Бурая трава - это след ожога, которым мороз поражает листву и траву. Обожженная таким образом листва становится бурой. Сходные по тонкости приметы приближающейся осени мы видим и в романе Сола Беллоу "Герцог": "В ясный, пронизывающий осенний день это все и случилось… Первый морозец уже прихватил помидоры. Трава была густая и мягкая, она особенно хороша с приходом холодных дней, в утренней паутине… Помидорные побеги побурели, красные плоды лопнули".
И там есть еще одна красивая фраза, иллюстрирующая прохладу осеннего утра и показывающая, что для писателя Сола Беллоу осень - это не только опадание листвы. "Обильная роса держится долго", - пишет Беллоу. Это явление можно видеть и в наших краях. Теплым утром хорошо видно, как долго держится роса и как медленно испаряется она, подобно белому облачку, особенно над черной вспаханной почвой, которая одновременно и очень сырая, и быстро нагревается. А в прохладные дни роса действительно "держится долго", и даже после восхода солнца туфли еще часами впитывают влагу из мокрой травы.
Кстати, Амоц Коэн, тот учитель природоведения, которого я упоминал раньше, тоже описывал эти пораженные холодом и лопнувшие помидоры конца лета: "Маленькие и порченые плоды, и нет среди них ни одного невредимого. У этого щека сожжена слишком жарким солнцем, у того сморщился бок, у третьего раздулся и разросся сверх меры другой бок, там сбоку протянулся зеленый незрелый тяж, а тут весь вид портит шрам - то ли от солнечного ожога, то ли от ночного мороза".
Вы спросите: а в чем, собственно, литературное достоинство подмеченных Беллоу или Коэном различий между помидорами начала лета и его конца? Вы правы, никакого особого литературного достоинства в этом действительно нет, но есть тут понимание того, что читатель заслуживает, чтобы писатель видел и помнил не только листья и облака, но также трещину в кожуре помидора и травинку, побуревшую от мороза. В точности так же, как мы ждем от писателя психологической тонкости, когда он описывает поведение людей, мы просим его, когда он описывает природу: пожалуйста, не ограничивайтесь одним лишь листопадом, одним лишь первым дождем, одними только весенними почками и первыми цветами.
"Моя Антония" тоже демонстрирует этот высокий уровень в описании смены сезонов. Уилла Кэсер пишет:
Когда после той трудной зимы наступила весна, мы не могли надышаться легким пьянящим воздухом. Просыпаясь по утрам, я каждый раз по-новому ощущал, что зима миновала. Здесь, в прерии, не было тех примет весны, к которым я привык в Виргинии, - ни оживающих лесов, ни зацветающих садов. Но здесь была сама весна - весенний трепет, веселое беспокойство чувствовались всюду: в небе, в быстром полете облаков, робком свете солнца и легком теплом ветре - он то налетал, то успокаивался, порывистый и игривый, точно большой щенок, который норовит цапнуть и тут же припадает к земле, ожидая ласки. Да очутись я в этой красной прерии с завязанными глазами, и то понял бы, что началась весна.
Вот так: не пробуждение, не цветение, а "сама весна" - и кому из нас не знаком "весенний трепет" в теле, кто сам не вспоминает свое "веселое беспокойство", читая эти слова. Мы, люди, считаем себя довольно сложными созданиями, и тем не менее приятно убедиться, что и в нас, как в тех же телятах и зайцах, весна пробуждает это неуловимое беспокойство, что и мы подчиняемся смене часов тепла и холода, света и тьмы, в точности так же, как подчиняются им птицы.
Уилла Кэсер как будто читала Томаса Харди (а может быть, и в самом деле читала). Она не занимается набуханием почек и опаданием листьев. Она описывает особый оттенок весеннего солнца и особый характер весеннего ветра, в котором смешиваются прохладные и теплые потоки.
И если несколько раньше я говорил о небольшой ошибке Иошуа Бар-Йосефа в том, что касается поведения птиц, то сейчас я хотел бы обратить ваше внимание на остроту его видения в другом случае. Вот как он описывает меняющийся свет в каменном доме в Цфате: "Дневной свет растворяется в голубовато-белесом оттенке стен, играет и борется с мягкими тенями, которые рождаются и умирают, как мгновенные бабочки, в пазухах арочных складок".
