Нехватки кислорода не испытывали, зато видели под собой звездочки зенитных разрывов. Хорошо запомнил их, потому что много раз за войну видел их над собой, вверху и лишь этот единственный раз под собой, внизу.
Вернувшись в Белград, я седьмого ноября был там на приеме, который маршал Тито устраивал в только что освобожденной от фашистов столице Югославии по случаю двадцать седьмой годовщины Октябрьской революции. И вдруг под конец этого вечера за столом югославские партизанские генералы запели старую красноармейскую песню двадцатых годов, напомнившую мне детство, военный городок, пехотное училище в Рязани и тогдашних краскомов – сослуживцев отца по этому училищу.
Эй, комроты!
Даешь пулеметы!
Даешь батареи,
Чтоб было веселее!
В Белграде пели эту песню так же, как пели тогда, в двадцатые годы, в Рязани, – озорно, лихо, с присвистом. И между моими детскими воспоминаниями и этой вдруг зазвучавшей в Белграде песней была какая-то очень важная для меня связь времен.
Утром в день отлета из Белграда – лететь предстояло во второй половине дня – я поехал на хорошо знакомую всем, кто бывал в Белграде, гору Авала высокий и удивительно красивый, поросший лесом холм километрах в десяти от центра города. На этой горе, на самой вершине, стоял тогда и стоит сейчас памятник югославского скульптора Мештровича над могилой Неизвестного солдата, не вернувшегося с той, первой мировой войны.
Я впервые был на этой горе в дни освобождения Белграда, видел следы обстрела, щербины, выбитые осколками наших снарядов в черном мраморе памятника. И знал, правда из вторых уст, некоторые подробности боя. На Авале находился немецкий наблюдательный пункт. Сначала наши били по нему из пушек, а потом, узнав, что странного вида постройка на самой вершине горы памятник Неизвестному солдату, прекратили обстрел и, забравшись на гору, уничтожили засевших там немцев гранатами и автоматным огнем.
Я задумал написать рассказ о могиле Неизвестного солдата и перед этим хотел еще раз побывать там.
Я не умею писать пейзажей, да обычно мне и не приходит это в голову. Но бывали в жизни, в том числе и на войне, исключения, когда какое-то внутреннее значение пейзажа поражало меня, и тогда он уже навсегда западал в память.
Так было и тогда, с горой Авала. То, что именно наверху этой горы, с которой на все четыре стороны света – на юг, север, восток и запад открываются лежащие кругом нее сербские земли, что именно в этой точке находится могила Неизвестного сербского солдата прошлой мировой войны, было связано для меня с мыслями не только о прошлом, но и о будущем, о том, какой же будет в нашем создании память об этой второй мировой, еще не довоеванной войне.
С того дня прошло очень много лет. И вот в 1971 году, тоже осенью, я снова поднялся на Авалу.
Я, конечно, помнил о трагедии, которая произошла здесь в 1964 году, когда наши ветераны боев за Белград, летевшие на двадцатилетие со дня его освобождения, погибли при катастрофе самолета, врезавшегося в склон Авалы всего на несколько сот метров ниже могилы Неизвестного солдата.
Я помнил это, и все-таки, когда увидел врезанную в склон горы каменную плиту со скорбным списком, начинавшимся с имен маршала Бирюзова и генерала Жданова, командовавшего тем самым мехкорпусом, который первым прорвался к Белграду, когда я увидел в этот осенний будничный день цветы у подножия плиты и стоявших перед ней без шапок людей, у меня стиснуло горло.
Умом я понимал, что это всего-навсего случайность, катастрофа, и все-таки, может, оттого, что это была именно Авала с ее могилой Неизвестного солдата, казалось, что смерть настигла этих людей откуда-то оттуда, из прошлого. Тогда, в боях, не коснулась, прошла мимо – под ногами, над головами, на метр справа, на сантиметр слева… А тут, когда они летели на двадцатилетие Победы, все-таки дождалась и настигла.
И в Сербии, и в Хорватии, и в Македонии, и в Черногории, где бы я ни был в эту поездку, осенью семьдесят первого года, на столичных площадях и на сельских улицах, на въездах и при выездах из городов и деревень, на перекрестках дорог и на поворотах горных серпантин – везде я видел памятники погибшим в годы войны с фашизмом.
Памятники были самые разные – иногда плиты, иногда обелиски, иногда скульптуры.
А общим было одно – везде стояли даты смерти: сорок второй, сорок третий, сорок четвертый… И почти везде – даты рождения, объяснявшие, что погибшим было еще так мало лет! Всего восемнадцать, двадцать, двадцать один…
И когда в городе Опатии в курортном парке я вдруг увидел памятник человеку, которому, судя по датам, когда он погиб, было под восемьдесят, я долго смотрел на медную табличку, прежде чем понял, что этот человек не погиб в бою, а умер своей смертью, и что он не партизан, а ученый-садовод, заложивший когда-то этот парк, где теперь стоит ему памятник.
Так непривычно было увидеть в послевоенной Югославии памятник человеку, умершему в своей постели…
И это чувство непривычности сближало меня с югославами, мою память о войне – с их памятью, мое прошлое – с их прошлым.
Не знаю, достаточно ли внятно объяснил я это свое чувство, но, не сказав о нем, не могу проститься с Белградом осени сорок четвертого года…
До Москвы из Белграда тогда, в сорок четвертом, я добирался сначала тремя самолетами, с пересадками и ожиданиями погоды. А потом, от Брянска, поездом.
Прямо с дороги явившись в "Красную звезду", я стал докладывать заместителю редактора Александру Яковлевичу Карпову о том, где был и что делал.
Мой рассказ о полете в Италию Карпов выслушал с удивлением и впервые в жизни наорал на меня, имея к тому все основания.
– Мы его, понимаешь, две недели искали, рассылали по военному проводу запросы, а он был в Италии! Да кто тебе разрешил? Ты хоть там, на месте, у кого-нибудь "добро" получил?
Пришлось сказать правду: не получал.
– Будет тебе теперь на орехи! Так достанется, что света не взвидишь! Да ты хоть понимаешь, что наделал? – кипятился Карпов.
Я молчал. Понимал, что выволочка справедливая, но что сделано, то сделано.
Замолчал и Карпов. Долго ходил по кабинету и думал. Потом остановился передо мной.
– Сколько тебе нужно времени написать о том, что видел в Италии? Четырех часов хватит?
Я сказал, что хватит.
– Бери машинистку, запирайся и диктуй, не уходя из редакции.
Я заперся с машинисткой и, надиктовав за четыре часа не больно-то складный очерк "По дорогам Италии", принес его Карпову.
Карпов прочел, отправил в набор с пометкой "срочно". И только после этого впервые усмехнулся.
– Вот, отправил в набор на свою голову. Пусть все увидят, что эта твоя Италия уже лежит у нас в набранном виде, прежде чем ты растреплешься о своей авантюре и с тебя начнут требовать устных и письменных объяснений, как и почему. Раз собираемся печатать в газете, авось никому не придет в голову, что такая поездка могла быть ни с кем не согласованной.