Зачинщики, без насилия, как и без сопротивления с их стороны, были выставлены вперед. Суд и наказание не замедлили. Во все существование в Петербурге холеры, подвергшей столицу тяжкому и продолжительному искусу, ни непослушания, ни убийства не обнаруживалось более. Прежняя, исключительно полицейская, исполнительность возложена была на выборных граждан из всех сословий, за что надлежало бы приняться с первого шага; из них же временные военные губернаторы разных отрезков города избрали себе ближайших помощников по округам и кварталам своих частей, и наибольшая часть всех этих лиц действиями своими стяжали себе самую похвальную известность, искреннюю народную любовь и всеобщее уважение.
Замечательным результатом этого бича, развившегося не по воле, а по силе физических деятелей, подчиненных высшей воле, результатом неоспоримо доказанным, было значительно очищение и улучшение в отношении духовном, нравственном, жизни всех разрядов народонаселения. Духовенству, для которого холерное время было более чем для кого-либо временем испытаний, самоотверженного служения, – духовенству это известно даже еще ближе и вернее, нежели ведомствам полицейскому и судебному.
Окончу анекдотом. Один из умных, милых людей высшего круга, которого мы встречали тогда постоянно с двойным респиратором на носу и на рту, со склянкою хлора, с пузырьком уксуса четырех разбойников, с коробкой знаменитых противохолерных индийских пилюль, с электрофором в кармане, с жестяным согревальником на животе, с нагрудником из кошачьей шерсти и проч., и проч., и который считал все это "положительно пустяками", ни к чему не нужными, на вопрос приятелей: к чему же он носит эти ненужности, отвечал всегда важно:
– C’est d’ordonance, любезный мой! Приказано, приказано! Под страхом смерти.
– Да вы-то разве чего-нибудь боитесь?
– Помилуйте, читали все распоряжения и спрашиваете, боюсь ли я чего-нибудь? Всего! Je crains tout mon cher, et j’ai bien d’autres craintes!
Илья Васильевич Селиванов
Публицист, мемуарист. Его воспоминания "Холера в Петербурге в 1831 году" были опубликованы в издании "Русский архив" в 1868 году.
В 1831 году я находился на службе в Петербурге. Всем известно, какими печальными сценами сопровождалась там холера, какие (под влиянием уверенности, что люди мрут не от болезни, но от отравы) позволял себе народ своевольства. Бывши свидетелем происшествия на Садовой, я хочу рассказать его так, как его видел.
Не помню, в какой именно это было день, только я шел по Невскому, по направлению от Полицейского моста к Аничкову. Приближаясь к Публичной библиотеке, я увидал, что народ бежит с Невского на Садовую; как любопытный сын Евы, я последовал за всеми. Поворотивши за угол Гостиного двора, я увидел, что улица уже затоплена народом, все стояли и смотрели на окна двухэтажного дома в недальном расстоянии от Публичной библиотеки: из верхнего этажа которого летели матрасы, одеяла, подушки, и, наконец, кровати и люди. Сколько именно вылетело из окна людей, я определительно сказать не могу. Помню только, что был не один, может быть двое или трое… Это была холерная больница, из которой в двери выносили больных, вероятно, для того, чтоб показать их народу. Как пришедший после и находя, что лезть в толпу опасно, я остановился на тротуаре противоположной стороны и ожидал, что будет. Вдруг с Невского показались два казака, или один казак и один жандарм – хорошо не помню. Они смело въехали в толпу и начали нагайкой разгонять народ… Не прошло минуты, как одного из них, казака, перестало быть видно из этого моря голов; куда он делся – не знаю; вероятно, его стащили с лошади. Другой, помнится жандарм, видя, что дело не ладно, заблагорассудил отретироваться и потихоньку уехал назад, по направлению к Невскому…
Не прошло пяти или много десяти минут, от Невского показалась коляска, запряженная четверней, с форейтором. В ней сидели двое военных – в шинелях; один седой старик, генерал-губернатор Эссен, другой молодой, его адъютант. Коляска остановилась перед дверью больницы. Экипажи тогда были очень высокие; ливрейный лакей откинул подножки, т. е. целую лесенку из шести или семи ступеней; генерал-губернатор вышел из экипажа и пошел в дом, но пробыл там не долго – шесть или семь минут не более, и выйдя, направился к экипажу. Как сказано было выше, толпа была огромная, может быть в две или более тысячи человек, следственно пространство между стеною дома и экипажем было буквально занято давившимся народом, так что старику Эссену оставалось лишь самое маленькое пространство для прохода. Когда он стал на первую ступеньку и занес ногу на вторую, он был сдернут за воротник шинели снова на землю, попробовал попытку во второй раз – то же самое… Это повторилось раз пять или шесть… Наконец старик как-то изловчился, подобрал шинель и юркнул в коляску, куда адъютант, не выходивший из коляски, почти втащил его; лакей захлопнул дверцы и хотел вскочить на запятки, но с ним случилось то же самое: его стащили за шинель в толпу, и коляска покатилась без него, настолько скоро, насколько можно было по тесноте.
