Крысолюди - Орей Волот 15 стр.


...мальчика положили на стол; еврей Поселенный сделал обрезание, а Шифра Берлин остригла ему ногти вплоть к мясу... Затем ...положили головой вперёд в бочку, в которой половина дна вынималась; Иосель заложил опять дно, стал катать бочку по полу с Терентьевой, потом все делали то же, сменяясь по двое, часа два; ребенка вынули красного, как обожженного...

В школе застали они толпу жидов, положили мальчика на стол в корыто, развязав ему рот; тут Орлик Девирц распоряжался; Поселенный подал ремни, Терентьева связала мальчику ноги, под коленями, но слабо, и Поселенный сам перетянул их потуже.

Терентьевой велели ударить мальчика слегка по щекам, а за нею все прочие сделали то же; подали большой, острый и светлый гвоздь и велели ей же уколоть ребёнка в висок и в бок; потом Максимова, Козловская, Иосель и, один за другим, все жиды и жидовки делали то же...

Орлик поворачивал в корытце младенца, который сперва кричал, а потом смолк, смотрел на всех и тяжело вздыхал. Он вскоре истёк кровью и испустил дух... Когда крови ничего не было на теле, а только остались видны раночки, величиною с горошину, то велели одеть, и обуть труп и положить на стол".

Больше всего в этой изуверской истории меня потрясли эти впечатления очевидца об умирающем Феде Емельянове. Истязаемый, зверски пытаемый крысолюдьми ребёночек "смотрел на всех и тяжело вздыхал"!

И это в самом счастливом, в ангельском возрасте, в 3,5 года! Увидело дитя над собой кривые жидовские хоботы, хищные оскалы говорящих крыс, ледяные и бездушные глаза выродков, которые из него живого, дышащего, смотрящего, тёплого, крохотного выцеживают кровь, и поняло ещё неокрепшим рассудком - нежданно пришёл его смертный час...

Не лёгкое детское дыхание, а тяжёлые вздохи срывались с обескровленных губ...

Воин антижидовского Сопротивления!

Когда на твоём пути встретятся пархатые выводки и ты вдруг засомневаешься: а что с ними всеми делать, большими и малыми - вспомни тяжкие вздохи Феди Емельянова на смертном одре!

Человек! Оглянись вокруг и отыщи глазами такого же малого ребёнка, как Федя: будь это твой сын или внук, дитё твоих друзей, знакомых или просто встреченный на улице.

А теперь представь, как в сатанинской синагоге хищные жидовские лапы срывают с него одежды, затягивают повязкой рот, затем заталкивают в бочку с набитыми гвоздями и живого в ней катают; потом мальчикам делают обрезание или же вообще отсекают детородный орган - девочкам же отрезают сосцы.

Ещё младенца начинают шилом или гвоздём колоть в висок, в грудь, под руку и в бок, вырезают из него куски кожи, загоняют под рёбра специальное долото для лучшего выпуска крови... о том, как отлавливать христианских младенцев, как и какими орудиями их пытать - с подробным описанием их устройства, как в мучениях добывать из детей кровь и как её хранить после - сатанинский талмуд посвящает десятки страниц.

Нет, нельзя подобные нечеловеческие изуверства ни представлять, ни описывать без бури в душе...

Сейчас, когда я пишу эту книгу всей моей жизни, я не властен рисковать собой - то есть, завершением работы, которая, сама по себе, есть борьба с иудейством.

Но, когда я поставлю в "Крысолюдях" последнюю точку, то: слышишь, дорогой Федюшка Емельянов! - я отомщу за твои не по-детски тяжкие вздохи, за твою мученическую смерть!

Я, который в жизни ещё и муравья не обидел, противник отстрела диких или резания домашних зверей, ловли рыб (с младых ногтей, потомственный вегетарианец) обещаю тебе убить за тебя пятерых жидов: отравить, зарезать, застрелить, словом, любым способом смести с лица земли пятерых крысолюдей!

