Собрание сочинений. Том 2. Проза - Илья Кормильцев 8 стр.


На нашу беду отец Паши Щуся занимал весьма почетную общественную должность - он был старшим по дому. Функции его заключались, насколько я понимаю, по большей части в составлении манифестов, указующих на недопустимость захламления подвалов легковоспламеняющимися материалами, противозаконность выгула животных на газонах и преступность разбиения лампочек в подъездах. Эти листовки, выполненные четким почерком военного образца, с ключевыми словами, подчеркнутыми строгим красным карандашом, старательно расклеивались автором на дверях подъездов. Наши родители изучали декреты Щуся-старшего с некоторой долей иронии и за глаза называли автора Фурмановым, однако подвалы расчищали, животных не выгуливали и лампочки систематически вкручивали. Мы же, ощущая себя юными молодогвардейцами, часто производили вороватую корректуру указов оккупационной администрации, придавая им при помощи химического карандаша непристойный смысл.

Впрочем, на этот раз не понадобилось и манифеста: Щусь-старший собственной персоной обошел наших отцов, и на следующий день, затаившись за боярышниковыми насаждениями, мы с болью созерцали, как силы наших родителей численностью до отделения приступили к ликвидации гаража. Скрип выдираемых ржавых гвоздей царапал нам окончания нервов, а стук топоров отдавался в самой глубине наших сердец. От самого домового старосты мы подсознательно всегда ожидали какой-нибудь подобной пакости, но соучастие в этой пакости наших отцов было нестерпимо обидным. Ясно, что родители руководствовались самыми гуманными соображениями и пытались уберечь своих чад от возможных будущих травм, но, на наш взгляд, нам предстояло заплатить слишком большую цену за собственную безопасность.

Когда борцы с детским травматизмом завершили разрушение Карфагена и поспешили к экранам телевизоров - смотреть, врезая жестким кулаком по ручке кресла, как Рудаков проводит второй мяч в ворота "Спартака" с паса Пузача, мы вышли из укрытия и направились на то место, где еще вчера стоял гараж. Покружившись по вытоптанной родительскими сапогами площадке и подобрав на сувениры пару ржавых скоб, мы молча сбились в кучку, не зная, что делать дальше.

- Все равно будем прыгать! - взорвал молчание наш признанный атаман. - Пошли, ребята!

Мы поднялись на крышу без приличествующих этому процессу воинственных воплей и только уже на крыше заметили, что со своего балкона на нас внимательно смотрит младший Щусь, сияя белизной бинтов на стянутой щиколотке. Окатив презрением виновника нашего злосчастья, мы сделали вид, что больше не замечаем его; присутствие ренегата, однако (а мы считали Пашу ренегатом, ведь ему ничего не стоило соврать отцу, где он подвернул свою дурацкую ногу), еще более отравило нам настроение.

Атаман разбежался и рванул к краю крыши, но на самом краю резко затормозил и, обернувшись, посмотрел на нас. Лица наши были хмурыми и непроницаемыми. Тогда, шумно харкнув, атаман вернулся на стартовую позицию, снова разбежался и прыгнул.

Прыжок получился хорошим - может быть, это был самый сильный прыжок из всех, которые когда-либо совершались с крыши Большого Сарая, - но, несмотря на силу прыжка, траектория его представляла тривиальную параболу, в которой мы не усмотрели ни малейшего признака "зависа". По недовольному лицу атамана, когда тот встал, отряхивая с колен гнилую труху, мы поняли, что и он не испытал того волшебного и вожделенного чувства, без которого мы уже не мыслили прыжков с крыши.

- Ну, прыгайте! - крикнул с земли наш вожак, но никто не последовал его призыву. Было ясно, что теперь, когда недостижимая цель уничтожена, любой прыжок обернется скучной кривой второго порядка, более или менее отвесной, но всегда предсказуемой. Каждая точка параболы заранее просчитана, и никакое волшебство уже не заставит тело лететь параллельно линии горизонта, ибо ничто, кроме инертной массы земли, больше не притягивает его.

