Больная Россия - Мережковский Дмитрий Сергееевич 8 стр.


VI

"Появились нигилисты в круглых шапочках и с остриженными волосами, - записывает он 21 апреля 1864 года. - Наши нигилисты требуют жизни без всяких нравственных опор и верований. Хотят разрушить все и начать с дубины дикаря. Смотрят на человечество, как на стадо животных".

Из беседы с одной нигилисткой: "Эта милашка до того завралась, что воскликнула: анархия - самое лучшее состояние общества!"

О философии Лаврова: "Боже мой, и это философия!.. Я не говорю уже о том, что тут все один материализм… Но что за хаос мыслей!.. Разве только на Сандвичевых островах можно признать за философию весь этот бред".

О Писареве: "Модный пророк Писарев угрожает нам в будущем кровавым потопом".

"Прокламации. Бредят конституцией, социализмом… Требуют, чтобы Россия лила кровь, как воду… И чего хотите вы, господа красные?.. Кто дал вам право человеческую кровь считать за воду?.. Вы хотите кровавыми буквами написать на ваших знаменах: свобода и анархия".

"Настоящей разумной революции не из чего делать, хотя все к ней клонится. Но мы способны дойти до полной анархии. Деспотизм анархический несравненно хуже монархического. Мы стоим в преддверии анархии, да она уже и началась. Мы все спускаемся по скату и с неудержимой быстротой мчимся в пропасть, которой пределов и дна не видно".

"До чего изгажено, перепорчено, изуродовано молодое поколение!.. Это - осадки, подонки века… Растленные умы… Краснокожие либералы… Нелепые стремления… Безобразный порыв… Бедная Россия, как жестоко тебя оскорбляют!.. Боже, спаси нас от революции!"

Что это? Полвека или полгода назад? Никитенко или Булгаков, Бердяев, Струве? Дневник шестидесятых годов или "Вехи"? Те же мысли, чувства, те же слова, те же звуки голоса. "Все это уж было когда-то". Было и есть, есть и будет. Отвратительная скука русских реакций, неземная скука вечных возвратов, повторяющихся снов.

Все так же нечувствительно, постепенно - постепеновец доходит до воззвания к ежовым рукавицам.

"Если бы правительство показало, что с ним шутить нельзя, то мода эта (на нигилизм) быстро прошла бы. Единственной уздой русского человека до сих пор был страх; теперь страх этот снят с его души". Страха не стало - оттого и гибнет Россия.

Но если так, то николаевское царствование не было ошибкой; уж если кто сделал ошибку, то сам Никитенко, осудивший царство страха. Прав был Николай, прав был Уваров, желавший "подтянуть" Россию, "отодвинуть на пятьдесят лет".

Оказывается, что в России, хотя "народ никогда ничего не делал, а все за него делала власть", - все же не избыток, а недостаток власти. "Чего смотрят высшие власти?.. Едва ли в каком-нибудь благоустроенном государстве инерция правительства доходила до такой степени, как у нас".

Эта желанная власть явилась, наконец, в лице Муравьева. "Меры Муравьева начинают приносить плоды: восстание [Польши] почти прекращено. Пора, пора действовать в духе одной системы, не сворачивая в сторону ни на одну линию".

Когда генерал-губернатор Суворов отказался участвовать в поднесении образа Муравьеву, говоря, что не может оказать этой чести такому "людоеду", - Тютчев, благороднейший из русских поэтов, назвал это пошлостью в пошлейших стихах:

Простите нас, наш симпатичный князь,
Что русского честим мы людоеда,
Мы, русские, Европы не спросясь.

"Если уж пошло на то, так Россия нужнее для человечества, чем Польша, - решает Никитенко. - У России есть будущность. - Нас упрекают могуществом нашим, как преступлением. Но разве мы украли наше могущество? Мы добыли его терпением и кровью".

"Смотрите, не лизните крови!" - предостерегает он русских нигилистов и тут же с "людоедами" лижет кровь.

"Не фальшь ли все, что говорят о народном патриотизме? Не ложь ли это, столь привычная нашему холопскому духу?" - не вспомнились ему тогда эти его собственные слова.

Маятник вправо - маятник влево; но дело не в нем, а в стрелке часов, которая движется от одного полдня к другому - от одного тихого ужаса к другому.

VII

Уже в 1858 году поворот назад становится очевидным. Запрещено употреблять в печати слово "прогресс". На докладе Ковалевского, в котором говорилось о прогрессе гражданственности, Александр II собственноручно написал: "Что за прогресс? Прошу слова этого не употреблять".