На самом деле он описывает здесь прохождение солнца мимо окон дома. А поскольку это старинный дом в Цфате, с арочными окнами и сводчатыми потолками, то тени рождаются в углах, появляются и умирают вместе с движением солнца вокруг дома. Так комната становится солнечными часами, и люди живут внутри них, а не возле них.
В другом месте Иошуа Бар-Йосеф удивительным образом помещает человека внутри больших часов того календаря, имя которому "мир", - совсем так же, как он описывал маленькие часы по имени "комната", по стенам которого движется солнце:
Дни приходили, и дни уходили, и поступки людей и мечты людей принимали очертания и лишались очертаний. Чувствительное сердце набиралось опыта радости и слез, волнующей надежды и растерянного отчаяния, и новые души приходили в мир, и старые души покидали мир. Переживания выпадали на долю людей, как хлопья снега из рук судьбы. Большая горсть этому дому, малая горсть этому дому. И люди плакали и смеялись, ссорились и мирились, болели и выздоравливали, ели и голодали, спали и уставали. Маленькие дома, приклеенные к тени цфатской горы, прикрывали движением своих квадратов разнообразные движения двуногих, скрывающихся в их нутре, и окрестные горы глядели своим вековым взглядом на их младшего брата, одетого в деревья, и в зелень, и в голубовато-беловатые дома, и посылали в его сторону ветры ласки и ветры гнева, летний ветер и зимний ветер, и широкий небесный свод смотрел сверху на гору глазом глубокой голубизны и глазом тяжелых мрачных туч, и звезды мерцали в темно-голубой толще ночи […] и отдельные звезды падали и умирали мгновенной смертью в бесконечном пространстве - а маленький Цфат жил своей ежедневной жизнью, как всегда.
Надо же - именно из этого ультрарелигиозного квартала, жители которого испокон веков отгораживались от природы стенами страха и запрета, смотрели на нее через окошки верований и молитв и не осмеливались приблизиться к ней и вглядеться в нее, выросло это красивое описание, в котором гора, человек и дом сливаются друг с другом. Это действительно редкой силы картина, и я в который уж раз сожалею, что "Заколдованный город" не снискал заслуженной славы. И еще больше я сожалею, что сегодня есть читатели, которые знакомы с Иошуа Бар-Йосефом только по книге "Эпикуреец поневоле".
Амоц Коэн, этот лучший живописец израильской природы, в своей книге "Времена года" передает наступление осени словами об "усталом полете ос", а зимний ветер описывает в таких выражениях: "Серо-серебряная изнанка листьев масличных деревьев открывается глазу и исчезает, как волны пены, седые от бури". Весну у него возвещает цветение груш, распространяющих вокруг себя "душевный покой", а о наступлении лета говорят оттенки виноградных ягод:
В один прекрасный день в гроздьях винограда обнаруживается перемена - виноградные ягоды начинают сверкать. Та тусклая восковая пленка, которая прежде покрывала поверхность ягоды, исчезает, словно ее стерла неведомая рука, и теперь кожица плода испускает сияние, с улыбкой извещающее, что приближается сезон первых плодов и недалеко то время, когда ягода созреет, смягчится, набухнет, нальется цветом и станет сладкой. А если не окрасится, то будет становиться все чище и прозрачней, пока сквозь тонкую кожицу не станет видна вся внутренность с ее зернами и системой сосудов, напоминающей переплетения красивой сетки. Эта перемена называется на языке виноградарей "умыванием", как будто гроздь омывает свое лицо, и оно начинает сверкать и блестеть на солнце.
Я позволю себе снова упомянуть, что когда-то мне выпала честь следовать за Амоцом Коэном в открытом каменистом поле, которое простиралось в ту пору в квартале Кирьят-Моше в Иерусалиме. Его зоркие, опытные глаза служили мне компасом, прицелом и часами, и спустя много лет, когда я начал писать сам, я использовал то, чему он научил меня, и те книги, которые он мне подарил. Одна его фраза не раз вставала перед моими глазами. Он как-то сказал мне: "Когда я вижу под микроскопом амебу, я говорю ей: сестра моя!" Я спросил его тогда, что он имеет в виду, и он ответил: "Мы с ней оба спасаемся бегством от врагов, оба ищем хорошие условия жизни, оба ощущаем окружающую нас среду, хотим есть, хотим размножаться". И на своем красивом иврите добавил: "Как родные мы".
