Земля Родная - Дмитрий Лихачёв 7 стр.


Каролингский ренессанс в VIII – IX вв. не был похож на Ренессанс XV в. Ренессанс итальянский не похож на североевропейский, отличающийся от итальянского. Обращение конца XVIII – начала XIX в., возникшее под влиянием первых археологических открытий в Помпее и трудов Винкельмана, отличается от нашего понимания античности и т. д.

Каждое обращение к античности, прошлому было революционным, оно обогащало современность, и каждое обращение по-своему понимало это прошлое, брало из прошлого нужное для движения вперед.

Это то, что касается обращения к античности, – а что давало для каждого народа обращение к его собственному, национальному прошлому? Если только оно не было продиктовано национализмом, узким стремлением отгородиться от других народов и их культурного опыта, – оно было плодотворным, ибо обогащало, разнообразило, расширяло культуру народа, его культурную, эстетическую восприимчивость. Ведь каждое обращение к старому в новых условиях было всегда новым и порождало новое на глубокой основе. Обращение к старому – это не отказ от нового, это новое понимание старого. Это не задержка в развитии, какой была бы простая приверженность к старому, а скачок вперед.

Задержка в развитии – это по преимуществу приверженность к недавнему прошлому – прошлому, которое уходит из-под ног. Правда, и здесь могут быть различные явления. Иноземное завоевание Болгарии конца XIV в. вынудило болгар проявлять особую приверженность к старому. Не было бы этой приверженности – они потеряли бы свой язык и свою культуру. Но интерес к давнему прошлому обычно диктуется потребностями современности. Эти потребности могут быть разного толка, но они во всяком случае не являются простым замедлением в развитии.

Знала несколько обращений к Древней Руси и послепетровская Россия. Были разные стороны в этом обращении: и полезные и отрицательные. Отмечу только, что открытие древней русской архитектуры и иконы в начале XX в. было в основном лишено узкого национализма в среде художников и очень плодотворно для нового искусства. Не случайно в этом открытии древнерусского искусства принимал такое активное участие И. Э. Грабарь.

Можно было бы широко показать эстетическую и нравственную роль памяти на примере поэзии Пушкина.

У Пушкина роль памяти в поэзии занимает исключительное место. Поэтическая роль воспоминаний, – я бы сказал "поэтизирующая" их роль, – прослеживается начиная с детских, юношеских стихотворений, из которых важнейшее "Воспоминания в Царском Селе". Но и в дальнейшем роль воспоминаний очень велика не только в лирике Пушкина, но и в "Евгении Онегине".

Когда необходимо внесение лирического момента, – Пушкин прибегает к воспоминаниям. Как известно, Пушкина не было в Петербурге в наводнение 1824 г., но все же в "Медном всаднике" наводнение окрашено воспоминанием:

Была ужасная пора,

Об ней свежо воспоминанье…

Чье это воспоминание "свежо"? – самого Пушкина или жителей Петербурга вообще? В конце концов это не важно.

Свои исторические произведения Пушкин также окрашивает долей личной, родовой памяти. Вспомните: в "Борисе Годунове" действует его предок Пушкин, в "Арапе Петра Великого" – тоже предок – Ганнибал.

Память удивительна тем, что она способна поэтизировать прошлое. Даже для детей прошлое становится поэтичным, сказочным, интригующим. Не случайно дети так часто обращаются к старшим: "расскажи, как ты был маленьким". Рассказы про войну, про блокаду Ленинграда дети слушают со сладким ужасом, не менее захватывающим, чем светлые воспоминания о детских шалостях старших.

Из рассказов о прошлом, каким бы оно ни было, – дурным или хорошим, – извлекается опыт.

Два чувства дивно близки нам – В них обретает сердце пищу – Любовь к родному пепелищу, Любовь к отеческим гробам. Животворящая святыня! Земля была б без них мертва.

Поэзия Пушкина мудра. Каждое слово в его стихах требует раздумий. Наше сознание не сразу может свыкнуться с мыслью о том, что земля была бы мертва без любви к отеческим гробам, без любви к родному пепелищу. Два символа смерти и вдруг – "животворящая святыня"! Слишком часто мы остаемся равнодушными или даже почти враждебными к исчезающим кладбищам и пепелищам: двум источникам наших не слишком мудрых мрачных дум и поверхностно тяжелых настроений.

Но зачем мы сами-то едем в Пушкинские Горы? Разве не затем, чтобы поклониться гробу Пушкина и посетить сельцо Михайловское, которое для нас и в самом деле родное пепелище? И разве мы не испытываем на себе их животворящую силу? Разве не возвращаемся из пушкинских мест обновленными духовно, с огромным запасом животворных впечатлений?