Вдруг закричали в толпе, что по Садовой идет кавалерия… Испугавшись столкновения, я было прижался в углублении приотворенных ворот дома, стоявшего почти против больницы; но толпа, хлынувшая на двор этого дома, начавшая вооружаться поленьями дров и почти сбившая меня с ног, заставила меня подумать, что лучше всего отретироваться вовсе, как ни любопытно казалось окончание сцены. Долго не думая, я как можно поспешнее выбрался из толпы и скорым шагом направился домой, к Конюшенному мосту. Что затем происходило, мне неизвестно.
Не помню хорошо, в тот же ли день или на другой пришел к жившему со мною университетскому товарищу А.А. Сперанскому знакомый его Соколов, служивший в Гоф-Интендантской конторе. Соколов (не помню его имени) занимался литературой и работал, т. е. переводил для А.Ф. Воейкова, бывшего бессменным редактором Русского Инвалида и издателем Литературных Прибавлений к Инвалиду. Надо сказать, что г. Соколов был человек лет 40, худой, как спичка, болезненный и изможденный, так что и ходить ему было, заметно, трудно. Вот что он рассказал нам:
"Шел я от Воейкова по Шестилавочной улице, с запасом иностранных журналов в кармане для перевода на завтрашний день. Подходя к Пяти Углам, я вдруг был остановлен сидельцем мелочной лавки, закричавшим, что я в квас его, стоявший в ведре у двери, бросил отраву. Это было часов около 8 вечера. Разумеется, на этот крик сбежались прохожие и менее нежели через минуту я увидел себя окруженным толпой, прибывавшей ежеминутно. Все кричали; тщетно я уверял, что я никакой отравы не имел и не бросал: толпа требовала обыскать меня. Я снял с себя фрак с гербовыми пуговицами, чтоб показать, что у меня ничего нет; – душа была не на месте, чтоб толпа не увидала иностранных журналов и в особенности польских, бывших в числе их. Толпа не удовольствовалась фраком; я принужден был снять жилет, нижнее платье, сапоги даже нижнее белье и остался решительно в одной рубашке. Когда окружающие меня, наводнившие улицу до того, что сообщение по ней прекратилось, увидали, что при мне подозрительного ничего нет, тогда кто-то из толпы закричал, что я "оборотень" и что он видел, как я проглотил склянку с отравой. Досаднее всех мне был какой-то господин с Анной на шее, – он больше всех кричал и всех больше приставал ко мне… После слова "оборотень" в толпе закричали, что меня надо убить, и некоторые отправились для этого на соседний двор за поленьями дров. Видя приближение смертного часа, я стоял почти нагой среди толпы и поручал душу мою Богу. Вдруг в толпу въехал кавалергардский офицер, мальчик лет 19, верхом, и подъехавши ко мне, стал меня спрашивать: кто я такой и в чем дело. Как мог, второпях и в испуге, я ему объяснил, кто я такой и просил меня спасти. Юноша, не думая долго, обнажил палаш и плашмя, разгоняя им народ, велел мне идти за собою. Подобравши в охапку платье свое и сапоги, я в одной рубашке, насколько мне позволяли силы, побежал за ним, под охраной его палаша, и таким образом через всю Литейную он довел меня до Гоф-Интендантской конторы. Большая толпа следовала за нами, вплоть до дому, – и когда, войдя к себе на четвертый этаж, я отворил окно, то увидел, что толпа стоит на противоположном тротуаре и, заметивши меня в окно закричала: вот он!"