В душе Амоца Коэна глубоко укоренилось и постоянно жило ощущение равенства всего живого на свете, ощущение себя как точки на линии, которая начинается с простейшей амебы и кончается самыми сложными существами, как одной из частиц огромной Вселенной, содержащей всё - от крохотных пылинок и до гигантских далеких галактик. И вот что интересно. Много лет спустя, собирая материалы для "Русского романа", я встретил в кибуце Эйн-Харод человека по имени Элиезер Слуцкин. Он был одним из основателей кибуцного движения, и ему исполнилось тогда девяносто восемь лет. Мы разговаривали, делились воспоминаниями давних дней, и он сказал мне, что любит смотреть сериал "Космос", который тогда как раз передавали по образовательному телевидению. "Я смотрю на все эти галактики, - смеялся он, - и говорю себе: Слуцкин, а ты думал, что кибуц Дгания - это центр мира".
Эти слова, равно как и наставления, полученные от Амоца Коэна, я потом использовал в "Русском романе", когда рассказывал о том, как Яков Пинес, старый мошавный учитель, в конце жизни отказывается от многих убеждений и взглядов, которые разделял в молодости. И когда он находит в Изреэльской долине пещеру древнего человека, он начинает свой рассказ об истории тех мест не с основания сионизма с его лозунгом "озеленения пустыни", а с действительно давних времен, когда по этой земле бродили древние люди и на земле еще не было ни религий, ни наций, и никакая идеология не пыталась запрячь природу и ее творения для своих нужд.
А ведь было время, когда пыталась. В пятидесятые годы прошлого века, когда я пришел в начальную школу нашего мошава, я не столкнулся там ни с научным, основанным на наблюдениях подходом Амоца Коэна, ни с тонким юмором Элиезера Слуцкина, ни с ностальгическими воспоминаниями Уиллы Кэсер и Хаима-Нахмана Бялика. Там я столкнулся с чисто идеологическим восприятием природы.
Подобно многим другим тогдашним ученикам, я изучал в школе комара-анофелеса. Я думаю, что Израиль был тогда единственной в мире страной, в которой дети изучали этого комара не на уроках природоведения, а на уроках истории. С точки зрения израильской системы образования этот комар, который переносил возбудителей малярии и заражал ими сионистов-первопроходцев, был не насекомым, а вредителем, чем-то вроде нынешнего террориста. Он был одним из злейших врагов сионизма и еврейского ишува. Вместе с полевыми мышами, хамсином, иерусалимским муфтием, васильками и прочими сорняками, а также с коммунистической партией и гусеницей капнодиса он стремился разрушить сионистское начинание, но, к счастью, не преуспел. Я вспомнил сейчас, что у Джеральда Даррелла в книге "Моя семья и другие звери" рассказывается, что его учитель природоведения мистер Степанидос как-то послал им записку, в которой писал, что забыл у них в доме маленькую коробочку с "несколькими интересными экземплярами комара-анофелеса". Так вот, на уроках природоведения в Израиле анофелес никогда не был "интересным насекомым".
Много лет спустя, начав работать над "Русским романом" и вернувшись к истории тех времен, я прочел записки и воспоминания пионеров второй алии, а также учителей и учеников того периода и разговаривал с теми из них, кто еще был жив. Я обнаружил, что в их сердцах все еще гнездились весьма смешанные чувства людей, которые вернулись в свою страну из долгого изгнания и хотят снова обрести связь с ее природой и познакомиться с ее животными и растениями, но не доверяют ей и потому страшатся всего - змей, комаров, сорняков и прочей живности, которая угрожает им самим, их земле, их урожаю и их домашним животным.