Но, вернёмся к В. Далю: "Вечером... корытце с кровью стояло ещё на столе, а подле две пустые бутылки, в коих накануне приносили воду для обмывки, отправив уже третью бутылку к Славке. Тут же лежал свёрток холста.

Пришла Ханна с Максимовой, которая принесла ещё бутылку, чарку и воронку. Терентьева размешала кровь лопаточкой, а Иосель разлил её чаркой, через воронку в бутылки и в небольшой вплоть сбитый обручами, бочоночек, который был подан Орликом.

В остатке крови намочили аршина два холста, велели Терентьевой выкрутить его, расправить и проветрить, Иосель искрошил его на маленькие лоскутья; Орлик макал гвоздь в остаток крови, капал на каждый лоскуток и разводил по нём разводы, и каждому дали по лоскутку...

Терентьева сказала, что он должен быть у неё в китайчатом кармане, который передан ею на сохранение, с другими вещами, солдатке Ивановой, когда взята была под стражу.

Следователи немедленно отправились туда и нашли в указанном месте "треугольный лоскуток холста, красноватый" и признанный всеми тремя раскаявшимися бабами за тот самый, о коем они говорили.

...Фратка сказала Терентьевой, что кровавым лоскутком протирают глаза новорождённым, а кровь кладут в мацу (в опресноки). Это вполне согласно со многими помещёнными выше сведениями и с показаниями по случаю подобных происшествий.

На другой год после того сама Терентьева пекла с Фраткою и с другими жидовками мацу с этой кровью. Максимова подробно описывает, как делала то же у Ханны, размочив засохшую в бутылке кровь и смешав с шафранным настоем.

Ханна положила также немного крови этой в мёд, который пили. Козловская говорит, что то же делали у Берлиных: "вытряхнули из бутылки сухую кровь, растёрли и высыпали в шафранный настой, который вылили в тесто".

Но самое отвратное в этой истории то, как хамски и дерзко, целиком и полностью отрицали свою вину иудеи. Только проследите за этими красноречивейшими изъявлениями национального характера жидов.

Они целиком выказали свое крысиное нутро: подлое коллективное двуличие и коварную симуляцию.

Наглую стадную ложь и бесстыдное, по общему сговору отрицание очевидного. Животную трусость, тут же перерастающую в бешеную агрессивность, яростные, с пеной у рта угрозы свидетелям и даже следователям и судьям.

Полную потерянность перед неопровержимыми уликами, на которые у них были единственные контраргументы: дикие и злобные крики да площадная брань.

А чего стоит их непрерывное ломание комедий с потерей памяти и якобы плохим самочувствием, фальшивыми сердечными припадками.

В этом поведении сатанинских нехристей на Велижском процессе чётко проступает коллективный, омерзительный характер нашего преподлейшего на этом свете врага.

В. Даль продолжает: "Общее во всех ответах жидов - это было наглое и голословное запирательство во всём почти, о чём их спрашивали, почему большая часть из них были уличены в ложных отзывах и показаниях...

Подсудимые показали, что ни к какой секте не принадлежат, тогда как все велижские евреи делились на миснагидов и на хасидов, а подсудимые все принадлежали к сим последним.

Это тем замечательнее, что обращённый еврей Неофит, о коем говорено в начале сей записки, объясняет в книге своей именно, что зверский обычай, о коем здесь идёт речь, принадлежит собственно одним хасидам.

Вообще жиды ничем не могли опровергнуть обвинения, как только голословным запирательством, упорным, злобным молчанием, криком, неистовою бранью, или же, приходя в себя, рассуждениями, что этого быть не могло; на что жидам кровь?

Им крови не нужно; мучить мальчика не нужно; этому даже верить запрещено повелениями разных королей, а также государя императора Александра I, и именно от 6 марта 1817 года.

