Благословляет и смертную казнь слова. "Необходимость возбуждает ум; вот почему мне нравится ограничение - свободы печати". Цензура возбуждает ум, как розга кровообращение. На это можно только ответить: пусть тот, кто думает так, сам ляжет под розгу.
Да, все это мелко, и если бы речь шла не о Гёте, то надо бы сказать: пошло. Тут в его ясновидении какая-то слепая точка. Кажется, он это и сам чувствует.
"Говорят, что я государев холоп… что я не друг народа. Конечно, я не друг революционной черни, которая выходит на разбой, убийства и поджоги… Я ненавижу всякий насильственный переворот… Все насильственное, всякие скачки мне противны, потому что они противны природе".
Нет, не противны, - мы уже теперь это знаем. Постепенности, непрерывности недостаточно для того, чтобы объяснить закон эволюции; нужно допустить и другой, смежный закон - прерывности, внезапности, катастрофичности, - то "непредвидимое" (imprévisible Бергсона), что в стихии общественной называется революцией.
В революции Гёте не узнал "демонического", что было ему так понятно и родственно в других областях; не узнал Духа Земли во времени, которого так хорошо знал в вечности.
Но обнажать это слабое место его слишком легко.
"Шекспир подает нам золотые яблоки в серебряных чашах, а неумелые критики валят в них картофель". Утверждать, как это делают неумелые критики самого Гёте, что последняя сущность его - реакция, не значит ли в серебряные чаши, вместо золотых яблок, валить картофель?
"Известия о начавшейся июльской революции дошли сегодня до Веймара и взволновали всех, - записывает Эккерман.
- Я зашел к Гёте.
- Ну, - встретил он меня, - что вы думаете об этом великом событии? Вулкан начал извержение; все в пламени, и это уже не беседа при закрытых дверях!
- Ужасное событие! - отвечал я.
- Но чего же было и ожидать при таком министерстве, как не того, что все кончится изгнанием королевской семьи?..
- Мы, любезнейший, кажется, не понимаем друг друга, - возразил Гёте. - Я вовсе не о них говорю; меня занимает совсем другое, я говорю о публичном обсуждении в академии столь важного для науки спора между Кювье и Жоффруа де-Сен-Илером…"
Может быть, он прав: знаменитый спор о происхождении видов - большое событие, большая революция, чем та, на парижских площадях и улицах. Он видит одну и не видит другой; но одна с другой связана; одна без другой невозможна. Июльский переворот - следствие Великой Революции, а без этой не было бы воздуха, в котором только и могло зажечься пламя спора в стенах академии. "Все в пламени", - радуется Гёте. Но пламя это зажглось на площадях и улицах.
Учение о мировой эволюции он угадал один из первых, и торжество его считал главным делом своей жизни.
"Растение развивается от узла к узлу, заканчиваясь цветком и семенем. Не иное и в мире животном: гусеница, солитер растут от узла к узлу и, наконец, образуют голову; у высших животных и человека позвонки все прибавляются, прибавляются и заканчиваются головою". Развитие организмов соответствует развитию обществ. Пчелиный улей производит матку - голову свою; общество людей - героя.
В этом очерке мира, может быть, больше величия, чем во всем художественном творчестве Гёте. Но чтобы так увидеть мир, надо быть таким художником. Тут истина и красота - одно.
"Отныне, при испытании природы, будут взирать на великие законы творения, в таинственную мастерскую Бога… и чувствовать дыхание Божие, которое указывает движение каждой частице материи", - определяет он смысл учения об эволюции.
Познавать природу - значит "чувствовать в ней дыхание Божие"; всякое научное открытие есть и откровение религиозное - вот сущность Гёте. Разлад, который проходит незаживающей раной по самому сердцу современного человечества - разлад веры и знания, - он преодолел, он - первый и единственный.
Кто верит, тот еще не знает; кто знает, тот уже не верит. "Наукой доказано, что верить нельзя" - вот общее место научной пошлости, того полузнания, которое хуже всякого невежества. Гёте есть воплощенное отрицание этой пошлости. Он знает и верит; чем больше знает, тем больше верит. "Малое знание удаляет нас от Бога, великое приближает к Нему", - эти слова Ньютона Гёте оправдал на себе, как никто. "Знание и вера существуют не для того, чтобы уничтожать друг друга, а чтобы восполнять", - сказал он, и не только сказал, но и сделал. Его соединяющее, как он любил выражаться "синтетическое" знание есть новое, небывалое в религиозном опыте человечества приближение к Богу.
Новейшая философия "творческой эволюции" (évolution créatrice Бергсона) следует вплотную за Гёте, когда утверждает, что исключительно механическое, рассудочное толкование мира недостаточно. Оно нерелигиозно, потому что ненаучно.
