Г-н Пирогов не просто уступил решенью комитета, не просто склонился пред необходимостью… Он не стал просто в пассивное положение человека, которому связали руки; нет, он и со связанными руками бросился вперед, чтобы заслонить собою тех, которые его связали… Ну, естественно, что сильнейшие удары и пришлись по нему… Кто писал предисловие и текст объяснений к "таблице наказаний"? Н. И. Пирогов. – От чьего лица пишет он? Коллективно или нет? – Нет, он говорит: "я предлагаю", "я нахожу"… Значит, основания "Правил" – его. Мало того – в заключение предисловия он говорит: "Я предлагаю дирекциям… следующие положения комитета, вполне разделяемые и мною" ("Журнал для воспитания", 1859, № XI, стр. 112). И против этих слов нигде нет никакого протеста, никакой оговорки. Скажите, добрые люди, – такой образ действий тоже необходимо требовался, чтобы не впасть в "либеральный деспотизм", не сделаться "озорником" и пр.?.. Кажется, никто ни в каких комитетах никогда не обязывался мгновенно делаться рыцарем противных убеждений, как скоро они утверждены большинством. Г-н Пирогов мог уступить решению комитета, но мог тут же, ясно и решительно, заявить пункты своего несогласия с ним. Тогда бы вышло совсем другое: отсталость киевского комитета и училищного устава не покрывалась бы гуманным авторитетом г. Пирогова, и не было бы нам с г. Е. Суд. никакой причины горячиться… Но г. Пирогов этого не сделал… Да что же я говорю – не сделал?.. Он, напротив, постарался мотивировать ненавистный параграф о розгах… Чем же? "Тем ли, что комитет желает их удержать и что попечитель не имеет права изменять училищного устава? Нет, а тем, что: 1) нельзя вдруг вывести розгу из употребления, 2) трудно придумать что-нибудь вместо нее, 3) в школу поступают дети, уже сеченные дома, 4) в некоторых случаях проступки требуют сильного, мгновенного сотрясения…
Таким образом, г. Пирогов делался пред судом публики (имеющей полное право не знать интимностей комитета) не человеком, "с болью в сердце вырвавшим у самого себя уступку", а просто-напросто сообщником киевских педагогов (мудрость которых мы еще увидим впереди – по подлинным свидетельствам самих киевлян). И после этого я виноват, что не отделил тайных убеждений г. Пирогова от того, что он редижировал для комитета? Да какое же мне-то было дело до тех его убеждений, которых он сам знать не хотел? Вы можете кричать на меня сколько вам угодно, а я, по совести говоря, не раскаиваюсь теперь даже в тех иронических фразах, в которых говорилось, что, вероятно, среди киевского комитета г. Пирогов действительно нашел какое-то удобство в розге и быстро убедился в ее полезности…
Но если уж пошло на то, чтобы пристыдить вас, господа противники "принципов г. Добролюбова", – я вам скажу, что я в своей статейке сделал более, чем от меня требовалось: я проник в то, во что мог бы и не заглядывать. Видите ли, в одном месте моей статьи (стр. 170)я говорил: "Только совершенным несогласием истинных убеждений г. Пирогова с принятою мерою можно до некоторой степени оправдать те противоречия, какие встречаются в каждой строчке "Правил" там, где говорится о телесном наказании". В числе этих противоречий было указано мною следующее: причиною допущения розги выставлена, между прочим, потребность сильного, мгновенного сотрясения, и потому оно должно следовать непосредственно, безотлагательно за проступком; а между тем розга назначается не иначе, как по определению педагогического совета, после расследования и обсуждения дела… В "Отчете о следствиях введения "Правил" (рекомендуемом мне г. Драгомановым, который даже сожалеет, что я не читал его, когда писал свою статью!) г. Пирогов сам сознается в следующем: "Замечу здесь мимоходом, что нам указали некоторые на противоречие в "Правилах", относящееся до телесного наказания. Мы приняли, что это наказание тогда только может достигнуть цели, когда оно будет употребляться безотлагательно и вслед за проступком, а между тем определение его предоставили педагогическому совету. Это действительно противоречие, но такое, которое говорит само за себя. Мне оно казалось необходимым. Когда большинство в комитете сочло невозможным уничтожить совсем телесное наказание, то это противоречие выразило мой личный протест, который должен был напомнить педагогическим советам, какого я мнения о розге. Вот и все" ("Журнал для воспитания", 1861, № IV, стр. 216).