В следующем 1859 году: "Мы, кажется, не шутя вызываем тень Николая Павловича. Но теперь это может быть и опасно. Правительство нехорошо делает, что, принимая начало, не допускает последствий". Но начало без последствий - в этом вся сущность рабьей свободы: по устам текло - в рот не попало.

В 1861 году, несколько дней спустя после Манифеста: "Право, никогда еще, даже при Николае Павловиче, университеты наши не были в таком положении, как теперь. "Современнику" - предостережение. Министр усиливается запретить Некрасова".

"Коварнейшая погода: солнце светит ярко, как летом, а между тем страшный холод. Прелестные майские дни, нечего сказать! Сегодня ночью выпал снег. Надевай опять шубу. На душе уныло, мрачно, безнадежно. - Тощая зелень из полумертвой земли".

Бедный подснежник рабьей свободы, побитый морозным утренником. Мнимая весна - петербургская оттепель.

"Государь намерен закрыть некоторые университеты.

- Долее терпеть такие беспорядки нельзя, - говорит он, - я решился на строгие меры".

"В Казанской губернии бунт крестьян. Употреблена военная сила. Шестьдесят человек убито".

В 1864 году о статьях Каткова: "Неужели же одной материальной силой мы будем притягивать немцев, поляков, финнов? Правительству нужны бывают цепные собаки; оно и спускает их с цепи, а потом не знает, как их унять".

В 1865 году: "Валуев замыслил сделать с нашей литературой то, чего не в состоянии был сделать Николай Павлович".

В 1869: "Надо зажать рот печати, - говорит новый Аракчеев - Шувалов. - Паника всеобщая. Ожидают худшего, чем во времена николаевские".

В 1872: "Мы возвращаемся прямо к временам перед Крымской войной. Новый закон о цензуре. Finis печати. При этом законе становятся невозможными в России наука и литература. Да, правду сказать, давно бы следовало покончить с ними. К чему они нам?"

Рабы, влачащие оковы,
Высоких песен не поют.

В конце пятидесятых годов отметил летописец появление славянофила А. С. Хомякова в армяке и шапке-мурмолке: "Говорит неумолчно и большей частью по-французски… Себе на уме". Теперь появляется другой представитель русской народности, еще больше себе на уме: "казацкий генерал с удивительной рожей, - на ней как будто отпечатана такая программа, что если он хоть четвертую часть ее исполнил, то его десять раз стоило повесить. А между тем, странное дело, тут же видно и какое-то добродушие".

На высоте русского освобождения этот казацкий генерал - как реющий ангел на игле Петропавловской крепости. Смесь либерального добродушия с программой, достойной виселицы, и есть лицо того времени, в которое мы, дети наших отцов, имели несчастье родиться.

В это именно время делается "провидением Петербурга Трепов". Не только Петербурга, но и всей России. "Вся Россия отдается под полицейский надзор… Открыто подкапываются под суды, стремятся опрокинуть земские учреждения, поразить гласность. Земское собрание уничтожено, как какое-нибудь тайное нигилистическое общество. Администрация принимает такие репрессивные меры, как будто одни нигилисты населяют русскую землю".

Усилена власть губернаторов. Нижегородский сделал распоряжение, по которому все женщины в круглых шляпах, синих очках, с остриженными волосами и без кринолинов признаются нигилистками и забираются в полицию, где им приказывают надеть кринолины, а если не послушаются, то высылают из губернии.

В 1872 году, в Петербурге одну молодую девушку, дочь действительного статского советника, остригшую себе волосы после тифа и по слабости глаз носившую очки, городовые схватили на улице и отвели в часть как нигилистку.

"- При мне этого не будет!" - говорит граф Д. А. Толстой о нигилистах. И Катков, как бешеный, кидается на всех.

Полдень белого террора, тихого ужаса.

"Все одно и то же - мрачно всюду, глухо всюду". И в этой глухой тишине, кажется, вот-вот раздастся снова панический крик: "Да сохранит Господь Россию!"

"Какие невероятные успехи сделала Россия!" - это в начале, а в конце: "Мне пришлось горько разочароваться и убедиться, что всему хорошему у нас суждено начинаться, но не доходить до конца. Дав свободу народу, мы хотим сковать всякую свободу мысли. Одной рукой производим улучшения, а другою их подрываем; одной даем, а другой отнимаем. Установляем новые порядки и тотчас же спешим сделать их недействительными. Нам хотелось бы нового в частностях, но с тем, чтобы все главное осталось по-старому. У нас испугались реформы те самые, которые ее произвели".

