* * *
Нас на джипе отвезли в отель "Хилтон", где мы должны были жить в течение пока еще неопределенного времени. На улицах Гаваны царила атмосфера страны, наконец-то освободившейся от длительного ига. Во всех кварталах звучала музыка, и люди танцевали, празднуя победу молодых революционеров, которым они были обязаны обретенной свободой. Кругом стоял головокружительный гомон. Партизаны из Сьерра-Маэстры, едва владевшие грамотой, которые никогда не покидали своих деревень или гор и у которых никогда не хватало времени, чтобы побывать в городе, теперь любовались роскошью столицы, небоскребами, автомобилями, отелями.
В "Хилтоне" все выглядело сюрреалистично и необузданно экзотично для молодого аргентинца, каковым был я. Здоровенный негр и карлик в ливреях стояли перед входными дверями, это были охранники из какой-то другой вселенной. Американский актер Эррол Флинн бродил по вестибюлю: прибытие колонны Че в Гавану застало его во время отпуска. Роскошный зал в стиле барокко был наполнен партизанами, развалившимися на диванах, и туристами, изумленными тем, что они вдруг превратились в случайных очевидцев свершившейся революции. И те, и другие выглядели ошеломленными: у них даже не осталось времени "переварить" такой поворот событий. Пока мы наблюдали за всем этим, тоже совершенно ошеломленные, прибыл команданте Камило Сьенфуэгос со своим отрядом. Партизаны вскочили – все, как один. Камило был красив и импозантен с его бородой, длинными волосами, в бежевой ковбойской шляпе и с пистолетом-пулеметом Томпсона на плече. Он разразился громовым хохотом. Он тоже стал легендой. Эрнесто направился к нему, обнял, а потом представил нам. Они стали добрыми друзьями. Сотрудники "Хилтона" вообще ничего не понимали. Ведь все произошло так быстро! В самом деле, это было невероятное зрелище, и я смаковал каждую его секунду. Столы были завалены огнестрельным оружием, и там не оставалось места для тарелок и даже для чашек. Солдаты выглядели оборванными и неопрятными. Они два года находились в подполье. Их форма стала грязной и выцветшей от времени, солнца и капризов погоды, и они сбрасывали ее прямо на пол вместе с армейскими жетонами; сапоги были изношены и все в дырах. Я поразился, увидев молодых людей моего возраста, которые уже были офицерами революционной армии. Но самым удивительным был Эрнесто. Моя семья всегда отличалась маргинальностью, упрямством и полной невосприимчивостью к любой власти. Так что вид моего брата, того самого, кто был освобожден от службы в аргентинской армии по причине астмы, а теперь ставшего "команданте", реально ошеломлял.
* * *
Нас поместили в номере "люкс" на 16-м этаже отеля "Хилтон". Моя мать вышла на балкон и остановилась, пораженная: район Ведадо, Ла Рампа, Малекон, Кастильо-дель-Морро, море… Она упивалась всем этим блаженством. Ее программа заключалась в следующем: максимально пообщаться с сыном и повстречаться с этим самым Фиделем, о котором она так много читала в письмах Эрнесто и в прессе, плюс узнать все, что можно, о революции и ее целях – политических, философских, экономических и практических. Планы моего отца выглядели куда более приземленными. Помимо всего прочего, он хотел завязать связи, которые могли бы – кто знает? – послужить ему в будущем.
Перелет оказался изнурительным, и мы все повалились спать, несмотря на шум с улицы, счастливые, что находимся под одним небом с Эрнесто.
На следующий день, когда он приехал, чтобы пообедать с нами, он удивился, увидев моего отца за фотографированием с дядей и кузиной Фиделя, Гонсало и Анной Кастро Аргис. Гордость за своих уважаемых родственников сблизила их. А вот Эрнесто был раздражен. Он предпочел бы, чтобы его отец вел себя поскромнее, считая, что это больше соответствовало бы торжественности момента. Но как можно, например, просить кинозвезду стать невидимой во время Каннского кинофестиваля! Мой отец был человеком ярким, и происходившие события обеспечивали ему идеальную возможность выйти на сцену. Результат: раздражение Эрнесто (и мое, кстати, тоже) росло в течение последующих нескольких дней при каждой новой оплошности нашего отца. Он действительно совершил ряд непростительных бестактностей и тем самым ускорил свой отъезд.