Фамилии молодого человека Соколов, помнится, не говорил; но ежели этот, бывший тогда юноша, жив и прочтет эти строки, пусть знает он, что Соколов, вероятно, давно умерший, считал его своим благодетелем и спасителем. На старости лет это должно его утешить.
К вечеру того дня, как в Садовой выкинутые из окна медики совершали свое воздушное путешествие, двоюродный брат мой (А.Н. С-в) был свидетелем другой сцены, подобной этой. Он жил в Подьяческой и от него через канаву была больница, помещавшаяся в одноэтажном деревянном доме. Точно также, как и в Садовой, толпа повыкидала из больницы все, что там было, потом взобралась на крышу, раскидала железные листы ее и разобрала дом до основания. Потом, найдя на дворе холерную карету, запряглась в нее и с песнями возила по улицам, до тех пор, пока, утомившись, не сбросила ее в канаву…
На другой день приехал государь император и произошла известная сцена на Сенной площади.
Дмитрий Иванович Хвостов
Поэт. Племянник генералиссимуса А.В. Суворова.
Июль в Петрополе 1831 года
Ступил на Север зверь крылатый,
Лия мгновенно смерти яд,
Язык горящий омокает
В потоки быстрые Невы;
Река, лишась прохладной неги,
В себя прияв недуга семя,
Внутри питает зной и жар;
Струя, подобна белизною
Златой Аравии жемчугу,
На воздух стелет смрадный дым.
Единственный Петрополь, славный,
Краса Европы городов!
Пошто твои унылы стогны,
Не слышно стука колесниц?
Вздремали быстрых рек проводы,
В дубравах соловьи умолкли,
В кустах за милого дружка
Средь полдня горлица томится,
Трепещет горестных свиданий,
Вздохнув, пускает тяжкий стон.
* * *Почувствуя Холеры тягость,
Спешит на торжищи народ;
Не постигая скорби корня,
Тоскует лакомств вредных раб:
Обители забав закрыты,
Не веют в тростнике зефиры;
Увяли на лугах цветы,
Пресеклись съезды и гулянья;
При встрече бар, простолюдинов,
О черной немочи запрос.
Царь Россов бодрствует, не дремлет,
Унынья, страха чужд… Он рек!..
Одушевились миллионы,
Пред небом выю преклоня,
Мгновенно пали на колена,
Рыданья воссылают к Богу,
Спасенья просят у Творца.
Как благовонный дым кадила,
Огонь молитвы теплой, чистой,
Лазурный проницает свод.
* * *Могущего отверсты храмы,
Уста Пресвитеров гремят;
Се зрелище великолепно!
Первосвященники грядут,
Грядут с хоругвями смиренно
И, полня славословьем стогны,
С земли возносят к небу глас.
Там пастыри среди народа,
Горящим сердцем в звучном лике,
Святую сеют благодать.
Дружина Македонян в древность,
Без опасения меча,
Врагам казалася стеною,
Неразрушимою ничем;
В России чада Иппократа
Питомцы мудрости, науки -
Бесстрашные богатыри,
Болезнь в ущельях достигают,
Из пасти льва приемлют жертвы
С восходом солнца и в полночь.
* * *Огромны здания больницы,
Полмертвые пьют жизни сок,
Граждане знатные, вельможи,
От смерти входы сторожат;
Сугубя миг, врачи всечасно
Пространство облетают града,
Их ум крылатый, быстрый взор,
Под кровом хижин и в чертогах
Страдальцев бедных видят муки
И облегчение несут.