Это и есть участь русской либеральной постепеновщины: кошачьи подарки, собачьи отнимки; и хочется, и колется; в конце медового месяца - тёщина рожа реакции. Чего просили, то и получили: не Божию грозу, а чертову слякоть рабьей свободы.

"Все это уж было когда-то". - Было и есть. Есть и будет.

VIII

Да, "нам хотелось бы нового в частностях, с тем, чтобы все главное осталось по-старому".

Неужели же он все еще видит, что именно главное? Неужели все еще думает, что губит Россию только бюрократия - цвет и плод, а не корень дерева.

Кажется, начинает видеть.

"Не перестают восхищаться благодеяниями, излитыми в последнее время на народ. То ли скажет история? Освобождение будет не добром, а злом, и великим злом, при таком повороте назад. Лучше было бы не начинать, чем продолжать так".

Это увидел он, уже одной ногой стоя во гробе. "Теперь я, как Марий на развалинах всего, что мной когда-то делалось: впереди ничего, кроме окончательного уничтожения".

И вот последний вопль отчаяния: "Наш народ черт знает что такое! Все ложь, все ложь, все ложь в любезном моем отечестве".

Было царство страха, стало царство лжи.

Ложь - рабья свобода и рабья любовь к отечеству: у рабов нет отечества.

Как утопающий за соломинку, хватается он теперь за ту самую революцию, которой так боялся, за тех самых нигилистов, которых так ненавидел.

"Всеобщее неудовольствие и волнение умов, даже дикие выходки наших юношей доказывают, что наш народ жив и что у него есть будущность. Главный двигатель материалистов - отчаяние, и, правду сказать, есть от чего прийти в отчаяние. Но чем хуже, тем лучше. - Может быть, нам предстоит очиститься в огне революции".

Он, впрочем, знает, что ему самому этим огнем уже не очиститься; над самим собой и над своим поколением произнес он смертный приговор.

"Самое важное в человеческой жизни - это умение что-нибудь сделать. Я ничего не умел и не умею сделать. Жить в словах и для слов это - глубокое злополучие. Я, как ребенок, как дурак, играю в мечты и призраки. Я и подобные мне доктринеры составляем род бесполезных людей, способных разве только умирать мужественно и честно. Но мы напрасно думаем отвратить неотвратимое".

Приговора тягчайшего над либеральной постепеновщиной никто никогда не произносил.

IX

Тот всепоглощающий нигилизм, с которым он в других боролся, - теперь с ужасом видит он в себе самом. Всю жизнь отрицал крайности, утверждал середину, и вот в самой середине, в самом сердце всего - ничего.

"Все, что мы называем прекрасным, добрым, заключается в идеалах - в иллюзиях" - во лжи. "Вся наша цивилизация - грубая, пошлая ложь, блеск снаружи, гниль внутри. Наука, говорят, освободит человека от иллюзий. Хороша услуга. Я не знаю, в состоянии ли голая истина довести человечество до чего-нибудь, кроме отчаяния. Глубокое презрение к себе и к жизни, вот все, что выносишь из долговременного опыта жизни. Человек - ничто. Жизнь гадка. Она есть глубочайшее ничтожество, ничтожнее самого ничтожества".

Проклятие жизни, проклятие себе, проклятие Богу.

Перед этим нигилизмом, нигилизм самых крайних - детская шалость. Там золотуха; здесь проказа.

Напрасно хочет он сохранить мужество: "Пока жив, будь мужем; крепче и крепче держись за дух. Каждый день начинается мыслью: борись и крепись. Терпение, терпение и терпение".

Нет, проклятье всех проклятий - этому терпению! Лучше умереть, чем так терпеть.

"Умереть значит перестать существовать и терпеть зло".

И, может быть, злейшее зло - само терпение?

"1877, июль, 19. - Здоровье гнусное-прегнусное; лето гнусное-прегнусное; человечество гнусное-прегнусное… Ветер завывает, как лютый зверь. Дождь, мрак…"

"Июль, 20. - Проиграно сражение при Плевне, и какое-то мрачное молчание, лишающее нас сведений об…"

На этом слове дневник обрывается. На следующий день, 21 июля, Никитенко умер.

Рабья жизнь, рабья смерть.

Рабы, влачащие оковы,
Высоких песен не поют.

Песнь его - только песнь умирающего раба, сраженного гладиатора. Если бы он знал, что суждено ей заглушиться песнью торжествующей свиньи!

"Всякий народ имеет своего дьявола", - говорит Лютер. Никитенко увидел лицо русского дьявола - "космический зад": "Ну, и что же, все мы тут, все не ангелы; и до чего нам родная, милая вся эта Русь; нам другой Руси не надо".

