Мыс Бурь - Нина Берберова 3 стр.


Она обняла его и поцеловала. Да, она понимала, что он не по своей воле отсылает ее от себя, что он тоже смирился, или если и бунтует, то как-то по-своему. Что он расстается с ней не для того, чтобы взять на ее место другую.

При отъезде бабушка нацепила ей на грудь картон с адресом Алеши. Она через Москву ехала за границу. И вот Бойко был арестован всего за два дня до этого. Ночью пришли за ним и взяли его, и еще двоих из того же дома. Он ушел совершенно спокойно, простясь и с бабушкой, и с Зай. "Не забудь", - сказал он ей тихо в самое ухо, и потом показал на самого себя (это у них называлось "говорить ребусами"). Она, прижав руки к груди, смотрела из окна, как его сажали в машину. Он не оглянулся.

- Милая! Бог забыл! - вскричала бабушка. Не начинала ли она уже заговариваться?

С картоном на груди Зай села в поезд. Адрес Алеши всем лез в глаза и больше всех ей самой.

Другой картон, уже с парижским адресом, нацепил на нее Алеша на московском вокзале; неделя прошла в хлопотах. Она отдавала себе ясный отчет о том, что с ней происходит, словно ее разбудили, она до сих пор спала крепким сном. В Рождественскую ночь уезжала она из страны синих снегов, где все было так страшно, и прежде всего - страшна была огромность этой страны и глубокая, унылая, глухая, непроходимая синева этих снегов, по которым увезли куда-то Алексея Андреевича.

Порученная кондуктору, она села в свой угол, с нарывающим пальцем, забинтованным и неподвижным; она увозила с собой свое будущее, всю себя и всю свою долю. В первый раз в жизни она была одна, среди чужих, ехала в чужую страну, к чужому отцу, в чужую семью. Бойко был так далеко. Бабушка… это уже был другой мир. Из какого мира была сама она, кто была она - ничего этого она еще не знала, и зачем все это выпало ей? В ее лице было что-то трепещущее и немножко жалкое, как и в заштопанных чулках, и в этой вылинявшей тесемке, вплетенной в волосы. Ей дали место у окна, а вечером она влезла на верхнюю полку и там легла, а поезд шел, раскачиваясь, растолковывая, рассказывая, перетолковывая, пересказывая все одну и ту же историю: о том, как жили-были бабушка, она, дядя Леша, часы в столовой давно уже не ходили… ребусы, помирать пора… арабески… картон мешает… папа… стихи, в которых она недавно воспела домашнюю стирку… Алешина жена… В последнюю минуту сняла с нее теплую кофточку на вокзале: тебе не нужно, а Васеньке пригодится…

В Варшаве в вагон вошел и сел напротив Зай человек с большим круглым лицом, совершенно седой. Он внимательно посмотрел на Зай, на ее картон, на ее корзинку с провизией, потом раскрыл маленькую толстую книжку, похожую на словарь, и долго читал ее. Они поговорили немного по-немецки, и человек сказал ей, что едет в Бельгию, а про Зай уже все знает. И он похлопал рукой по книжке, словно там вычитал все, что ему было нужно.

Поезд шел и шел, рассказывая все ту же знакомую до слез историю. Зай смотрела в окно, на снегом занесенные поля, на галок, на далекий горизонт. Человек сидел напротив, дремля. "Мы стоим в Берлине три часа", - сказал он, заглянув в свою книжку. Но Зай не посмела спросить, что это был за справочник.

Пересадка. Вторая ночь. Уже все контроли и таможни позади. Зай опять ложится на верхнюю полку. Человек выходит в коридор и долго стоит у окна, в котором ничего не видно, кроме круглого лица, белых волос и руки, прислоненной к раме. Качается и вздрагивает ночник над головой Зай. Она решает снять картон с груди.

Утром - Берлин. Человек смотрит в свою книжку и говорит: сегодня пятница. Как все это странно! Оно чем-то долго совещается с кондуктором, и Зай догадывается, что говорят о ней. Она пугается. Человек хочет повести ее в город. Он заметит ее рваные башмаки.