"Рассудок не достигает природы, - говорит Гёте, - человек должен возвыситься до высочайшего разума, чтобы прикоснуться к божеству, которое открывается в живом, а не в мертвом". - "Существуют явления первичные (Urphänomenen), божественную простоту которых разрушать не следует". - "Я всегда был уверен, что мир не мог бы существовать, если бы не был так прост". Это одна из глубочайших мыслей гётевой религии. Простота мира и есть его чудесность, таинственность, божественность. "Все мы бродим ощупью среди тайн и чудес". Явления природы суть богоявления. "Высшее, чего может достигнуть человек в познании, есть чувство изумления (Erstaunen)".
Никто не обладал в такой мере, как он, этим даром изумления. Оно-то и соединяет для него науку с религией.
- Бог жалеет вопиющих к нему воронят! - восклицает он по поводу выкармливания чужих птенцов маткою. - Кто слышит это и не верует в Бога, тому не помогут ни Моисей, ни пророки. Вот что я зову вездесущием Божиим.
Естественная история - продолжение священной, книга природы - продолжение Библии, и подлинность обеих одинакова.
Матка-малиновка кормит детенышей в клетке, когда ее выпускают в окно, - возвращается к ним. Эккерман, наблюдающий за ней, тронут этим до глубины сердца. Он рассказал об этом Гёте.
- Глупый вы человек, - возразил тот, улыбаясь многозначительно, - если бы вы верили в Бога, то не удивлялись бы. Он приводит в движение мир; природа в Нем, и Он в природе… Если бы Бог не одушевлял птицы этим всемогущим влечением к ее детенышам, если бы подобное стремление не проникало всего живого, то и мир не мог бы существовать. Всюду распространена божественная сила, и всюду действует вечная любовь.
В проповеди св. Франциска "сестрам-птицам" брезжит то, что здесь, у Гёте, сияет полным светом: "Бог не почил от дел Своих". Учение об эволюции есть созерцание этого не почившего, делающего, творящего Бога. Тут, повторяю, новое, небывалое в религиозном опыте человечества: чтобы так верить, надо так знать.
Познание души человеческой приводит его к тому же, к чему познание природы. Может быть, нигде религиозное чувство его не достигает такой убедительной, осязательной подлинности, как в чувстве личного бессмертия.
Идея бессмертия связана для него все с той же идеей творческой эволюции. "Для меня убеждение в вечной жизни истекает из понятия о вечной деятельности: если я работаю без отдыха до конца, то природа обязана даровать мне иную форму бытия, когда настоящая уже не в силах будет удержать мой дух".
Это только догадка; но если все его догадки о природе оказались верными, то почему бы и не эта? Уничтожение такого человека, как он, не большая ли бессмыслица, чем та, о которой сказано: credo quia absurdum.
Однажды, во время прогулки в окрестностях Веймара, глядя на заходящее солнце, задумался он и сказал словами древнего поэта:
И, заходя, остаешься все тем же светилом!
"При мысли о смерти, - добавил он, - я совершенно спокоен, потому что твердо убежден, что наш дух есть существо, природа которого остается неразрушимою и непрерывно действует из вечности к вечности; он подобен солнцу, которое заходит только для нашего земного ока, а на самом деле никогда не заходит".
В эту минуту он сам подобен заходящему солнцу: знает, так же как оно, что опять взойдет.
В разговоре с Фальком в день похорон Виланда он выразил это чувство бессмертия еще с большею силою.
- Никогда и ни при каких обстоятельствах в природе не может быть и речи об уничтожении таких высоких душевных сил; природа никогда не расточает так своих сокровищ…
Изложив свое учение о душах-монадах, сходное с учением Лейбница, он продолжает:
- Минута смерти есть именно та минута, когда властвующая монада освобождает своих дотоле подданных монад. Как на зарождение, так и на это преставление я смотрю как на самостоятельные действия этой главной монады, собственная сущность которой нам вполне неизвестна… Об уничтожении нечего и думать; но стоит поразмыслить о грозящей нам опасности быть захваченными и подчиненными монадой, хотя и низшею, но сильною…
"В это время на улице пролаяла собака. Гёте чувствует от природы нелюбовь к собакам". (Недаром Мефистофель вышел из черного пуделя.)
Тогда произошло что-то странное, почти жуткое. Гёте вдруг остановился, поспешно подошел к окну и закричал:
"- Ухищряйся, как хочешь, ларва, а меня ты не захватишь в плен!" (Larva значит по-латински привидение, призрак, пустая оболочка души.)