Комиссия постоянно при каждом допросе записывала в журналах, что допрашиваемый показал крайнее смущение, страх, дрожал, вздыхал, путался и заговаривался, отменял показания, не хотел их подписывать, уверял, что болен и не помнит сам, что говорит; многие выходили из себя и не только, после самой низкой брани, бросались в ярости на доказчиц, то кричали на членов, бранили их скверными словами, бросались на пол, кричали караул, тогда как их никто не трогал пальцем и проч.

Это ли есть поведение невинных, оговариваемых в таком ужасном злодеянии?

Иные прикидывались сумасшедшими, другие по нескольку раз пытались бежать из-под караула, а некоторые бежали и не отысканы".

Итка Цейтлин передал записку на волю своим: "Уведомьте меня, хорошо ли я говорил при допросе. Дайте знать пальцами, сколько человек ещё взято. Старайтесь все за нас, весь Израиль; не думай никто: если меня не трогают, так мне и нужды нет! - Мы содержимся, Боже сохрани, ради смертного приговора!

На допросе я сказал, что не знаю и не слыхал, нашли ли мальчика живым, или мёртвым. Бегите всюду, где рассеян Израиль, взывайте громко: Горе, горе! чтобы старались свидетельствовать за нас; у нас недостаёт более сил; напугайте доказчиц через сторожей, скажите им, что есть повеление государя такое: если они первые отступятся от слов своих, то будут прощены; а если нет, то будут наказаны" - и проч.

Неужели подобная переписка может сколько-нибудь расположить в пользу обвиняемых, а напротив того, не изобличает их в преступлении?

Наконец, некоторые из подсудимых, упав духом и не видя возможности запираться болee, при стольких явных уликах, сознались, но опять отреклись, таковы Фейга Вульфсон, Нота Прудков, Зелик Брусованский, Фратка Девирц, Ицка Нахимовский.

А, между тем, всё общество жидов, оставшихся на свободе, старалось всеми возможными происками замедлять и путать дело; они подавали просьбы за подсудимых, требовали настоятельно допуска к ним, жаловались за них на пристрастие, объявляли их то больными, то помешанными, требовали устранения следователей и назначения новых и проч.

Вся надежда жидов, которые несколько раз проговаривались об этом даже в комиссии, состояла в том, что дело не может быть здесь решено окончательно и что там, куда оно пойдёт, они дадут ответ и оправдаются, а доказчицы будут одни виноваты.

...Носон Берлин мешался, путался, не отвечал из упрямства по часу и более на вопросы, не хотел подписывать своих показаний без всякой причины; на очных ставках дрожал от злости и поносил всячески доказчиц. Он был так груб и нагл, что комиссия не могла с ним справиться. Неоднократно изобличён в явной лжи.

Гирш Берлин ломал отчаянно руки, не знал, что отвечать на улики, закричал на Терентьеву: "врёшь, я тебя никогда не знал", - и, забывшись, прибавил тут же: "ты была нищая, ходила по миру".

Мейер Берлин неистово бросился на Терентьеву в присутствии комиссии; когда же его остановили, а Терентьева стала его уличать всеми подробностями происшествия, то он отчаянно ломал руки, молчал, дико оглядывался, вздыхал тяжело и утверждал, что бабы этой не знает.

Ривка Берлин (Сундулиха) до того нагло и голословно отпиралась, что сама себе беспрерывно противоречила и должна была сознаваться во лжи.

Езвик Цетлин, ратман, уведомлял своих о том, когда будет обыск в доме, а после о ходе дела; будучи устранён, домогался быть опять допущенным, как депутат; старался отвести подозрение на ксендза.

На очных ставках выходил из себя: то кидался со злобою и с угрозами, то опять упрашивал доказчиц и улещал. Терялся, забывался, кричал и беспрестанно сам себе противоречил. Не подписал показаний своих, не объявив и причины на то; притворился сумасшедшим, бесновался, а после просил в том прощения.