Она дает ему руку, и они идут по улице, покупают газеты, папиросы, шоколад, съедают по бутерброду в каком-то магазине, где нет подавальщиц и всё выпрыгивает из каких-то отверстий - яблоко, пиво, ветчина. И Зай с удовольствием удивляется. До сих пор ей редко приходилось удивляться.

Потом они идут дальше. Зай холодно, падает мокрый снег, а кофточка осталась для Васеньки, и на ней только драповое пальто, из которого она так ужасно стыдно выросла. Она видит себя в зеркальных стеклах магазинов и чувствует, что непохожа на других детей. "Вот это - Музей, а это - Аллея их Победы, - говорит спутник Зай, - но мы пойдем не туда, а вот сюда". И они входят в обувной магазин.

Чулки Зай были совершенно целы, только сильно заштопаны, и когда ей надели новые коричневые туфли с клапанами, она вдруг почувствовала такую радость, что едва не запрыгала. Ее повели к какому-то замысловатому аппарату, похожему на большие весы. Сквозь новую туфлю, сквозь заштопанный чулок, сквозь ногу Зай увидела пять ровно и отдельно лежащих неподвижно косточек - это был скелет ее ноги. Она смотрела и не верила глазам, а человек в это время опять искал что-то в таинственной своей книге. Зай захотела посмотреть другую ногу, потом руку… Она никогда не видела себя такой, с изнанки.

Когда поезд тронулся, они разложили купленную еду у себя на коленях и принялись закусывать.

- Какие люди живут в вашей стране? - спросил человек, ставший после прогулки, обувного магазина и еды румяным и веселым.

Зай задумалась. Ей хотелось как можно лучше ответить на этот вопрос (на который, видимо, ответа в справочнике не было). Она вспомнила Алешу и его жену; вспомнила бабушку и тех, что пришли брать Бойко. Как это все уже было далеко!

- Два рода людей, - сказала она. - Одни вроде таких насекомых. Они полупрозрачные, их едва видно, они дрожат на свету. Другие - как гвозди, их молотком не разобьешь, сколько ни бей. Только крепче становятся. Их страшно, особенно когда они приходят ночью. А первых - раздавишь, и не заметишь! Сказать вам? Я сама больше похожа на первых.

- Это, может быть, от крепостного права и татарского ига? - спросил человек.

Зай не ответила. Она думала, а когда она над чем-нибудь думала, что-то мучительное появлялось в ее лице, некрасивом и худеньком.

Глубокой ночью, перед Льежем, он разбудил ее и дал ей свой адрес.

- Если на Новый год вы вспомните обо мне, то пришлите мне открытку, - сказал он и покивал ей головой.

- Почему на Новый год? Я могу и в другое время.

- На Новый Год принято вспоминать своих друзей, - сказал он, улыбнувшись, - желаю вам счастья, милая девочка.

Он снял с полки свой чемодан. Поезд уже тормозил вовсю.

- Если не на Новый Год, то в другое время. Это все равно, - прибавил он.

- Скажите, пожалуйста, что это за книга у вас, которую вы все время читаете? - осмелела Зай.

- Это такая особенная книга, - улыбнулся он. - В ней всё, всё есть. Очень удобно.

Он помахал шляпой с платформы, стоя под фонарем, пока она, отстранив штору, смотрела в черную ночь. Ей захотелось сочинить стихи про любовь. Она стала думать, что было бы, если бы она вышла с ним вместе и поселилась с ним, как бы они жили… Потом мысли пошли в беспорядке, туда и сюда, качаясь взад и вперед под стук поезда. И внезапно что-то прокололо ей сердце. Париж. Отец. Сестры. Жена отца. Неизвестный город. Неизвестная страна. Родина ее матери, где ее французская фамилия окажется внезапно у себя дома.