Прочли ли это место мои возражатели? Если прочли, то как же они не заметили, как оно для меня благоприятно? Ведь нельзя не согласиться, что протест г. Пирогова был уже слишком тонок, так что кроме меня действительно едва ли кто и заметил его. А я заметил и указал печатно – позвольте уж похвалиться этим!.. Или, напротив, и тут я виноват в чем-нибудь?
Впрочем, во всяком случае, что бы ни говорили о неприличии моего обращения с г. Пироговым, – дело разъясняется в мою пользу, или, лучше сказать, в пользу самого дела: издавая свои "Правила", г. Пирогов не только не протестовал против некоторых пунктов их, но даже сказал, что вполне разделяет мнения комитета, даже принялся их оправдывать; это многих могло ввести в заблуждение (и вводило) и заставить думать, что г. Пирогов действительно оправдывает розгу, как полезную меру наказания. Теперь г. Пирогов уже положительно объявляет, что он питает к розге прежнее отвращение и никогда не переставал питать его, но что ему делать было нечего против комитета. С этой стороны, значит, можно быть спокойным: педагоги розочных принципов не имеют за себя по крайней мере авторитета г. Пирогова.
* * *
Вот я и покончил с моими строгими судьями. Но дело мое только что начинается. Вообразите – ведь розгу все-таки отстаивают!..
"Как же это, однако, – восклицает читатель, – после всего, что сказали сами поборники г. Пирогова, после его собственных признаний, – кто же еще может осмелиться отстаивать розгу? Ведь они уж все объяснились, что и рады бы, да нельзя, или, как говорит г. Сухарев (это тоже наш антагонист) в "Русской речи": "Хотели бы, да Фатей не велит!"… Ну, после этого уж и молчи…"
Читатель оказывается недогадливым: он забывает среду. Среда требует, читатель: как же ее не послушаться?
Вы опять удивляетесь: "Как, законодатель должен постановлять нелепые законы, если среда нелепа, должен освящать законом всякие гадости, если к ним среда привыкла!.. Да ведь он на то и законодатель, чтобы…"
Позвольте, читатель, – вы слишком торопитесь. Я сейчас объясню вам, в чем дело.
В моей статейке было замечено, что остановить сечение в школах вовсе не такая уж невозможность, как многим кажется: "Попечитель мог положить, чтоб не секли, – и не стали бы сечь". Эта последняя фраза, действительно слишком отважная и вызванная именно преувеличенным доверием к моральной силе и влиянию г. Пирогова, – послужила, кажется, одним из сильнейших поводов к восстанию на меня. Разумеется, если б мне просто сказали: "где же, дескать, попечителю усмотреть за всеми в одиннадцати гимназиях округа", – так мне бы и возражать нечего было. Но нет, г. Драгоманов, подхвативший мою фразу, не с этой стороны напал на нее, а забрал гораздо выше: "воспрещать сечь, это, видите ли, значит приказывать учителям насильно быть либералами", то есть опять-таки "действовать по принципам г. Добролюбова". А уж это – чего хуже!..
Мы с вами, простосердечный читатель, думали до сих пор, что есть разница менаду положительными и отрицательными фактами. Оказывается, что никакой. Вы не допускаете вора стянуть ваш кошелек – вы, значит, насильно заставляете его быть честным человеком; вам запрещают драться – хотят из вас насильно сделать либерала… Если вы встретите на улице г-на Козлянинова, тузящего женщину или ребенка, – вы, может быть, почувствуете порыв отнять у него беззащитную жертву? Удержите же ваш порыв, если не хотите заслужить обвинение "в последовании принципам господина Добролюбова". Вы рассудите, что ведь у нас среда такая: дерутся, да и только… Ну, положим, вы и прекратите безобразие на улицах – что же из того? Ведь дома – мужья жен бьют, отцы – дочерей, разные франты – своих любовниц: а уж если дома дерутся, то как же на улице-то воспретить? Оно хорошо бы, слова нет – очень бы хорошо, да еще никак нельзя: хоть и воспретишь на бумаге, а на деле все будет продолжаться… Обратитесь к городовым и спросите: есть ли возможность предупредить драки на улицах и оскорбление женщин? "Никакой возможности, – ответят вам городовые по большинству голосов, – ибо, дескать, у нас уж грубость нравов такая…" Что делать в этом случае?.. Ясно что: рассмотреть различные случаи публичных ссор и оскорблений, подвести их под рубрики и, по совещании с городовыми, постановить правило, в каких случаях г. Козлянинов имеет право тузить публично женщин и детей, в каких нет.
