Даже когда Римская империя погибла от рук варваров – завоевателей, смешавших всю систему сложившихся отношений собственности, частного права, разрушивших развитые социальные, административные институты, принесших на остриях своих мечей традиционно восточные социальные установления, античное социальное наследие не исчезло бесследно, а сохранилось (хотя бы в виде ментальной традиции) и затем медленно, упорно модифицировало феодальные установления, право, усиливало процессы приватизации, обеспечивая их идеологическую базу.
Феодальная система, сформировавшаяся в Европе на обломках античной империи, в отличие от нее не заключала в себе ничего уникального для мировой социальной практики. Тенденция к феодализации при ослаблении централизованной власти – хорошо известная черта древних государств. Если мощной централизованной бюрократии не существует, земли дробятся на уделы воинами. Последние стремятся превратить условные владения в полные. Традиция им в этом помогает. Назначенные управлять областями князья обретают независимость, право наследования. Община рядом с замком рыцаря имеет защиту от разбойников. Он скорее поможет, чем далекий король со своей армией.
Частной собственности на землю в римском или современном смысле этого слова в средние века нет и быть не может. Землю считают своей, имеют на нее пересекающиеся права и король, и граф, и рыцарь, и община, и крестьяне. Похожие структуры можно найти и в Китае периодов Чуньцю и Троецарствия, и в Японии при Фудзиваре, и во многих других регионах и эпохах.
Что здесь действительно выделяет Европу, так это многовековая стабильность феодальной системы, а также многовековая "слабость" (гибкость) государственной власти.
С X века, после того как в Западной Европе улеглась последняя крупная волна смуты и перемещений, связанная с завоеваниями венгров, арабов и викингов, на протяжении столетий здесь сохранялись раздробленность государственного устройства и устойчивые феодальные отношения. Проносились династические войны, сшибались отряды королей и феодальных баронов, но это были не глобальные потрясения, они не рвали из социальной почвы корни, срезались только верхушки. Побежденных не вырезали поголовно, не уводили в плен. Войны не требовали максимального напряжения всех сил общества, его полного подчинения государству ради выживания нации, не приводили к необходимости концентрации в руках короны прав земельной собственности.
Обобщая, можно сказать, что политические потрясения на Западе в значительно меньшей степени вели к глобальным сменам целых слоев собственников, к все новым перекраиваниям собственности чем на Востоке.
Одна феодальная семья нередко распоряжается одними и теми же землями и в X, и в XV веках. Феодал XIII века по своей психологии и поведению уже не разбойник, не едва севший на землю рэкетир IX века. Его семья веками связана с крестьянами совместной жизнью, укоренившимися привычками, обычаями, регламентирующими нормы крестьянских обязанностей, их права. Как отмечал Джон Стюарт Милль, "обычай – самый могущественный защитник слабых от сильных". Так складывается основа общества – чувство легитимности (не-легитимности) тех или иных действий человека и государства. Легитимность наполняет воздухом писаные законы, делает их не бумажными, а живыми и, соответственно, превращает нарушение закона в дело морально трудное и небезопасное. Не будь легитимности, общество действительно стало бы ареной войны всех против всех.
Отношения частной собственности в Европе оставались легитимными при всех потрясениях. Обычай не только хранитель старого, но и механизм трансформации земельных отношений. Если обязанности крестьян четко определены, то почему, когда с постепенным восстановлением торговли европейская экономика теряет чисто натуральный характер, не заменить натурально выплаты и отработки деньгами? Государство не перераспределяет земли между феодалами. Претензии короны на роль верховного собственника земли вне королевского, частного домена со временем обесцениваются. Привычно разделены земли манора на те, которыми распоряжаются крестьяне, и собственно сеньоральные. И там и там постепенно формируются традиции денежной аренды, удлиняются ее сроки. Общинная земельная собственность шаг за шагом отступает перед частной. Отношения "лорд-слуга" уступают место отношениям "землевладелец-арендатор".
Уже в XIII веке в Англии фримены получают право продажи земли без согласия лорда. Обычай укореняется, на смену смешанному, феодальному праву на землю медленно идет частная земельная собственность.