Ханна Цетлин, жена Евзика, утверждала, ...что вовсе не слыхала о пропаже мальчика... Нa очных ставках бледнела, дрожала, то почти лишалась чувств и падала, то вдруг выходила из себя и неистово кричала, бранилась, не давала ответов, кричала только: всё это ложь, баб научили, они врут, пусть сами и отвечают.

В присутствии комиссии стращала доказчиц кнутом и уговаривала их отречься от слов своих; наконец, стала кричать и молоть вне себя, бессвязно, так что ничего нельзя было записывать.

Руман Нахимовский, стал при допросе в угол, схватился руками за живот и трясся, как в лихорадке, тяжело вздыхал, едва отвечал; но когда вошла Терентьева, то стал кричать на неё и браниться; Козловской сказал, что "она тогда была ещё молода и её бы в такое дело не пустили"; при сильных и подробных уликах доказчиц схватил себя обеими руками за голову, отвернулся от присутствия, опёрся головою о печь, и молчал упорно, сказав только, что нездоров и говорить не может.

Иосель Мирлас, приказчик Берлина... был вне себя, дрожал, кричал: "ах Бог мой, что это будет!" - прислонился к стене, поддерживая живот руками, и говорил: "сам не знаю, что со мною делается; я тут совсем делаюсь болен; когда она (Терентьева) говорит это, так, стало быть, она и делала!" Потом молчал упорно и не отвечал.

Иосель Гликман полагал, что мальчика искололи евреям на шутку. При очных ставках кинулся в отчаянии на колени, кричал: "помилуйте, помилуйте!" - закрывал лицо руками, дрожал, отворачивался и объявил, что не хочет смотреть на уличительниц.

Орлик Девирц, еврейский цирульник, уверял, что мальчик убит дробью, но отпирался даже и от этого, противу пяти свидетелей. Отвечал робко, медленно, думал, после каждого, самого простого вопроса вздрагивая и посматривая на дверь, откуда ожидал уличительниц. Путался, уверял, что у него во рту засохло и он не может говорить...

Жена его, Фратка, объявила, вошедши в комиссию, что вовсе не станет отвечать и долго молчала; потом начала кричать, браниться, ходить взад и вперёд, топать, кричала в исступлении: "Чего вы от меня хотите? Зачем не зовёте других? Не один муж мой был, когда кололи мальчика. Все говорят, что Ханна Цетлин виновата, - её и спрашивайте, а не меня".

После сказала, что не была сама при убийстве, но будто Руман Нахимовский признался ей, что мальчик был умерщвлён при нём в школе Берлинами; что при этом были ещё: Мирка, Славка, Шмерка, Гирш, Шифра, Янкель, Бася, Евзик, Ханна и проч.

Что после этого происшествия эти евреи завели свою особую школу, потому что прочие боялись попасться - и по следствию обнаружено, что действительно в это время была заведена отдельная, небольшая школа.

Это же повторяла она сторожам и караульным, била себя поленом, приговаривая: "так бы всех, кто колол мальчика". Потом прибавила: "я бы всё рассказала, кто и как колол, да боюсь, затаскают меня, и боюсь своих евреев".

То же подтвердила в комиссии, но более говорить не хотела и прибавила: "если евреи это узнают, то я пропала".

Зелик Брусованский, при сильных уликах, сказал: "если кто из семьи моей, или хоть другой еврей признается - тогда и я скажу, что правда".

Ицка Беляев дрожал, то от страха, то от злости, бранился и кричал, так, что комиссия не могла с ним справиться.

Янкель Черномордин (Петушок), ничего не слушая, кричал: это беда, это напасть; потом, упав ниц и накрыв лицо руками: "помилуйте! Я не знаю, что она (Максимова) говорит", и не хотел на неё смотреть.

Жена его, Эстер, показала, что вовсе не знает Терентьевой, а после запуталась сама и созналась в противном. В исступлении бросалась на уличительниц и поносила их бранью.

Хайна Черномордин уверяла, что ни одной из этих трёх баб не видывала и вовсе не слышала о убийстве мальчика.