Одно из самых прекрасных качеств моего брата – это его честность, его врожденное и постоянно присутствующее чувство справедливости. Прямота же на грани жесткости, унаследованная от нашей матери, вечно сталкивалась у него с фантазией и тягой к "достижению успеха" нашего отца. Последний чувствовал себя в "Хилтоне" на седьмом небе. Ему очень нравилась роскошь, она его даже очаровывала, особенно потому, что он не очень-то к такому привык. Более того, даже у наших богатых родственников мы никогда не видели такого рода современных удобств, которые казались типично американскими. Скажем, наша ванная комната была оборудована огромной ванной-джакузи. У холодильника имелась кнопка для производства льда! Для подростка, каким был я, который никогда не путешествовал и прибыл из полуразрушенного дома, подобная роскошь казалась невероятной и немного тревожила. Для моей матери, которая все же была воспитана в шелках и привилегиях, это тоже выглядело шокирующе и невыносимо в контексте революции. Через два дня после прибытия она потребовала, чтобы нас перевели в менее роскошный отель. И мы оказались в "Комодоро", на границе с пляжем, в номере с огромной круглой кроватью, на которой в свое время спала мексиканская актриса Мария Феликс. Наше окно выходило на пристань, где были пришвартованы яхты. На крыше отеля имелась вертолетная площадка. Эрнесто появлялся там несколько раз с неожиданными визитами. "Комодоро" едва ли сильно уступал по роскоши "Хилтону", но свободные места оказались только там. Поэтому нам пришлось адаптироваться!
* * *
Фидель Кастро прибыл из Сантьяго-де-Куба в Гавану через два дня после нас, и его встречали как героя. Он выступил с речью и поселился на 23-м этаже "Хилтона". Эрнесто находился в отношениях с Алейдой Марч, молодой кубинской революционеркой, с которой он повстречался в Сьерра-Маэстре и которая вынуждена была искать убежище у партизан, чтобы избежать ареста и пыток. Тем не менее он жил в монашеской комнате крепости Сан-Карлос-де-ла-Каванья, где уже проходил судебный процесс по делу членов свергнутого режима, руководить которым ему поручил Фидель. Его руководство потом вызвало много упреков из-за многочисленных смертных приговоров, о которых он как-то сказал в одном из интервью: "Мое положение весьма сложное. Я несу полную ответственность за приговоры. В этих условиях я не могу находиться в контакте с обвиняемыми. Я не знаю ни одного из заключенных Каваньи. Я ограничиваю себя функцией главы Верховного трибунала и холодным анализом фактов. И я исхожу из принципа, что революционная справедливость – это истинная справедливость". Алейда позже расскажет в автобиографии, что этот процесс, который Че никогда не посещал за исключением нескольких случаев по специальному требованию, был очень трудным и неприятным для него, особенно когда семьи обвиняемых уговаривали его и молили о помиловании.
Эрнесто обвиняли в жестокости. Нет ничего более ложного. Будучи партизаном, он гуманно обращался с пленными врагами. Когда они были ранены, он вновь становился врачом, чтобы лечить их. В боливийских лесах он отпускал их на свободу. Заключенные Каваньи – это вам не детский хор: это был настоящий букет из самых страшных мучителей и сторонников кубинской диктатуры. Все эти типы запугивали, убивали и мучили людей. Эрнесто объяснил нам, что судебное разбирательство было задумано революционными лидерами, чтобы избежать грубого насилия на улице, что стало бы чем-то еще более уродливым. Потому что люди, как правило, склонны линчевать палачей, заставлявших их пережить самые страшные ужасы.
Эрнесто категорически запретил мне доступ в Каванью. Но я все равно присутствовал при процедуре: на третий день нахождения в Гаване я направился к баскетбольному стадиону, который находится на дороге Бойерос. Именно там состоялся первый судебный процесс (единственный, который объявили публичным) над полковником Соса Бланко, известным жестокостью форменного садиста. Я сохранил об этом отвратительные воспоминания. На баскетбольной площадке, где его судили, стояла тошнотворная атмосфера футбольного матча. Люди были перевозбуждены и кричали: "Убийца!" Хоть обвиняемый и был виновен в бесчеловечных действиях, спектакль от этого не становился менее тягостным. Эрнесто предупредил меня, что подобные зрелища не приносят никакого удовольствия. Он оказался прав. Я больше никогда не стремился попасть в Каванью.
Для того чтобы развеяться, Эрнесто иногда прибывал в "Комодоро". И мы тогда ждали, пока его окружение покинет комнату, чтобы забыть о революции и говорить об Аргентине, о старых добрых временах. Он задавал бесчисленные вопросы о семье, расспрашивая обо всех, особенно о Роберто и Анне-Марии, оставшихся дома. Я долго находился с ним наедине. Когда представлялась такая возможность, я снимал с него берет и говорил: "Ты, возможно, и команданте для других, но не для меня!" Тогда он начинал меня провоцировать, дразнить. Это был его способ развлечения, чтобы снять накопившееся напряжение. Кроме того, похоже, ему были необходимы подобные интимные моменты, которые позволяли ему забыть про свои обязанности, чтобы просто побыть братом. Ведь были вещи, которые принадлежали только нам, и он не мог разделить это с окружавшими его людьми. А потом нас ему так не хватало в течение шести лет.