Именно невсесильность европейского феодального государства – источник формирующейся вне его, рядом с ним, сложной, дифференцированной структуры гражданского общества европейского средневековья. Церковь не подчинена государству, ее мощные иерархические организации, уцелевшие с римских времен, существуют параллельно с ним, создавая альтернативные каналы социального продвижения, ограничивая произвол монарха.
Торговые города возникают под покровительством монарха или сеньора, под защитой укрепленных пунктов, но быстро обретают собственную жизнь, иерархию, развитое самоуправление. Они во многом не похожи на находящиеся под жестким присмотром государства современные им города Востока.
До этого через слой варварских обычаев то там, то сям лишь проступали прикрытые, но не уничтоженные институты античности: римское право, частная собственность, гражданские права и свободы. Феодальное общество открывает их заново, когда в своей многовековой эволюции создает для них социальную базу.
Власть и собственность дифференцируются, расходятся, теряют свою неразрывность. Освященная традицией собственность уже не конфискуется по произволу, хозяин уже не теряет ее просто из-за того, что не занимает видного места в системе власти. Да и бурное развитие сферы частнопредпринимательской деятельности, в первую очередь торговли, создает иные, чем близость к власти, источники обогащения. Появление развитых рынков дает дополнительные гарантии против злоупотреблений властью, конфискаций. На отток капитала как на ограничитель произвола обращал внимание еще Ш.Монтескье.
Обычай отделять собственность от места в структуре власти прокладывает дорогу усложнению социальной структуры, множественности иерархий, не поглощаемых государством. Как самостоятельные, но взаимосвязанные силы действуют само государство, наследственная аристократия, иерархия землепользователей, города и буржуазия, церковь. Именно в этой ситуации возникают предпосылки накопления наследственного богатства, формирования частных капиталов для развития.
"Общество принимало предшествующие капитализму явления тогда, когда, будучи тем или иным образом иерархизировано, оно благоприятствовало долговечности генеалогических линий и того постоянного накопления, без которого ничего не стало бы возможным. Нужно было, чтобы наследства передавались, чтобы наследуемые имущества увеличивались; чтобы свободно заключались выгодные союзы; чтобы общество разделилось на группы, из которых какие-то будут господствующими или потенциально господствующими; чтобы оно было ступенчатым, где социальное возвышение было бы если и не легким, то по крайней мере возможным. Все это предполагало долгое, очень долгое предварительное вызревание" (Ф.Бродель).
Лучший стимул к инновациям, повышению эффективности производства – твердые гарантии частной собственности. Опираясь на них, Европа с XV века все увереннее становится на путь интенсивного экономического роста, обгоняющего увеличение населения.
III
Для нас особенно важно понять, какой была роль феодального государства в генезисе европейского капитализма.
Здесь можно выделить несколько моментов. Уже говорилось, что слабое государство – основа европейского социально-экономического прогресса. Но разве не государство должно гарантировать именно сохранение традиций, возможность мирного накопления из поколения в поколение? Разве не государство – гарант того, что не будет насильственного перераспределения собственности? Разве не государство – защитник как от внешних грабителей-завоевателей, так и от "своих" феодалов?
Как же возможно решение всех этих жизненно важных для общества задач без сверхмощного государства? А к какой национальной катастрофе ведет слабое государство хорошо видно на примере Речи Посполитой.
История ответила на этот вопрос. На Востоке государство "защищало" общество, превратив его в свою часть, а точнее, просто не дав ему развиться, накрыв, зажав, придавив его своим панцирем.
В Европе, где вопрос о физическом выживании этносов все-таки не стоял, сложилась уникальная ситуация – развитие общества стало обгонять развитие государства. Возникла элита (в том числе наследственная), ощущавшая свою независимость от государства, бывшая фундаментальной частью социальной системы, а не шестеренкой государственной машины. Да, сильное, жесткое государство теоретически дает гарантию защиты прав собственности, защиты от других государств, от феодалов и т.д. Но платить за это приходится непомерно большую цену, ведь государство слишком сильный защитник. И оно не защищает собственника от самого страшного врага, наиболее могущественного, всепроникающего, – от самого государства.