Отцов и матерей лишенны
Покров младенцы обрели,
Благотворенья длань открыта,
Сирот встречая колыбель.
Кто на умерших кинул взоры,
Кто обеспечил их в могиле? -
Великодушный Царь-отец:
Отвсюду полилося злато,
Святому следует примеру
Сословие купцов, Бояр.
* * *Уже истощеваясь в силах,
В обратный путь стремится Лев;
Уже к Неве спустилась Дева -
Посланница святых небес,
Она Отечеству обильно
Подаст богатство, славу, радость.
Сам Бог России твердый щит:
Он в бурях жизни – избавитель;
Но мирных дней благополучных
Создатель – кроткий, добрый Царь.
Средь рева бурь, средь искушений,
Непобедимый в мире Росс,
Святою Верой огражденный
На Бога крепко уповай.
Друг человеков, муж правдивый,
По сердцу Бога венценосец,
К тебе любовью полный Царь,
Твоим оплотом вечно будет;
Смотри, тупеет смерти жало,
Сияет снова твой Сион.
* * *В летах моих унылых, поздних,
Покрытый сединой давно,
Я жив… Но много жертв достойных
Недуга пало под косой;
Кто здесь Отечеству полезен,
Тот в гроб всегда нисходит рано,
Ловя последний сердца луч,
Певец и скорби и печали,
Могу соземцев на гробницах,
Могу еще я слезы лить.
Петр Петрович Каратыгин
Литератор, сын актера Петра Андреевича Каратыгина. Автор многих исторических очерков, романов. Его текст "Холерное кладбище на Куликовом поле" был опубликован в журнале "Русская старина" в 1878 году.
Летом 1830 года холера свирепствовала в низовых губерниях; осенью пробралась в Москву; весною 1831 года появилась в северо-восточных краях и в остзейских губерниях; окаймила Петербург со всех сторон и быстро надвигалась на столицу, подобно громовой туче. Самые недальновидные люди были в полной уверенности, что эпидемия, несмотря на карантины, непременно появится в Петербурге и найдет в нем богатую поживу. При всем том наше русское "авось" разгоняло преждевременные опасения: беспечно веселились жители столицы и на Масляной, и на Святой (которая в тот год было 19-го апреля); оживлены были гульбища, театры полны; общественное здоровье находилось в самом удовлетворительном состоянии, смертность в больницах была незначительная. Нева вскрылась 4-го апреля; наступила весна, такая теплая, благодатная, какой давно не было: сады и острова зазеленели в половине мая; воздух был чист, ароматен, не было заметно в нем и малейшего атома заразы. 29-го мая к Калашниковой пристани в числе прочих судов прибыла барка из Вытегры. Через две недели на ней заболел судорабочий припадками, похожими на холерные, но благодаря медицинской помощи выздоровел, и на этот случай никто не обратил особенного внимания; против обыкновения, городская молва не воспользовалась им для распространения тревожных, преувеличенных слухов. Июнь походил к половине. Весеннюю теплоту сменил зной необыкновенный. Ясное, безоблачное небо приняло какой-то зеленоватый отлив, горизонт покрылся туманом; солнце без лучей казалось раскаленным ядром, но жгло невыносимо при совершенном безветрии. Термометр доходил до 25° в тени… Такова была обстановка, при которой в С.-Петербурге обнаружились несомненные признаки появления холеры.
17-го июня в "С.-Петербургских ведомостях" (№ 141) было напечатано первое объявление от генерал-губернатора о том, что накануне в Рождественской части холерной эпидемией заболели и умерли маляр, будочник, а в Литейной – трактирный маркер, в течение нескольких часов; 18-го числа появился первый бюллетень о заболевших и умерших в течение первых четырех дней: цифры, очевидно приблизительные, могли дать только понятие о пропорции умиравших к заболевавшим – 24 : 48 – половина на половину.