Однажды, когда мы остались одни в его кабинете, он задумал побоксировать. Он сбросил шарф, который носил, чтобы поддерживать вывихнутое плечо, и нанес мне удар. Я ответил и попал ему по локтю. Сделав вид, что мучительно страдает, он сложился пополам. Когда я бросился к нему, чтобы помочь, он вдруг нанес мне еще один удар, отбросивший меня назад. Я был в ярости, и я его оскорбил. Он громко рассмеялся. Он попросил меня сесть и сказал: "Пусть это будет тебе уроком, hermanito. Никогда не теряй бдительность в присутствии врага".
Остальное время он призывал меня продолжить высшее образование. "Нужно учиться", – повторял он. Я был единственным из братьев и сестер, кто отказался проходить какие-либо университетские курсы. Эрнесто стал врачом, Роберто – адвокатом, а Селия и Анна-Мария – архитекторами. Я хотел как можно быстрее начать работать и стать пролетарием. Однажды, когда он снова начал настаивать на своем, я заткнул ему рот раз и навсегда, сказав: "Если не ошибаюсь, у тебя имеется медицинское образование, не так ли? И что с того? В каком кабинете ты работаешь?" – "Но образование не заключается только в этом! – ответил он. – Оно необходимо". Мои аргументы служили мне защитой. Я не хотел учиться, и точка. Моя мать слишком устала подталкивать меня, а мой отец был слишком занят своей собственной жизнью вне семейного гнезда. С другой стороны, я читал запоем. И это позволяло нам вести интересные беседы. Эрнесто был чрезвычайно ярким и культурным человеком. Он был почитателем Маркса, Энгельса и Фрейда, но также и Джека Лондона, Хорхе Борхеса, Бодлера, Леона Фелипе, Сервантеса и Виктора Гюго. Он обладал обширными познаниями в произведениях Мерло-Понти и Жан-Поля Сартра. Когда он встречался с ним в Гаване (с ним и Симоной де Бовуар) после нашего отъезда, Сартр был очень удивлен, обнаружив в партизане умного и образованного человека.
Эрнесто проглатывал в среднем одну книгу в день, используя любую свободную минуту, чтобы углубиться в чтение. Он имел особое пристрастие к "Дон Кихоту", которого он прочитал шесть раз, а также к "Капиталу" Карла Маркса, который он считал подлинным символом человеческого знания. Он помнил наизусть стихи Пабло Неруды, и у него была привычка читать их во время наступления. С детства он нашел для себя в стихах и прозе убежище, необходимое в самые трудные времена. Стихи и мате, этот горький, типично аргентинский напиток, похожий на чай, который пьют с помощью bombilla, своего рода металлической трубочки с крошечными отверстиями на конце. А потом, он и сам писал божественно. Хоть он никогда и не считал себя сочинителем, он оставил произведений на три тысячи страниц, состоявших из газетных статей, писем, речей и военных пособий. Настолько, что кубинский писатель Хулио Льянес посвятил целую книгу Че-писателю.
* * *
Для того чтобы спокойно передвигаться по Гаване и ее окрестностям, мой отец вызвал машину и водителя Эрнесто, стремясь извлечь выгоду из своего положения и реализовать свои преференции. Он игнорировал тот факт, что его сын в его новом положении больше, чем когда-либо, восставал против даже самых простых привилегий – в том числе, и особенно, для членов своей семьи! Эрнесто настоял на том, что будет получать скудное жалованье простого солдата, или 125 долларов в месяц. Он отказывался получать больше, чем его люди, даже при том, что другие "сановники" режима имели по 700 долларов в месяц. Он также злился на молочника, который оставлял превышавшую норму порцию молока у его двери. Это раздражало моего отца. Он находил подобные действия неуместными и смешными по сравнению с жертвами, принесенными Эрнесто во имя революции. По тем же причинам он считал нормальным, если родители Че вдруг воспользуются некоторыми привилегиями. В конце концов, они же "одолжили" Кубе своего любимого сына, свою зеницу ока, и глубоко от этого страдали. Но, хоть мой отец и регулярно ругался с Эрнесто, постоянно требуя, чтобы он объяснил свои решения и идеологические мотивы, он испытывал к нему самые нежные чувства. Но сын продолжал вводить его в замешательство. Он не понимал, почему Эрнесто согласился на такое низкое жалованье. До него не доходили такие понятия, как совестливость. Как и то, что Эрнесто отказывался давать автографы, заявляя: "Я не кинозвезда".
Тем не менее по просьбе наших родителей и чтобы мы могли спокойно перемещаться по всему острову, Эрнесто согласился предоставить в наше распоряжение автомобиль, однако при условии, что мой отец сам будет отвечать за оплату бензина. Но, как обычно, Эрнесто-padre оказался без гроша. И он пытался аргументировать это так: "Сынок, мы – словно тощие коровы". На что Эрнесто отвечал: "Кубинцы – тоже! Выкручивайся сам, coño!"