Да здравствует Свинья Матушка!

Он от этого умер, а мы этим живем.

ЗЕМЛЯ ВО РТУ

I

Полетим или не полетим? Это вопрос не только о воздухоплавании, но и об участии нашем в той всечеловеческой свободе, которая хочет воплотиться в крыльях.

"1695 года, апреля в 30 день, закричал мужик караул, и сказал за собою государево слово, и приведен в Стрелецкий приказ, и расспрашиван; а в расспросе сказал, что он, сделав крыле, станет летать, как журавль. И, по указу Великих Государей, сделал себе крыле слюдные, а стали те крыле в 18 рублев из государевой казны. И боярин князь Иван Борисович Троекуров с товарищи и с иными прочими, вышед, стал смотреть; и тот мужик, те крыле устроя, по своей обыкности, перекрестился, и стал махи подымать, и хотел лететь, да не поднялся и сказал, что он сделал те крыле тяжелы. И боярин на него кручинился. И тот мужик бил челом, чтоб ему сделать другие крыле иршение. И на тех не полетел. А стали те крыле в 5 рублев. И за то ему учинено наказание: бить батоги, снем рубашку, и те деньги велено доправить на нем, и продать животы его и остатки" ("Записки" Желябужского).

Несколько лет назад, когда я перелистывал в Амбриазонской библиотеке Атлантический Кодекс Леонардо да Винчи с рисунками летательных машин, - вспомнился мне крылатый мужик. И в этом году, в Иоганигстале, около Берлина, когда с высоты донеслось вдруг нежное жужжание - журавлиное курлыканье моторов, и я увидел впервые человеческие крылья, серебристо-серые на темно-лиловом, вечереющем небе, и лицо человека, как лицо Бога, сквозь вертящееся, паутинное солнце пропеллера, - опять мне вспомнился не полетевший мужик.

Нет, не полетим. Пока есть то, что есть, - ни за что не полетим.

Возвращаясь в Россию, каждый раз удивляешься: до чего все заплеванное, заплюзганное, точно мухами засиженное, пришибленное, ползучее, бескрылое.

Как мастеровые в горбуновской сказочке решают: "От хорошей жизни не полетишь".

Разве на дырявом шаре генерала Кованько или на слюдяных крыльях?

II

Огорчился я, а Вяч. Иванов утешил меня.

"Мистики Востока и Запада согласны в том, что именно в настоящее время славянству и, в частности, России передан некий светоч; вознесет ли его наш народ или выронит - вопрос мировых судеб… Благо для всего мира, если вознесет".

Этот мировой светоч - "русская идея", "воля к нисхождению".

"Наши благороднейшие устремления запечатлены жаждой саморазрушения… словно другие народы мертвенно-скупы, мы же, народ самосожигателей, представляем в истории то живое, что, как бабочка-Психея, тоскует по огненной смерти".

Европейской воле к восхождению, которая воплотилась в культуре "критической, люциферианской, каиновой", полярно противоположна русская воля к нисхождению, относящаяся к "тайне второй ипостаси, к тайне Сына".

Вот почему народ наш - "христоносец" по преимуществу: подобно св. Христофору, через темный брод истории несет он на плечах своих младенца Христа.

Я утешен: я знаю теперь, что если мы не летим, то не потому, что не можем, не умеем, а потому, что не хотим летать. Наше дело - нисходить, никнуть, погребаться, зарываться в землю. И надо нам отдать справедливость: мы это дело как нельзя лучше делаем.

Я утешен, но, признаюсь, не совсем.

Конечно, всякому народу лестно сказать: "Я - христоносец". Но, во-первых, совестно: прочие народы-нехристи могут обидеться. А во-вторых, - нисходить, так нисходить: к чему же тогда слюдяные крылья и дырявый шар генерала Кованько? За эти неудачные и самохвальные попытки не приговорили бы нас "бить батоги, снем рубашку", не только на историческом, но и на вечном Божием суде.

"Во Христе умираем. Духом Святым воскресаем", - уверяет Вяч. Иванов. Его бы устами мед пить. Что мы вообще умираем, этому поверить легко: стоит лишь взглянуть на все, что происходит сейчас в России. Но во Христе ли умираем, - сомнительно. Во всяком случае, умирали, умерли достаточно, - пора бы и воскресать. А на воскресение что-то непохоже.

"Семя не оживет, если не умрет". Это значит: всякое оживающее семя должно умереть; но не значит, что всякое умершее - должно воскреснуть. Может и просто сгнить.

А ну, как сгнием?

Назад Дальше