"Святыня"! Но ведь Пушкинские Горы и в самом деле Святые Горы – святые для каждого, кто любит русскую поэзию. Разве мы не испытываем здесь прикосновения к чему-то для нас очень дорогому, высокому и священному?

Когда посещаешь пушкинские места, испытываешь чувство соприкосновения с необычайной красотой. Долго едешь по унылой ровной местности и вдруг, как чудо, попадаешь в край дивной красоты холмов, рощ, лугов. Дело даже не в том, что пушкинские места красивы как пейзажи: их особая красота в союзе природы с поэзией, с воспоминаниями – воспоминаниями истории и воспоминаниями поэзии.

И эта стихия пушкинских воспоминаний овладевает нами, когда среди Михайловских рощ мы оказываемся под кровом поэзии Пушкина. Поднимаясь на холмы и городище, мы встречаемся с Пушкиным и с русской историей, следя за извивами Сороти и любуясь гладью пушкинских озер, – мы угадываем в них отражение Пушкина…

Во времена Пушкина ценилась "меланхолия". Сейчас мы плохо представляем себе, что подразумевалось под этим словом. Мы думаем теперь, что меланхолия порождается пессимизмом, равняется пессимизму. А между тем она была порождением эстетического преобразования всего того печального, трагического и горестного, что неизбежно в жизни. Меланхолия была "поэтическим утешением", и это очень важно почувствовать, чтобы понимать поэзию Пушкина, особенно посвященную природе. Не горе, а печаль – сладостная поэтическая печаль! Не трагедия смерти, а сознание ее неизбежности – неизбежности по законам природы. Не уход в небытие и не забвение, а уход в воспоминания. Поэтому-то поэзия Пушкина так много уделяет внимания воспоминаниям, поэтому-то она целит и утешает.

В Михайловском, Тригорском, Петровском, на городище Воронич, по берегам Сороти и озер Маленец и Кучан мы гуляем среди воспоминаний, мы примиряемся с всеобщим законом ухода всего существующего в прошлое. Мы понимаем, что из тлена возникает жизнь, из истории – настоящее, из поэзии Пушкина – жизнь в окружении поэзии.

Пепелище Пушкина становится здесь и нашим пепелищем, гробы и могилы – нашими, "отечественными", и мы приобретаем силу переносить собственную печаль и собственное горе, приобретаем здесь, среди "отеческих гробов", животворную силу примирения с тишиной и неизменным ритмом законов жизни.

"Заповедник" – это заповедный край. Это не край запретов – это край, где мы получаем заповеди любви, дружбы, веселья, встречаемся с Пушкиным, с тем, что он нам заповедал.

Край, который открывает нам память, – личная или народная, – это край, заповедный край, который мы должны хранить, и край, который дает нам мудрые заповеди старины, тысячелетнего опыта, красоты и нравственных сил.

Заметки о русском

Природа, родник, Родина, просто доброта

Очень мало у нас делается для того, чтобы рассказать широкому читателю о наших "корнях", а наши "корни" – это не только древняя русская литература и русский фольклор, но и вся соседствующая нам культура. У России, как у большого дуба, большая корневая система. Мы не знаем о себе самых простых вещей. И не думаем об этих простых вещах.

Вот различные заметки, делавшиеся у меня по разному поводу, но все на одну тему – о русском.

Естественно, что раз заметки делались по разным поводам, то и характер их различный. Это были ответы на письма, то заметки на полях прочитанных книг или отзывы по поводу, прочитанных рукописей, то просто записи в записных книжках.

Заметки должны остаться заметками: так в них будет меньше претенциозности. О русском можно писать очень много, и все-таки нельзя исчерпать эту тему. К тому же писать о нашем национальном своеобразии, претендуя охватить всю тему, во всем ее грандиозном объеме – дело ответственное, и на эту ответственность имеют право очень немногие…

Природа и доброта

Недавно приезжала ко мне в Комарове молодая переводчица из Франции. Она переводит две моих книги – "Поэтику древнерусской литературы" и "Развитие русской литературы X – XVII вв.". Естественно, что у Франсуазы много затруднений с цитатами из древнерусских текстов и русского фольклора. Есть затруднения, так сказать, обычные: как передать все оттенки, которые имеют в русском разные ласкательные, уменьшительные, – всю ту вибрацию чувств, которая так хорошо отражена в русском фольклоре в отношении окружающего – людей и природы. Но вот одно место ее уж очень серьезно затруднило. Арина