Кондуктор в фуражке сводит ее со ступенек вагона. На ней опять навешен московский картон. В руках - две корзинки, в одной - белье, в другой - книги. И в бегущей куда-то толпе, в шуме громадного вокзала, она стоит оглушенная, оцепеневшая от ужаса, и чувствует, что здесь она вся: со своей, еще ей самой неизвестной до конца, душой, с ее маленьким телом, со всеми ее косточками, которые вчера просвечивали в обувном магазине. И все так таинственно и в ней, и вокруг, в этом сером воздухе, в этом шуме; словно совершенно новая вселенная вот-вот готова открыться ей, с ее новыми законами и загадками… Она видит перед собой своего отца.

- Лиза Дюмонтель? - говорит Тягин, приближается к ней и хочет взять ее на руки, он не ждал, что она такая большая, такая высокая, он только может обнять ее, сжать ей плечи, прижать к себе. Он целует ее два раза в глаза. Он одет несколько неряшливо и кажется ей совсем старым. У него орлиный нос и бородка. Сняв шляпу, он что-то говорит кондуктору и мнет деньги в руке, прежде чем дать на чай. Уронив корзины, она полными слез глазами смотрит на него; она боится его.

Этот день прошел, и его больше нет, прошел, как все другие, а казался таким особенным, необыкновенно важным, трудным и новым. Его больше нет, как если бы его никогда и не было. Мачеха перебинтовала ей палец, ей сделали ванну. Она путала двери в квартире и испугалась, когда в кухне вспыхнул газ. Ни за что в мире не соглашалась она переодеваться при сестрах и с мучительным стыдом открыла свои корзины. Потом все ушли куда-то, осталась только Любовь Ивановна. Зай просидела два часа на кухне, глядя, как она гладит белье, и слушая, как тикают часы.

- И что же вы ели? - спрашивала Любовь Ивановна. - Что могли купить на жалованье? Сколько он зарабатывал? Все еще красивый был или уже старый? Ставил пьесы? Играл сам? А старуха что? Била тебя?

Зай отвечала, что всего было вдоволь, и картошки, и каши, и даже хлеба, что дядя Леша был очень красив, хоть и без зубов, и такой худой, что бабушка говорила, что на него смотреть страшно. И что ее никогда никто не бил, а наоборот, ужасно все любили, даже Алеша, который в Москве женат теперь. И что Алеше, в сущности, было очень стыдно, когда жена его сняла с нее кофточку для Васеньки.

- Это с тебя кофточку? - спросила Тягина и вдруг замерла с утюгом в руке.

- С меня, Любовь Ивановна.

- Я тебе не Любовь Ивановна, а тетя Люба, - сказала она и с грохотом бросила утюг на подставку.

"Я рассердила ее, - подумала Зай. - Господи, если Ты существуешь, помоги мне!"

С отцом она пробыла весь вечер вдвоем. Она страшно робела и боролась с этой робостью. Она рассказала ему о Бойко, о том, каким он стал в последние годы, какие пьесы играли в Рабочем театре (но уже без него), куда она часто ходила по билетам, которые он доставал.

- Актеры к вам ходили? Актрисы? - упрашивал Тягин.

- Нет, никто не ходил.

- У него были когда-то свои идеи, интересные идеи. Он был талантливый и левый.

- Он никогда об этом не говорил.

- Страдал от своего суфлерства?

Она не знала, страдал ли он; об этом он тоже никогда не говорил. О чем же он говорил?

- Он рассказывал мне о разном. О постороннем. Я в танцевальную школу ходила. Там не рассказывали ничего.

- А по-французски ты говоришь?

- Говорю. И немножко по-немецки.

Этому ее научила бабушка. Они Гюго читали "Человек, который смеется". Было очень скучно.

Тягин сказал:

- Тут у нас тебя все любить будут. Даже Соня. Ты не к чужим приехала. Это твоя страна, тут твоя мать родилась. И, пожалуйста, кушай как следует, а то ты худенькая. Ты из нас здесь больше всех у себя дома.