Мы спустились с крыши и разошлись по домам. Огорчение быстро забылось, потому что, как-никак, нам было всего по двенадцать лет. Вскорости был даже прощен и принят обратно в коллектив переставший прихрамывать ренегат Щусь. Но некоторое огорчение, конечно же, осталось. Оно прорывалось наружу, например, в наших подростковых снах, когда летишь себе, как вольная птица в небе, и вдруг падаешь камнем, чтобы проснуться в холодном поту и с горечью задуматься о том, что парабола падения является основным законом движения человеческого тела в пространстве.

1992

Взятие Рейхстага штурмовой бригадой молочных тележек

Всяким летним вечером, если позволяла погода, мы разыгрывали одну мистерию. В ней, как и во всякой порядочной мистерии, добро неизменно торжествовало над злом, а свет над тьмой. Она была очень демократичной, без секретов, доступных в элевсинских таинствах только посвященным, без сложной иерархии и церемониала масонов Великого Востока и Шотландского Обряда.

Каждый, кто был способен держать в руках деревянный автомат или палку, которая его заменяла, мог считать себя полноправным адептом. Мы не брали только девчонок и малышню: других ограничений не было.

Все попадавшиеся на пути стены и заборы мы изрисовывали звездами и свастиками - символами нашего культа. Их до сих пор можно отыскать в лабиринтах старых цельнометаллических гаражей, окружающих наш двор, - там, где дождь не сумел их смыть, а солнце - обесцветить. Этими знаками мы помечали тайные тропы, сигнализировали о переброске войск, указывали районы концентрации сил и направления основного удара.

Итак, мы играли во взятие Рейхстага.

На наших и фашистов мы разбивались достаточно произвольно: я сам бывал одинаково часто и нашим, и не нашим и не помню ни одного случая, чтобы возникали какие-нибудь сложности с вербовкой волонтеров во вражеский отряд. Напротив, очень часто и очень многим хотелось быть именно фашистами. В этом было свое особенное удовольствие: трусливо улепетывать от передовых частей Красной Армии, неубедительно, но грозно выкрикивать "Hände hoch!" и "Zürück!", огрызаться из-за углов плюющимися очередями шмайсеров, занимать последний оборонный рубеж у Рейхстага - высокой старой голубятни. И, наконец, понуро выходить с высоко поднятыми руками, как на известной картине работы школы Грекова с капитулирующим фельдмаршалом Паулюсом.

Эта работа, работа фашистом, вовсе не считалась позорной. Наоборот, она была важной и нужной - без нее мистерия не могла состояться. Наверное, с тем же рвением какие-нибудь эльзасские крестьяне, назначенные приходским священником на роли Сатаны и его слуг, приматывали к головам козьи рога перед праздником местного святого.

Насколько мне сдается, только двое мальчишек - Алеша Браун и Рудик Мауль - никогда не шли в фашисты. Тогда мы не обращали на это никакого внимания (или почти никакого - иначе, почему бы мне это помнить?). Не думаю, что, когда приходила пора делиться по командам, сами Алеша и Рудик отчетливо понимали, в чем тут дело. Но чутье, а вернее всего, то многозначительное семейное умалчивание, которое дает больше пищи для растущего сердца, чем всякое слово, подсказывало им, что они клеймены особым тавром, помечены невидимым знаком, который непременно выявится при нужном освещении. Присутствие их в фашистском отряде было настолько же неуместным, как присутствие (возвращаясь к мистериям) настоящего черта среди прикинувшихся чертями крестьян - пусть черта давно утратившего свою сатанинскую суть, черта, такого же, как все, ничем не худшего, уже десять поколений не имеющего никаких связей с геенной огненной, черта, которого бы и сами слуги дьявола не признали за своего.