Вы думаете, мы это на смех выдумали? Вовсе нет. Я думаю, что если бы спросить об этом мнения, например, г. Драгоманова, так он рассудил бы именно таким образом. Посмотрите, например, как он доказывает необходимость узаконения розги.
"Нам могут привесть еще одно возражение: "Как ни толкуй, а детей все-таки секут". Это, конечно, очень прискорбно. Но (внимайте же!), во-первых, секут гораздо меньше (радость-то какая!). Во-вторых, количество высеченных в гимназиях (27 гимназистов) – капля в море сравнительно с высеченными дома (ну да – количество побитых г. Козляниновым с компаниею, – что же значит в сравнении с числом тех, кому дома задают потасовку!): родители все-таки не перестают сечь своих детей. Что делать, если общество так неразвито (конечно, другого нечего и делать, как утвердить его законом в его неразвитости!). Вот два примера (г. Лев Камбек мог бы насчитать и больше). В Полтавской губернии, говорил нам человек, близко знакомый с делом, многие родители взяли своих детей из одного уездного училища, заслышав, что там уж не секут; в К – е процветает частный пансион, в котором воспитываются мальчики довольно богатых родителей и в котором ученикам делается систематическая порка (ясно, что именно этот пансион и должен служить образцом для киевских педагогов!). В-третьих – наказание розгами так ограничено "Правилами", назначается за такие проступки, что оно достается только тому, кого дома любезные родители раз по пять в год секут (это в-третьих решительно совпадает с первым и вторым, но г. Драгоманов в жару защиты забывает требования логики; не будем слишком требовательны к юноше). Наконец, скажем мы с Пироговым, "самые драконовские законы не будут страшны, если будут законно применяться" (то есть неудобство розги г. Драгоманов видит только в излишней строгости этого наказания, а не в моральном его безобразии: ведь так надо понимать его, если только он изучал древнюю историю и помнит, в чем упрекали драконовские законы ("Русская речь", стр. 30).
Я бы не привел отзыва г. Драгоманова, если бы не нашел подобной же мысли в самом "Отчете о следствиях введения правил о проступках и наказаниях", писанном г. Пироговым. Он тоже оправдывает свой образ действий тем обстоятельством, что "нравы общества не приготовлены еще к отмене телесного наказания". Предложив сначала эту отмену, но "не нашед сочувствия в большинстве членов", – г. Пирогов "вскоре убедился, что бесполезно было бы уничтожить на одной бумаге, под видом гуманности и современности, средство, которое и многие воспитатели и большая часть родителей признают еще необходимым". Далее, "Отчет" приводит, что еще в прошлом столетии телесные наказания в училищах отменялись, но это не удержалось именно потому, что "убеждение в необходимости телесного наказания было еще слишком сильно и у родителей и у воспитателей", В "Устав" 1828 года опять введены телесные наказания, и как нельзя более пришлись по вкусу общества: "Отцы и теперь еще обращаются в училища и гимназии с просьбами сечь детей и сами секут дома; ученики шестого и седьмого классов, не нынче, так завтра студенты, тайком, без ведома гимназического начальства, за поступки против чести секут своих товарищей. Вот факты, обличающие нравы общества" ("Воспитание", II, 60).
В статейке "Всероссийские иллюзии" я уже опровергал круговую поруку домашнего сечения с гимназическим. Здесь повторю только, что именно потому и важно отменение телесного наказания в школах – что оно сильно употребляется в домашнем воспитании. Если бы общество все чувствовало отвращение к этому роду наказаний, тогда не было бы особенной важности в существовании его где-нибудь на бумаге. Это говорит сам г. Пирогов: "Если, говорит, действительно общественное мнение вопиет и громко требует отмены телесного наказания – чего же лучше и о чем же тогда спорить? Мы будем рады, уже верно, не менее других, и что за дело тогда, будут ли наши правила угрожать виновному розгой или нет, – все равно: против общественного мнения не устоят никакие правила, и розга, оставаясь на бумаге, исчезнет на деле, а это-то и есть именно то, о чем мы все хлопочем". Эти соображения были бы совершенно логичны и неопровержимы в устах человека, отличающегося уменьем искусно поддерживать старую рутину и даже делать в ней кое-какие починки. Но не такие слова хотели бы мы слышать от Н. И. Пирогова, человека, на которого с такой уверенностью обращались общие надежды как на человека, умеющего пролагать новые пути и проводить новые начала в общественной деятельности. Он мог бы и не ожидать, пока общественное мнение не будет уже терпеть розги; он мог дать толчок общественному мнению, мог и должен был всеми силами стремиться к тому, чтобы преобразовать его сообразно с своими началами. В этом смысле принятие на себя тех пунктов "Правил", с которыми он был сам несогласен, составляет, на мой взгляд, важную ошибку, которая и теперь едва искупается сделанными объяснениями.