Зай, наконец, осталась одна. В комнате, куда ее отвели, стояла еще одна кровать, но она не посмела спросить, которая из сестер живет здесь. Она встала на колени у кровати, положила голову и стала думать, думать. Ей хотелось вспомнить молитву, которую заставляла ее читать бабушка. Да, "была Его воля", письмо пришло, и вот она здесь, но ни одного слова она не вспомнила. Она вползла под одеяло, потушила свет; Алексея Андреевича у нее отняли, бабушка отпустила ее. У Алеши была такая жадная жена. Человек из поезда навсегда унес с собой чудную свою книгу. Он подарил ей туфли, как нищенке, и кости ее просвечивали так неподвижно, так страшно. Они - в ней. И душа ее тоже сквозит сквозь тело ее, сквозь ее лицо и глаза, и тоже - неподвижно и страшно. Большое, прозрачное дрожащее насекомое припомнилось ей. Оно ползало по полу на согнутых лапках и обрубком хвоста помогало себе выпрямиться. "Неужели это я?" Дверь в ванную была неплотно закрыта, там кто-то умывался, чистил зубы, а потом начал тихо петь по-французски.

Это была длинная песня про какого-то принца, который несся вскачь по лесу, в рыцарские времена; в золотых стременах были его ноги, конь его был в мыле. В замке ждала его принцесса. Он возвращался с похода, он год тому назад ушел в поход с королем Рено.

Принцесса стоит у высокого окна и смотрит вдаль. Пылит дорога. Принц мчится на утренней заре к своей возлюбленной… Даша смолкает и осторожно входит, но Зай делает движение, чтобы показать, что она не спит.

Даша садится на низкий табурет подле своей кровати. Она зажгла лампу на столе. На ней пижама в узкую полоску, Зай во все глаза смотрит на нее.

- Его, значит, арестовали? - говорит Даша, - и за что же? Как ты думаешь? Работал он против них?

- Конечно, не работал. Ни за что арестовали. Хотя мне теперь кажется, что он предчувствовал, что это случится. Иначе он бы не начал хлопотать о моем отъезде. Видно было, что он предполагал, что это может быть. Потому и написал сюда.

- Он любил тебя?

- Да. Очень любил.

- А бабушка все еще жива!

- Все жива. И все говорит, что помирать пора.

- А Алешка что? Такой же все нахал? Хотел мне когда-то косу отрезать на улице. Наверное, солоно тебе приходилось от него?

- Алеша? Что вы! Он совсем тихий, всего боится. Прямо даже объяснить нельзя, как живет такой человек.

- Это ты мне "вы" говоришь?

Зай смутилась.

- А тягинский дом все стоит? - спросила Даша после паузы.

- Это который рядом? Стоит. Там теперь коммунальная столовая открылась.

Даша закурила папиросу и села опять.

- Так, - сказала она, - ну, еще что-нибудь расскажи.

Но Зай не знала, что еще рассказать. О ребусах и вечерах вдвоем говорить не хотелось.

- Он что же, тоже всего боялся? - спросила Даша.

- Нет, он ничего не боялся. Он только очень грустный был. И всегда одинокий. Стихи мои любил.

- Прочти стихи.

- Немножко позже. Это я о стирке написала. Мы когда с бабушкой белье развешивали во дворе, я очень любила, и всегда старалась, чтобы попестрей висело.

- Обо мне он никогда не говорил?

- Нет, никогда. Только когда уже паспорт пришел, он сказал, что знает хорошо и папу, и вас, тебя то есть. А про Соню сказал, что никогда ее не видел.

- Он был моей первой любовью, - сказала Даша, улыбаясь, - уже после, когда мы расстались. Как я была влюблена в него! Назад убежать хотела… Ты еще не была влюблена?

- Немножко, сейчас. В одного человека, который ехал в поезде.

Даша засмеялась тихонько и сказала, что, собственно, давно пора спать.

- Я прочту стихи, - сказала Зай. - Слушайте!

И она, сев на постели, не без гордости прочла:

СТИРКА

Приятно средь докучной смены
Забот, приличных только нам,
Прикосновенье мыльной пены
От стирки розовым рукам.

Я знаю, времена бывали,
Прекраснейшие из времен,
И у источников видали
Нежнейших девушек и жен,

И пахли в час перед полуднем
Соленой влагою морей
Покорные высоким будням
Ладони царских дочерей.