Стоит ли говорить, что наши всегда побеждали? Никакого уговора не было: просто фашисты чувствовали, что должны проиграть. Такой ход событий был заложен в нас крепче всякого генетического кода. Он подтверждался всем устройством нашей Вселенной - книгами, фильмами, учебниками, салютом в День Победы. Те, кто участвовал в премьере нашей мистерии, наверняка хотя бы раз и хотя бы на миг сомневались в победе, варясь в каком-нибудь котле, мучаясь в каком-нибудь плену. Нам же, эпигонам истории, сомнения были чужды.

Сева появился в самый разгар этих мистических сражений с вселенским злом - в середине июня. Он вышел из подъезда, высоченный, стройный, в черной куртке из кожзаменителя. Ветер играл его белыми жесткими волосами, глаза сверкали, как два осколка вечного нордического льда, - и не таяли, не хотели таять, несмотря на тридцать градусов в тени. Теперь я назвал бы его лицо лицом Зигфрида, но тогда я еще ничего не знал о Зигфриде и только почувствовал, что это лицо особое, такое, каких мне еще не доводилось видеть. Отмеченное лицо.

Сева держал на поводке большую немецкую овчарку. Как ни странно, собаку звали Блонди. То, что у его пса оказалась кличка другой собаки, кости которой уже давно сгнили где-то в германской земле, стоит отметить особо; в моих рассуждениях мне еще придется вернуться к совпадениям.

Неторопливо, с особой выправкой, он двинулся к нам. Мы стояли, неловко сбившись в кучку, и нам почему-то не давалось то напускное и презрительное пренебрежение, которое было заготовлено в нашей стае для чужих волчат.

Сева подошел и, не здороваясь, сказал своим чудным завораживающим голосом, в котором звенел металл уверенного приказа:

- Играть будем?

Мы не могли ему отказать. Как это ни поразительно, Сева никогда еще не играл во взятие Рейхстага. В маленькой военной части, где до переезда в наш город служил Севин отец и где Сева провел последние пять лет, у него не оказалось ровесников, поэтому он не был знаком с большинством дворовых игр той эпохи.

Мы охотно объяснили Севе нехитрые приемы игры и немудреную топографию нашего двора и окрестностей. Он молча слушал и заговорил только тогда, когда мы закончили. Слова его потрясли нас.

- Я буду главным фашистом, - сказал Сева.

До тех пор мы ни о чем подобном не помышляли. Фашистское воинство нашего образца больше напоминало штурмовую бригаду испанских анархистов (справедливости ради отметим, что и красноармейцы дисциплиной равно не блистали). Каждый бежал, кричал и стрелял сам за себя, ведомый давно знакомым общим ходом игры, который не оставлял места для каких-либо руководителей.

Разумеется, практически все отдавали некие приказы, но они никем не выполнялись - да и не предназначались для этого. И потом, главный фашист был явно чем-то совсем иным, чем фашист просто. Фашист просто мог быть пойман, пленен и обезврежен как рядовой представитель универсального зла, после чего превращался в одного из нас, в нашего приятеля, внутренне очищенного от скверны своим поражением, хотя вымазанного с ног до головы в пыли, ржавчине и голубином помете. Главный же фашист был вечным и неустранимым источником этого самого зла, которое требовало бесконечного повторения очистительного обряда. Главный фашист никогда не смог бы выйти из игры и стать одним из нас: чтобы игра могла свершиться и завтра, он должен был постоянно оставаться там, на своем дьявольском посту. Ангелы, последовавшие за Сатаной, могли вернуться, покаяться, поплакаться и вновь воссесть у трона небесного, но сам отступник не подлежал прощению.

Сева не стал ждать, пока мы переварим его заявление, и приказал:

- Все фашисты - ко мне!

Многие двинулись к Севе. Я не пошел. Дело решилось чистой случайностью, хотя мне было бы весьма лестно усмотреть в этом осознанный выбор. Как раз в этот момент у моего автомата отлетела трещотка, и я принялся ее старательно налаживать, зажав автомат между колен так, что не мог двинуться с места.

Когда вокруг Севы собралось около половины нашей компании, он сказал свою последнюю фразу, потрясшую нас окончательно.