Федосова говорит в одном из своих причитаний о том, что после смерти своего мужа снова вышла замуж:

Я опять, горе-бедна, кинулась, За друга сына да за отцовского…

Франсуаза спрашивает: "Что же это значит; она вышла за брата своего мужа? За другого сына отца своего прежнего мужа?" Я говорю: "Да нет, это просто такое выражение: Федосова хочет сказать, что у ее второго мужа тоже был отец". Франсуаза еще больше удивляется: "Но разве не у каждого человека есть или был отец?" Я ей отвечаю: "Да, это так, но когда хочешь вспомнить о человеке с ласкою, то мысль невольно кружится вокруг того, что у него были родные, – может быть, дети, может быть, братья и сестры, жена, родители. Зимой я увидел, как погиб под грузовиком человек. В толпе больше всего говорили не о нем, а о том, что, может быть, у него дома остались дети, жена, старики… Жалели их. Это очень "русская черта". И приветливость у нас часто выражается в таких словах: родненький, родименький, сынок, бабушка…" Франсуаза вспыхивает: "А, вот что это значит! Я на улице спросила одну пожилую женщину, как найти нужную мне улицу, а она сказала мне: "Доченька!" – "Вот именно, Франсуаза, она хотела обратиться к вам ласково". – "Значит, она хотела сказать, что я могла бы быть ее дочерью? Но разве она не заметила, что я иностранка?" Я рассмеялся: "Конечно же, она заметила. Но она именно потому и назвала вас доченькой, что вы иностранка, чужая в этом городе, – вы же ее спросили, как пройти куда-то". – "Ах!" (Франсуаза заинтересована.) Я продолжаю: "Если вы иностранка, вы, значит, одна в Ленинграде. Пожилая женщина, называя вас доченькой, не хотела непременно сказать, что вы ее дочь. Она назвала вас так потому, что у вас есть мать или была мать. И именно этим она вас приласкала". – "Как это по-русски!"

И дальше разговор пошел о том, где и когда в русской поэзии или в русской литературе ласковость к человеку выражается в том, что у него есть родные. Вот, например, "Повесть о Горе-Злочастии". В ней выражается необыкновенная ласка к беспутному ее герою – "молодцу", и начинается она с того, что у молодца этого были родители, которые берегли его и хблили да жить "научали". А когда молодцу в "Повести о Горе-Злочастии" становится особенно худо, то поет он "хорошую напевочку", которая начинается так:

Безпечальна мати меня породила, гребешком кудрецы розчесывала, драгими порты меня одеяла и отшед под ручку посмотрила, хорошо ли мое чадо в драгих портах? – а в драгих портах чаду и цены нет!

Значит, и красивым-то молодец вспоминает о себе с матерью – как мать на него "отошед под ручку посмотрила".

Франсуаза вспомнила, что в ее родном Безансоне поставлены "Три сестры" Чехова и французы очень любят эту пьесу. Ведь и тут речь идет именно о трех сестрах, а не о трех подругах, трех разных женщинах. То, что героини – сестры, – это ведь особенно и нужно русскому зрителю, чтобы им сочувствовать, возбудить к ним симпатии зрителей. Чехов замечательно угадал эту черту русского читателя.

И дальше мы стали вспоминать, сколько в русском языке слов с корнем "род": родной, родник, рбдинка, народ, природа, родина…

Слова эти как бы сами слагаются вместе! Родники родной природы, прирожденность родникам родной природы. Исповедь земле. Земля – это главное в природе. Земля рождающая, Земля урожая. И слово цвет – от цветов! Цвета цветов! Рублевское сочетание – васильки среди спелой ржи. А может быть, голубое небо над полем спелой ржи? Все-таки васильки – сорняк, и сор-няк слишком яркий, густо-синий – не такой, как в рублевской "Троице". Крестьянин не признает васильки своими, и рублевский цвет – не синий, а скорее небесно-голубой. И у неба сияюще-синий цвет, цвет неба, под которым зреют колосистые поля ржи (в этом слове тоже корень, связанный с ростом, урожаем, рождением; рожь – это то, что рожает земля).

Просторы и пространство

Для русских природа всегда была свободной, волей, привольем. Прислушайтесь к языку: "погулять на воле", "выйти на волю". Воля – это отсутствие забот о завтрашнем дне, это беспечность, блаженная погруженность в настоящее.