Даша отвела папиросу от губ, посмотрела пристально на сестру. Наступило довольно долгое молчание.

- Какая ты странная девочка! - сказала она. - И какие ты сочиняешь хорошие стихи!

Потом она прошлась по комнате, переставила лампу к своему изголовью, выбрала на полке книгу, потушила окурок и улеглась.

- Какие у тебя туфли красивые, и совсем новые, - сказала она. - Это где тебе купили?

- В Москве, Алешина жена, - сказала Зай, не дрогнув. Она повернулась к стене, укрылась с головой и вдруг уснула, как засыпают только дети.

Глава третья

Тетрадь Сони Тягиной

Я подошла сегодня к книжной полке в комнате Зай и долго стояла, пытаясь выбрать что-нибудь. Русские классики превосходны, но они писали не для меня и не обо мне. Я стараюсь найти в них достоинства, не школьные, иные, и не нахожу. Так я стояла и смотрела на корешки заграничных изданий русских писателей и думала: одного не хочу, потому что он надо всем смеялся, что вовсе не было смешно; другого потому, что он умер молодым и не успел стать мудрым; третьего потому, что в нем много нравоучений и семейного счастья и несчастья; четвертого потому, что герои его скучают и он скучает сам; пятого потому, что герои его слишком много и слишком умно говорят; шестой бичевал что-то, что совершенно оставляет меня холодной; седьмой без конца описывал природу, которую я не люблю и не знаю; восьмого я считаю иностранцем, кроме того он слишком звонок, стихи его раскалываются как орехи… Так я и отошла от книжной полки. И мне даже стало жаль себя, своего уродства. Но на самом дне души я чувствовала полное самоудовлетворение: своей оригинальностью и смелостью своих суждений.

А вместе с тем единственное, чего я хочу в жизни, это счастья. Не спокойствия, не свободы, но счастья. И не мгновений ищу я, чтобы их фиксировать и культивировать, но закрепленного, непреходящего состояния счастья. Полноты абсолютной и постоянной. Так сказать, счастья тоталитарного. И задача моя, цель моя, весь смысл моей жизни - найти это счастье.

Но что такое этот абсолют? В чем он? Состоит ли он в куче золотых монет, в красивом плечистом умном мальчике? В свитом гнезде? В созданном бессмертном шедевре? В столкновении с Богом? Для меня мое счастье не имеет ко всему этому никакого отношения. Для меня счастье это еще мною не найденная, но несомненно существующая, ощутимая и бесспорная гармония моя с миром, из которого я возникла и в который я вернусь. Этот мир для меня больше, чем Божество, которое он в себе содержит. Этот мир для меня - всё, и счастье, которое мне кажется единственно полным и совершенным, это быть в согласии с этим миром, в слиянии с ним, иметь с ним одну бурю, одну гармонию.

Когда я найду его, то не спрячу его для себя одной. Я скажу о нем людям, и те, кто захотят, услышат меня. Я его покажу им, я себя им покажу. Счастье для себя одной слишком возможно, оно достижимо, оно временно и не абсолютно. Только гармония моя с миром абсолютна. Но мир не хочет меня!

Около года тому назад мне явилось одно искушение: мне представилось, что мое одиночество и есть счастье, и есть гармония, что я некоторым образом достигла абсолюта. Я была потрясена, раздавлена. Все было во мне самой: добро (потому что я люблю добро больше зла и добродетель больше порока); красота (моя собственная), правда (ибо всякая правда для меня выше всякой лжи). Я оказывалась равной миру. В искушении этом я жила некоторое время… Но не могла ограничиться собой. Не могла оставаться без мира, то есть без своей связи с ним, не отражать его мучительных перерождений, не следовать за его неразрешимыми вопросами, за его грязью, кровью и красотой. За его злобой, порочностью, безверием и величием. Одиночество оказалось только формой моего существования, которая мне нравится более других форм. Но содержанием моей жизни оно стать не могло.

Назад Дальше