Общество должно было накопить сил для того, чтобы безбоязненно принять такого "защитника", как сильное государство. Общество с традициями (в том числе правовыми), с развитой социальной дифференциацией, с глубоко укоренившимся убеждением в независимости человека и его собственности от воли государства с институтами, защищающими эту независимость, такое общество было внутренне готово не сломаться под тяжелой рукой государства, а, наоборот, использовать в интересах своего развития силу государственной машины. Если государство, и только государство, делает собственность легитимной (дает ей законность, правовые основания), рынка не будет. Если легитимность собственности не зависит от государства, если она первична по отношению к государству, то тогда само государство будет работать на рынок, станет его инструментом.
В появлении сильных государств в Европе, где общество было к этому подготовлено, нет чуда предустановленной гармонии. Развитие общества, формирование рынка давали толчок интеграции наций, разрушали рыхлую феодальную структуру. Национальные государства вызревали из общества, а не надстраивались над ним, как гигантский идол. Так было в Англии и Франции в XVI-XVII, в Пруссии – в XVII-XVIII веках.
Экономическая политика европейских государств всегда была достаточно активной и лишь в редких случаях сводилась к чисто фискальным функциям. В каком-то смысле "государственный капитализм" характерен на Западе не столько для XX, сколько для XVII-XVIII веков, когда господствовала политика государственного меркантилизма, способствовавшая первоначальному накоплению, ведь государство вело активную торговую и колониальную политику (вплоть до войн), принимало непосредственное участие в создании Ост-Индских и Вест-Индских компаний в Англии и Франции, в строительстве флота (а в XIX веке – железных дорог), в становлении военной промышленности и т.д.
Но все эти государственные усилия шли не "поперек", а "вдоль" естественной линии развития, задававшейся рынком. Все эти усилия государства развертывались на заранее четко очерченном ноле легитимной частной собственности, свободного рынка (хотя и ограниченного в ряде случаев протекционистскими тарифами), разделения власти и собственности. Не входя "внутрь" частных владений, в пределах этих рамок государство работало на усиление капитализма, на его развитие, а не на подавление. Гибко приспосабливаясь к характеру рыночных отношений, европейские государства уменьшили степень своего влияния на экономику в XIX веке, когда частный капитал уже накопил достаточно сил для саморазвития.
Европейским западным обществам удалось найти самое эффективное в известной нам истории человечества решение главной задачи: оптимального соединения традиций и развития.
На Востоке реализуется ригидность и жесткость системы, которая кроваво ломается и восстанавливается в прежнем виде. На Западе – рост на базе традиций, рост, снимающий противоречия, позволяющий суммировать и материальные, и духовные итоги жизни предыдущих поколений.
Это не апологетика. Не стоит выдавать успех за некую абсолютную истину. Потрясений и кризисов хватало и хватает и в западных обществах, развитие продолжается, возможно, мы не видим за поворотом новые бури, которые их ждут. Буржуазно-демократическая система включает множество очевидных недостатков, несправедливостей и во всяком случае не является "конечным выводом мудрости земной", каким-то "хэппи-эндом" человеческой истории. Капитализм, безусловно, не является воплощением "абсолютной идеи" всемирной истории. Вероятно, по мере интеграции человечества разовьются путем конфликтов и борьбы новые формы общества, новые межгосударственные, мировые формы общежития. О буржуазной демократии прекрасно сказано, что это самая худшая форма правления… не считая всех остальных. Что же, действительно среди цивилизаций, функционирующих в последние века на исторической сцене, западная оказалась наиболее эффективной.
Наиболее опасный вызов, с которым столкнулся европейский капитализм в своем развитии, шел изнутри его. Он был связан с медленно накапливавшимися изменениями в XVIII-XIX веках, которые под влиянием технических открытий и социально-политических перемен внезапно резко ускорились. И непривычно бурный прогресс нес в себе немалые опасности. Казалось, что европейский корабль сорвался с ясного курса, попал в шторм, что европейская история завертелась в гибельной "диалектической" ловушке. Об этом с грозным, "мефистофельским" торжеством писал Маркс: "Современное буржуазное общество…, создавшее, как бы по волшебству, столь могущественные средства производства и обмена, походит на волшебника, который не в состоянии более справиться с подземными силами, вызванными его заклинаниями". И далее еще более грозно, торжественно, диалектично: "Но буржуазия не только выковала оружие, несущее ей смерть, она породила и людей, которые направят против нее это оружие, – современных рабочих, пролетариев".