Мой отец сделал вид, что послушался. Но за спиной Эрнесто он продолжил свои уловки, чтобы получить то, что ему было нужно, внушая всем, что Че дал на это согласие. Когда Эрнесто узнал об этом, он пришел в ярость. Отец должен был сделать выводы, но ничто не могло его остановить! Он всегда делал так, как ему было угодно. И я никогда не знал, что у него в голове: понять моего отца было невозможно. Это как бродить вслепую по лабиринту.
С момента нашего прибытия отец решительно лишился рассудительности или дисциплины, или того и другого одновременно. Он, казалось, так и не понял, кем стал его сын и до какой степени революция сделала его неподкупность еще более суровой, чем в юности. Эрнесто теперь считал, что самое простое его действие имеет характер некоей миссии. Если Че хотел подать пример "нового человека", строящего общество, основанное на равенстве, то и его собственное поведение должно было быть безукоризненным. И наше тоже. А каков этот "новый человек" согласно Эрнесто? "Молодой коммунист обязан быть по сути человеком, организатором, уметь вести за собой людей. Человек лучше очищается трудом, учебой, исполняя солидарный долг с народом и со всеми народами мира. Он должен максимально развивать чувство сопереживания с теми, кому в этот момент в любом уголке мира очень плохо, чувствовать себя великолепно, когда в каком-то месте мира поднимается новый флаг свободы", – заявил он в своей речи в октябре 1962 года.
* * *
Мой отец, похоже, ничего не понимал. По крайней мере, он вел себя как страус и старался не замечать препятствий, чинимых Эрнесто, вместо того чтобы держаться верного революционного пути, на котором следовало быть примером. По приглашению моего отца три аргентинских профсоюзных лидера полетели с нами из Буэнос-Айреса, и это нам показалось странным, даже неуместным, но, как я уже говорил ранее, мы уже давно отказались от любых попыток понять мотивы нашего отца. Я просто представил себе, что он намерен делать какие-то дела с профсоюзниками. Но какие? Я не знал. Мой отец пытался стрелять по всем мишеням одновременно, но он с треском проваливался во всех своих начинаниях, несмотря на незаурядный ум. Он был мечтателем и артистом, но, конечно же, не бизнесменом, несмотря на многочисленные попытки им стать.
Я не поверил, когда он объявил мне утром о встрече с руководителем компании "Бакарди", производящей спиртные напитки. Он попросил меня сопровождать его. Естественно, он ничего не сказал об этом Эрнесто. Мы направились в штаб-квартиру "Бакарди", внушительное строение на авеню Бельжик, что в старом городе. Нас принял в своем великолепном кабинете сам Хосе "Пепин" Бош. Там мне подали дайкири в стакане, на дне которого лежал драгоценный камень. Я не верил своим глазам! Мой отец спокойно что-то обсуждал с Бошем. И он чувствовал себя вполне в своей тарелке. Как и моя мать, он происходил из известной семьи высокопоставленной аргентинской буржуазии. Я не особенно следил за их разговором, я был восхищен окружавшей меня роскошью. В момент прощания отец заговорил о возможности ведения бизнеса с "Бакарди" в Аргентине.
На следующий день мы нанесли визит генеральному директору банка Педросо, самого большого на Кубе. Вот так революционер! Когда Эрнесто узнал об этом, он сильно рассердился. "Ты не должен так поступать! – попытался он объяснить моему отцу. – Мы только что совершили революцию, che! Ты не можешь компрометировать себя, встречаясь со всеми генеральными директорами острова. Ты лишишь меня доверия. Если ты действительно хочешь встретиться с сановниками, пойди к президенту республики. Я организую вам встречу". Так мы встретились с Мануэлем Уррутиа.
Я нервничал. А мой отец находился в каком-то бессознательном состоянии, совершал ошибку за ошибкой и, похоже, не понимал степень серьезности происходящих событий. Куба готовилась выдержать новые нападения величайшей мировой державы. Тот факт, что мой отец разговаривал с президентом крупнейшего банка, был совершенно неприемлемым. Хоть я и не был Команданте, я предлагал ему уехать. Безусловно, это уже был перебор. Полагаю, Эрнесто думал примерно так же. Во всяком случае, мы посадили отца на самолет в Буэнос-Айрес. И после этого он еще рассказывал, что это бизнес заставил его вернуться в Аргентину. Какой еще бизнес? Мы этого не знали, и, честно говоря, нас это мало заботило. Мы научились не обращать на это никакого внимания. Авторитет моего отца выдержал расставание – крайне неоднозначное – моих родителей. В то время они уже больше не жили вместе.