Бледнела и дрожала, не могла стоять на месте, мялась, отворачивалась; молчала упорно, или злобно кричала и отнюдь не хотела смотреть на показываемый ей кровавый лоскуток холста, о коем упомянуто было выше.

Хаим Чёрный (Хрипун) кричал, бранился, дрожал, не отвечал на вопросы и путался. "Пусть бабы говорят, что хотят, - сказал он: - ни один еврей этого не скажет вам, сколько ни спрашивайте". - Злобно отпирался...

Нагло кричал в комиссии, требуя каждый раз снова, чтобы ему были наперёд прочитаны прежние показания его...

До того забылся и вышел из себя, что ругал в глаза всех членов, в полном присутствии, и кричал председателю, генералу Шкурину, указывая на него пальцем: "я тебе, разбойнику, глаза выколю, ты злодей" - и проч.

Хаим был уже под судом в 1806 году, с другими евреями, по подозрению в истязании и убийстве мальчика помещика Мордвинова; по недостатку улик, дело предано было воле Божьей.

Абрам Кисин путался и сам себе противоречил, уличён во многих ложных показаниях: сказал, что по сию пору ничего не знает и не слышал о происшествии...

Наконец зарыдал, смотрел дико, как помешанный, упал ниц на пол и кричал: "помилуйте, ратуйте!" Кричал, что ему дурно, что он не может говорить; его стало кидать и ломать, и он притворился сумасшедшим, кричал и бесновался.

Нота Прудков хотел креститься, потом раздумал; вызвался сознаться во всём лично генерал-губернатору, был отправлен в Витебск, но обманул.

Шумел, кричал, ударил в щёку караульного унтер-офицера, и был наказан за это, но не унялся; когда ему в комиссии показали перехваченные записки его, то он озлобился до неистовства, кричал и бранился, не давая ответа.

"В законе ничего не сказано, что будет за это, если кто заколет мальчика; мы ничего не боимся, только бы дело вышло из комиссии. Вы все разбойники; нам ничего не будет, а вас же судить будут, вот увидите!"

Фейга показала, что не была в то время вовсе в Велиже, тогда, как муж её показал, что она была там. На очных ставках едва не обмирала, не могла стоять, ложилась на стул, жаловалась на дурноту, упорно молчала и не подписала показаний своих, без всякой причины.

Далее готова была во всём сознаться, но спросила: "есть ли такой закон, что когда кто во всём сознается, то будет прощен?" Ей сказали, что закон в таком случае облегчает наказание; тогда она проговорила в отчаянии: "я попалась с прочими по своей глупости" - и затем упорно молчала.

Хотела креститься, а потом опять раздумала. "Мне нельзя уличать мать свою, - сказала она также, - да и тогда должны пропасть все евреи".

Зуся Рудников, муж Лыи, также уверял, что даже не слыхал о происшествии, о коем толковали в Велиже три года на всех перекрёстках. Смотрел в землю, говорил отрывисто отпираясь ото всего.

Задрожал, увидав кровавый лоскуток, отворотился, не хотел смотреть на него и ни за что не хотел подойти к столу. Не подписал очной ставки, потому что у него закружилась голова, он сам не понимает, что ему читают, и не знает, то ли это, что он говорил.

Блюма Нафанова. Когда Терентьева сказала ей: "напрасно ты от меня отпираешься, ты знала меня давно, ещё когда убили Хорьку", - то Блюма закричала: "что тебе теперь до Хорьки? Тогда был суд".

Оказалось, что Блюма, в числе других, подозревалась в 1821 году в убийстве Христины Слеповронской, также замученной в жидовской школе.

Рохля Фейтельсон, вошедши в присутствие, не дала ещё ни о чём спросить себя и начала кричать: "я не знаю, за что меня взяли; меня не спрашивайте ни о чём, я ничего не знаю, нигде не была, ничего не видела". Она также путалась, терялась и дрожала.

Назад Дальше