"Никогда, ни раньше, ни позже, я не видал его в таком состоянии", - замечает Фальк.
- Эта низкая сволочь, - заговорил Гёте снова, после молчания, более спокойным голосом, - важничает свыше меры. В нашем планетном закоулке мы принуждены жить с настоящими подонками монады, и если на других планетах узнают о том, то такое общество не принесет нам чести…
И закончил торжественно:
- Монады принимают участие в радостях богов как блаженные, сотворческие силы. Им вверено становление творения. Свободные, идут они по всем путям, со всех вершин, из всех глубин, от всех созвездий, - и кто их удержит? Я уверен, что я - тот самый, кто перед вами уже тысячи раз жил и еще буду жить тысячи раз…
Образ Гёте-олимпийца, кричащего псу с какой-то нездешнею яростью: "Ларва, низкая сволочь!", - останется навеки одним из богоподобных человеческих образов. Тут, как будто в темноте, не видя предмета, мы его нащупываем: уже не верим в бессмертие, а знаем, осязаем, чувствуем: вот оно.
Как относится религия Гёте к христианству?
"Для меня Христос, - признается он в минуту откровенности, - навсегда останется существом в высшей степени значительным, но загадочным" (Mir bleibt Christus immer ein hochst bedeutendes, aber problematisches Wesen).
Я за тобой не пойду…
Folgen mag ich dir nicht…
- обращается он ко Христу в одной из своих венецианских эпиграмм и кощунствует о Воскресении с возмутительной легкостью.
А в разговоре с Эккерманом утверждает: "Сколько бы ни возвышался дух человеческий, высота христианства не будет превзойдена". - "Величие Христа настолько божественно, насколько вообще божественное может проявиться на земле".
Но, поклоняясь Христу, он проходит мимо Него, и, в конце концов, Гретхен, кажется, все-таки права, когда говорит Фаусту-Гёте:
Steht aber doch immer schief darum,
Denn du hast kein Christentum.
А все же что-то тут неладно
Затем, что ты не христьянин.
Тут, впрочем, неладно не только у Гёте, но и у всего современного человечества. Что это, отступление? Может быть. Но чье - наше от Христа или Христа от нас?
"Отступи от меня, чтобы я мог подкрепиться прежде, нежели отойду и не будет меня". Кажется, эта молитва исполняется. Он отступил от нас, чтобы мы могли подкрепиться: так мать отступает от ребенка, которого учит ходить; ребенок пугается, но не успеет упасть, как она обнимет его и поддержит опять.
Ясно одно: что религия Гёте не совпадает с христианством. В христианстве не понимает он чего-то главного, - не того ли прерывного, катастрофичного, внезапного, непредвидимого, что в религии называется Апокалипсисом, а в общественности - революцией?
Но если одна часть его религиозного опыта меньше, то другая - больше, чем историческое христианство. Последнее соединение веры и знания, откровение Духа, "дыхания Божьего" в природе, которое предчувствует он, выходит за пределы христианства.
А если это не оно, то что же?
Об этом говорить трудно; для этого у нас еще нет языка, нет имени. Но если говорить на языке христианской догматики, тут, кажется, условном и недостаточном, то можно бы сказать, что это религия не Отца и не Сына, а Духа.
Дух назван Утешителем, как будто Сын огорчает, а Дух утешает. Мы не знаем, - мы только предчувствуем, что, в противоположность христианству огорчающему, религия Духа будет утешительной. Кажется, Гёте это предчувствовал больше, чем кто-либо.
Как бы, впрочем, ни относилась его религия к христианству, она уже сама по себе есть пророчество, - пророчество о том, что в современном человечестве убыль религиозного духа временна и что прибыль его неминуема.
И, заходя, остаешься все тем же светилом! - могли бы мы сказать заходящему солнцу религии. Что оно взойдет, - он знает лучше, чем кто-либо.
Для нас, русских, явление Гёте особенно значительно.
Как волка ни корми, все в лес глядит; как ни сближайся Россия с Европою, - все тяготеет к Азии. На словах - тяготение к Западу, на деле - к Востоку. Православие - христианство восточное.
Du hast kein Christentum.
Ты не христианин,
- говорит, как Гретхен Фаусту, святая Русь грешному Западу. "Свет Христов просвещает всех" - это мы тоже говорим, - говорим, но не делаем. Нет-нет, да и усомнимся в самой сути просвещения вселенского, т. е. европейского, ибо иного взять негде, - усомнимся, добро оно или зло, от Бога или от дьявола; нет-нет, да и подумаем: не опроститься ли, не отправить ли всю европейскую цивилизацию к черту и не начать ли сызнова, "по-мужицки, по-дурацки", по-Божьему? Что это не только нелепая, но и нечестивая мысль, - мы все еще не поняли как следует.