Г-н Пирогов замечает в "Отчете", что бороться против предрассудков и ложных взглядов он предпочитает в жизни, а не на бумаге. "Мы боремся, – говорит он, – да и не с одними предубеждениями общества, а и самой школы, еще недалеко опередившей общество. Мы боремся, твердо зная, что нравы и ложные взгляды нельзя переменить предписаниями и письменными правилами. Потому мы восстаем против розги и выводим ее из наших школ не на письме, а на деле. Она должна исчезнуть не по приказанию начальства, а по общему единогласному убеждению воспитателей, когда они найдут в себе довольно воли и искусства заменить ее более нравственным суррогатом". Все это прекрасно, и общее мнение уже успело воздать должное благородной и плодотворной практической деятельности г. Пирогова. Но как же предписания-то? Разве уж он их ни во что не ставит? А они иногда бывают важны. Вот, например, хоть бы в этом же вопросе: по положениям 1794 года отменено было в училищах телесное наказание; в "Уставе" 1828 года восстановлено. В 1859 году г. Пирогов снова находит это наказание излишним, но отменить его не может, – и самое первое, высшее и непреклонное препятствие находится в статьях "Устава". Он спрашивает комитет: "Не лучше ли отменить розгу?" – но сам тотчас же замечает: "Собственно, я и не имел права об этом спрашивать, потому что существующий Устав училищ признает еще ее необходимость" ("Воспитание", II, стр. 59). Видите ли все-таки, как существующие на бумаге правила связывают дальнейший прогресс: ведь нельзя не сознаться, что, не будь в "Уставе" положений о телесном наказании, г. Пирогов мог бы действовать по этому вопросу несколько свободнее, да и комитету не было бы легальной опоры для отрицательного ответа.
Никто не спорит, что при дурных нравах искажаются самые лучшие законы. Но все же нельзя узаконить дурных нравов. Теперь, например, никакими предписаниями нельзя вконец искоренить по всей России взяточничество; с этим мы согласны. Но неужели поэтому нужно дать ему законную силу? Неужели возвратиться к старинному порядку кормления, на том основании, что сущность этого порядка до сих пор не исчезла из нравов? И если бы где-нибудь в уголке России уцелело еще установление кормления, то неужели новое законодательство должно было бы поддерживать его, покамест сами кормящиеся от него не откажутся? Ведь, следуя такой системе, пришлось бы, пожалуй, и произвол оставить в покое, на том основании, что, по свидетельству самого же г. Пирогова, он слишком сильно распространен был в гимназиях еще в очень недавнее время. А между тем г. Пирогов смело пошел против произвола, созвал комитет, постановил правила, несмотря даже на возгласы некоторых педагогов, что правила вовсе не нужны. Вот за это, разумеется, честь и слава г. Пирогову…
Все это я говорю, возражая только против мнения г. Пирогова, будто законодательство должно выжидать, пока жизнь предупредит закон, то есть, иначе говоря, – когда нарушения прежнего закона сделаются так сильны и повсеместны, что уж старого закона нельзя будет удерживать. Мне кажется, что если, например, кто-нибудь при составлении проекта нового училищного устава будет руководствоваться этим мнением, то поступит очень неосмотрительно. Конечно, при неразвитости общества часто не достигают цели самые лучшие законы; но, с другой стороны, надо заметить, что чем человек неразвитее, тем чаще действует он без сознания, по рутине, и, следовательно, тем более расположен (разумеется, там, где не мешает личная выгода) в своих действиях соображаться с тем, что ему положено свыше. Поэтому, узаконите розгу – это розочникам на много лет придаст бодрости; отмените ее – и на действиях их все-таки хоть сколько-нибудь отразится сознание, что установленная над ними сила закона – не в их пользу.