Напротив, уж, которого в просторечии иногда называли "черной змеей", пользовался уважением составителей тогдашних учебников - по той причине, что уничтожал полевых мышей и гадюк: "При виде черной змеи сверни с дороги и дай ему продолжить свой путь. Черная змея - это наш друг" - так было написано в одном из учебников той поры. И эти слова выражали не столько оценку роли ужа в природной пищевой цепи, сколько уважение к пресмыкающемуся, которое хотя и является змеей, но хорошо разобралось в том, что происходит в окружающей его Палестине и решило встать на сторону еврейского ишува или, точнее, той его части, которая именует себя "трудовым поселенчеством".
Литературы многих других народов тоже знают книги, посвященные борьбе человека с болотами и камнями, скорпионами и комарами, но нигде эти книги не имеют такого политического накала. Авторы наших учебников Моше Карми, легендарный учитель из Эйн-Харода, и Иошуа Марголин, он же Дядя Иошуа, не довольствовались только лишь преподаванием и передачей знаний, они наставляли учеников: когда вы выходите в поле и встречаете растение или животное, спросите его - "наш ли ты, или из неприятелей наших?".
Когда такой вопрос задается черному ужу, он не имеет в виду ту первобытную, почти наследственную вражду, которая существует между человеком и змием. И это не просто выяснение, полезен этот уж или вреден. Не случайно этот вопрос сформулирован здесь в тех же словах, которые Иисус Навин адресовал ангелу "Бога воинств" накануне вторжения в Страну Обетованную: ты за нас или против нас? Ты поддерживаешь дело сионизма или ты против него?
В этом плане сионистское политизированное видение природы странным образом напоминает древнюю мифологическую литературу, в которой тоже фигурируют животные, любящие человека, и те, что его ненавидят и ему вредят, есть существа любимые и существа отталкивающие. И когда я описывал потом в "Русском романе" гиену, которая растерзала ребенка, я именно поэтому смешал там элементы сионистской идеологии с деталями греческой мифологии. В моей книге гиена - это посланник богов, но она не убивает людей, а заражает их своего рода идеологическим бешенством. Тот, кого укусила гиена, говорит в моей книге старый деревенский учитель, теряет веру в справедливость нашего сионистского дела, в правильность выбранного нами пути, в правоту нашей идеи. Такие люди покидают мошав, переезжают в город, а некоторые даже эмигрируют из Страны.
Этот эпизод с гиеной в "Русском романе" - конечно, преувеличение, подобное тому, которое с наслаждением позволяет себе всякое сочинительство, но преувеличение, не столь уж далекое от идеологической реальности тех дней. Некоторые читатели и критики навешивали потом на эту мою гиену всевозможные символические, сюрреалистические и прочие малоприятные толкования, но лишь потому, очевидно, что они не были знакомы с идеологизированным восприятием природы в те времена. А скорее всего, потому, что не знали, что история с гиеной вполне реальна. Эта ужасающая история произошла в кибуце Кфар-Иехезкиль в начале 1930-х годов. Маленький мальчик, отец которого покончил самоубийством за несколько дней до того, услышал ночью, будто отец зовет его, встал и вышел из дому и был растерзан бродившей там гиеной. Некоторые люди из второго поколения кибуцников Изреэльской долины рассказывали мне, что в детстве их пугали словами: "Если не будешь вести себя хорошо, придет гиена из Кфар-Иехезкиль и съест тебя". И до сих пор дрожь проходит по телу и сердце сжимается, когда слышишь этот рассказ. Ведь в Израиле нет хищных животных, которые нападали бы на людей. Это редчайший случай, и поэтому он ужасает всемеро: а вдруг такая дикая зверюга и в самом деле нападет на тебя и съест?! Это была действительно страшная трагедия.
Как бы то ни было, в те годы, когда я изучал в начальной школе комара-анофелеса, сионистское руководство решило возродить боевой дух своей молодости посредством осушения долины Хула. Вам, возможно, интересно будет узнать, что для этого туда привезли одного голландского инженера, специалиста по осушению и дренажу земель. Этот специалист предостерегал, что торфянистая почва, та самая, на которую проектировщики возлагали так много надежд, может повести себя самым непредсказуемым образом и даже причинить большой ущерб. И тогда поднялся гидролог из Еврейского национального фонда, ударил кулаком по столу и провозгласил: "Наш торф - это сионистский торф, он не станет нам вредить!"