Вот от этого-то русского яда лучшее противоядие Гёте. Лучше, чем кто-либо, знает он, что просвещение - от Бога; хотя и "язычник", с большим правом, чем иные христиане, мог бы сказать: свет Христов просвещает всех; лучше, чем кто-либо, мог бы напомнить нам, что и Европа - Святая Земля.
Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь Небесный
Исходил, благословляя,Ф. И. Тютчев, "Эти бедные селенья…" (1855).
- исходил не только нашу, но и ту родную, святую землю - Европу.
Wer immer strebend sich bemüht,
Den können wir erlösen.
Кто вечно трудится, стремясь,
Того спасти мы можем,
- поют ангелы, "вознося в горния бессмертную часть Фауста".
"В этих словах, - говорит Гёте, - ключ к спасению Фауста". Может быть, и к спасению всего европейского Запада: он ведь тоже "вечно трудится, стремясь".
А мы, не трудящиеся, не стремящиеся, чем спасемся? Праздностью, косностью, сидением сложа руки, созерцанием, неделанием, обломовщиной? Не будем себя обманывать: лентяи, бездельники не войдут в Царствие Божие. Бездельники - безбожники, сколько бы ни говорили о Боге. Вот страшный и спасительный урок, который дает нам Гёте.
Л. Толстой и Гёте - два сторожевых изваяния в преддверии двух веков, двух миров. Кому из них отдаст человечество сердце свое? За кем пойдет? Во всяком случае, для нас, русских, во Л. Толстом - соблазны бесконечные, и не победит их никто, кроме Гёте.
МОНТАНЬ
Книга Монтаня менее всего напоминает то, что принято называть философской системой.
Это скорее обширный сборник случайных, разрозненных заметок; громадный дневник, обнимающий целую человеческую жизнь; беспорядочная, пестрая смесь мыслей, записок, цитат, шуток, стихотворений в прозе, рассказов, хроник, воспоминаний. Он показывает нам не только святая святых своего сердца, на что способен каждый искренний писатель, но и свой кабинет, столовую, детскую, спальню жены, мелкие прозаические подробности повседневной жизни, на что без крайней необходимости и чувства опасения не решается самый чистый, непорочный человек. Он - бесстрашнее, чем Ж.-Ж. Руссо в своей "Исповеди", - показывает нам все свое существо; не прячет ни одного недостатка не только из крупных, но и из самых мелких, т. е. самых некрасивых, которые умные люди скрывают так тщательно и ревниво. Он очень мало заботится, дурным или хорошим, красивым или безобразным покажется, - только бы его увидели и поняли. И все же, в конце концов, он, как истинный художник, неудовлетворен, сознавая, что глубокая, темная часть его существа осталась невысказанной и необнаженной.
В этом детальном психологическом самоанализе - вся философия Монтаня. Правда, у него есть элементы для стройной, если не метафизической, то, по крайней мере, общественной и этической системы: это вполне законченный и чудесно обработанный материал для великолепной постройки. Но Монтань питает отвращение к излишней симметрии: он слишком любит естественное, случайное и безыскусственное. Он предпочитает оставить материал своей философской мысли в том неприкосновенном виде, в каком он получил его из рук природы и жизни. "Опыты" Монтаня можно сравнить с дико разросшимся, густым и живописным лесом, где легко заблудиться. Линии, краски, игра теней и света, формы цветов и растений, пение птиц, - все здесь естественно, неправильно и беспорядочно. При виде громадных деревьев, мешающих друг другу, обыкновенному философу-строителю, наверное, пришло бы в голову практичное соображение: хорошо срубить все деревья, распилить на доски, стропила, бревна и построить по всем правилам архитектурного искусства симметричное здание метафизической системы, где все ясно и понятно, где нет возможности заблудиться. Но Монтань предпочел дремучий лес, без дорог и просек. Он инстинктивно чувствовал, что за внешнею неправильностью и беспорядком скрывается иная, высшая стройность и единство. Он понимал, что движение капли сока в стеблях травы, разветвление корней, рост листа, - словом, все бессознательные, естественные процессы органического развития иногда совершеннее, чем работа тонких и сложных человеческих инструментов. Невозможно привести в систему взгляды Монтаня, не причинив им вреда, не испортив их цементом и искусственными спайками, неизбежными при всякой постройке. Можно только назвать главные составные элементы его философии, определить главные породы бесчисленных цветов и растений, встречающихся в его лесу. Но следует заранее предупредить, что эстетическое впечатление леса непередаваемое.