Широкое пространство всегда владело сердцами русских. Оно выливалось в понятия и представления, которых нет в других языках. Чем, например, отличается воля от свободы? Тем, что воля-вольная – это свобода, соединенная с простором, с ничем не прегражденным пространством. А понятие тоски, напротив, соединено с понятием тесноты, лишением человека пространства. Притеснять человека – это прежде всего лишать его пространства. "Воля вольная"! Ощущали эту волю даже бурлаки, которые шли по бичевё, упряженные в лямку, как лошади, а иногда и вместе с лошадьми. Шли по бичевё, узкой прибрежной тропе, а кругом была для них воля. Труд подневольный, а природа кругом вольная. И природа нужна была человеку большая, открытая, с огромным кругозором. Поэтому так любимо в народной песне полюшко-поле. Воля – это большие пространства, по которым можно идти и идти, брести, плыть по течению больших рек и на большие расстояния, дышать вольным воздухом – воздухом открытых мест, вдыхать в грудь ветер, чувствовать над головой небо, иметь возможность двигаться в разные стороны – как вздумается.

Что такое воля вольная, хорошо определено в русских лирических песнях, особенно разбойничьих, которые, впрочем, создавались и пелись вовсе не разбойниками, а тоскующими по вольной волюшке и лучшей доле крестьянами. В этих "разбойничьих" песнях крестьянин мечтал о беспечальности и отплате своим обидчикам.

Русское понятие храбрости – это удаль, а удаль – это храбрость в широком движении. Это храбрость, умноженная на простор для выявления этой храбрости. Нельзя быть удалым, храбро отсиживаясь в укрепленном месте. Слово удаль очень трудно переводится на иностранные языки. Храбрость неподвижная еще в первой половине XIX в. была непонятна. Грибоедов смеется над Скалозубом, вкладывая в его уста такие слова: "За третье августа засели мы в траншею, ему дан с бантом, мне – на шею". Смешно – как это можно "засесть" да еще в "траншею", где уж вовсе не пошевельнешься, и получить за это боевую награду.

Помню в детстве русскую пляску на волжском пароходе компании "Кавказ и Меркурий". Плясал грузчик (звали их "крючниками"). Он плясал, выкидывая в разные стороны руки, ноги, и в азарте сорвал с головы шапку, далеко кинув ее в столпившихся зрителей, и кричал: "Порвусь! Порвусь! Ой, порвусь". Он стремился занять своим телом как можно больше места.

Быстрая езда – это тоже стремление занять побольше места.

Русская лирическая протяжная песнь – в ней также есть, тоска по простору. И поется она лучше всего вне дома – на воле, в поле.

Колокольный звон должен был быть слышен как можно дальше. Когда вешали на колокольню новый колокол, нарочно посылали людей послушать, за сколько верст его слышно.

Особое отношение к пространству видно и в былинах. Микула Селянинович идет за плугом из конца в конец поля. Вольге приходится его три дня нагонять на молодых бухарских жеребчиках:

Услыхали они в чистбм поли пахаря,

Пахаря-пахарюшка.

Они по день ехали в чистом поли,

Пахаря не наехали,

И по другой день ехали с утра до вечера,

Пахаря не наехали,

И по третий день ехали с утра до вечера,

Пахаря не наехали.

Ощущение пространства есть и в зачинах к былинам, описывающим русскую природу, есть и в желаниях богатырей, Вольги например:

Похотелось Вольги-то много мудрости: Щукой-рыбою ходить Вольгй во синих морях, Птицей соколом летать Вольгй под оболока, Волком и рыскать во чистых полях.

Или в зачине былины "Про Соловья Будимировича":

Высота ли, высота поднебесная, Глубота, глубота акиян-море, Широко раздолье по всей земли, Глубоки омоты днепровския…

Даже описание теремов, которые строит "дружина хорбб-рая" Соловья Будимировича в саду у Забавы Путятичны, содержит этот же восторг перед огромностью природы:

Хорошо в теремах изукрашено: На небе солнце – в тереме солнце, На небе месяц – в тереме месяц, На небе звезды – в тереме звезды, На небе заря – в тереме заря И вся красота поднебесная.

Восторг перед просторами присутствует уже и в древней русской литературе – в летописи, в "Слове о полку Игореве", в "Слове о погибели Русской земли", в "Житии" Александра Невского – да почти в каждом произведении древнейшего периода XI – XIII вв. Всюду события либо охватывают огромные пространства, как в "Слове о полку Игореве", либо происходят среди огромных пространств с откликами в далеких странах, как в "Житии" Александра Невского. Издавна русская культура считала простор и большие расстояния величайшим этическим и эстетическим благом для человека.

Назад Дальше