Как известно, Маркс о результате своего анализа капиталистического общества пришел к неверным выводам. Он считал, что буржуазные производственные отношения отстают от производительных сил. В действительности же бури, которые трясли Европу добрых 100 лет – с 1848 до 1945 года, – которые назывались "социализм", "коммунизм", "фашизм", "нацизм" и действительно угрожали несколько раз вырвать с корнем дерево европейской цивилизации, – эти бури имели совсем иную природу.
IV
Урбанизация, слом традиций привычного образа жизни дают основания для революции "надежд", резкого роста притязаний все еще бедных низших классов. С падением сословных перегородок идея всеобщего равенства овладевает массами и становится материальной силой – силой тарана. Захватывает она не столько пролетариев, сколько "растиньяков" – молодых честолюбивых маргиналов, не видящих для себя возможности занять "причитающееся" им высокое положение, мирно карабкаясь вверх по общественной лестнице. Остается другое – швырнуть эту лестницу оземь и попинать ногами. "Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем мы наш, мы новый мир построим, кто был ничем, тот станет всем". Право, не знаю, что тут пролетарского! Откровенный гимн юных честолюбцев. Не случайно все вожди наиболее крупных разрушительно-революционных движений были как раз типичными представителями бесприютной интеллигенции, не находящими себе достойного места под солнцем, будь то Маркс, Бакунин, Ленин, Троцкий, Муссолини, Сталин или Гитлер. Конечно, я далек от того, чтобы приравнивать крупнейшего мыслителя и блестящего публициста Маркса к уголовнику Джугашвили или параноику-маньяку Шикльгруберу. Но общее в одном – в принадлежности к маргинально-интеллигентской среде, хотя и к совершенно разным ее уровням.
Г.Уэллс, например, прямо писал, что он не сочувствует марксистской теории, которую считал "скучнейшей", и собирается когда-нибудь вооружиться бритвой и ножницами и написать "Обритие бороды Карла Маркса", но симпатизирует марксистам, из которых мало кто прочитал весь "Капитал". "Во всем мире это учение и пророчество с исключительной силой захватывает молодых людей, в особенности энергичных и впечатлительных, которые не смогли получить достаточного образования, не имеют средств и обречены нашей экономической системой на безнадежное наемное рабство. Они испытывают на себе социальную несправедливость, тупое бездушие и безмерную грубость нашего строя, они сознают, что их унижают и приносят в жертву, и поэтому стремятся разрушить этот строй и освободиться от его тисков… В 14 лет, задолго до того, как я услыхал о Марксе, я был законченным марксистом. Мне пришлось внезапно бросить учиться и начать жизнь, полную утомительной и нудной работы в ненавистном магазине. За эти долгие часы я так уставал, что не мог и мечтать о самообразовании. Я поджег бы этот магазин, если бы не знал, что он хорошо застрахован".
Быстрорастущие производственные возможности, кажущиеся неисчерпаемыми, и на их фоне сохранение бедности, рост социального неравенства, противопоставление четкой организации производства на фабрике видимому хаосу рыночных механизмов, оборачивающемуся безработицей, кризисами перепроизводства, – все это естественная питательная среда распространения радикальной антикапиталистической идеологии, связывающей все беды современного общества с частной собственностью и рынком, а надежды на светлое будущее – с их устранением, "обобществлением" производства. Именно к этим кажущимся очевидными фактам апеллирует и наиболее развитая, законченная, интеллектуально привлекательная форма антикапиталистической идеологии – марксизм, дающий своим сторонникам целостную картину мира, нравственное мессианство светской религии и убедительность рационализма.
Итак, европейский кризис – это кризис технического прогресса, обогнавшего традиции, кризис надежд, кризис слишком больших ожиданий, на фоне которых "вдруг" невыносимыми становятся, казалось бы, привычные неравенство, бедность. Это кризис не рыночных производственных отношений, как думал Маркс, а их легитимности. Это острое покушение на легитимность.