- Сегодня играть не будем. Нам нужно три дня, чтобы подготовиться.

Зачем? Наша игра была слишком простой и ясной, чтобы нуждаться в каких-либо приготовлениях, не считая необходимости вооружиться, но многие обходились даже без этого, довольствуясь подходящими по размеру и форме палками и кусками дерева.

Однако пробужденный Севой интерес был сильнее, чем желание противиться новшествам.

И мы подчинились.

Три дня Сева готовил свое воинство к блицкригу в кустах за домом. За эти три дня фашисты неузнаваемо переменились. Даже самые ленивые из них обзавелись автоматами по полной форме - с трещотками, с выкрашенными тушью стволами, метательной резинкой и проволочной скобой, которая удерживает пульку из алюминиевой проволоки на боевом взводе. Но - и это самое главное - изменился не только их внешний вид, но и ухватки. Они четко выполняли холодные и немногословные приказы Севы и отдавали приказы сами. Среди них явно вырисовались вожди, знавшие за собой право командовать, и те, кто с готовностью признавали это право. Поверхностный психолог объяснил бы все организаторскими способностями Севы, а если бы питал пристрастие к терминологии менее рациональной, сказал бы, что Сева обладал харизмой, но мне кажется, что и то и другое в корне неверно.

Неверно, потому что среди нас были признанные вожаки, которые ярко проявляли себя в играх с не столь определенным исходом, вроде футбола. Слово же "харизма" ничего ровным счетом не объясняет и является чистой тавтологией.

По-моему, Сева был подлинным фюрером, или, вернее, эйдосом фюрера (вспомним ту же Блонди), который по причине какой-то накладки в движении эонов воплотился в неподходящее время и в неподходящем месте, опоздал, предоставив случайному человеку, какому-то бездарному живописцу и сластене, какому-то импотенту без лица Зигфрида и без стати Севы, сыграть его, Севину, роль и сыграть не вполне удачно. Я глубоко убежден, что, если бы Сева (или тот, кто сотворил Севу) не опоздал со сроком выброски, Третий Рейх не проиграл бы войну никогда и ни за что. Я не знаю, в каком колодце мироздания, подобно скрытому имаму исмаилитов, таился Сева до того дня и где он снова скрывается сейчас, но сам факт Севиного предсуществования не вызывает у меня никакого сомнения.

Надо отметить, что нам даже не пришло в голову выставить с нашей стороны подобную Севе фигуру. Тому были разные причины. В пришедшуюся на наше отрочество эпоху стыдливого замалчивания мы не вполне ясно представляли себе, кто руководил первым представлением мистерии с нашей стороны, но не это даже было главным. Важнее то, что проблема не могла решиться голосованием: требовался сам вождь, а его-то у нас и не было. Так что роковые три дня мы провели в полном бездействии, если можно считать бездействием постоянную дворовую возню.

Дебют игры не отличался от того, к чему мы привыкли, и мы успокоились и снова поверили в свои силы. Фашисты, как им и положено, улепетывали, отстреливались, мы же шли по пятам. Правда, их отступление на этот раз было каким-то другим - не искренним и самозабвенным как прежде, а лукавым, с ухмылочкой, будто они знали что-то такое, о чем мы и не подозревали. Сева исчез неведомо куда с первых же минут игры и более не появлялся. Наконец, разгоряченные и потные, мы выскочили на окруженную гаражами площадку, посередине которой высился воркующий Рейхстаг.

Было тихо. Никто не оборонял голубятню, никто не кричал, брызгая слюной, свое отчаянное "тра-та-та". Сбивая друг друга с ног, мы кинулись в приоткрытую дверь сарая, на который опиралась голубятня, и испуганно замерли в темноте под перекрестными лучами света, просачивавшегося в щели между досками, под сизым снегопадом голубиного пуха. В ту же минуту скрипучая дверь сарая громоподобно захлопнулась, и мы услышали спокойный, уверенный голос Севы. Он приказал:

- Выходите по одному и бросайте оружие!

Мы попались, как дураки, попались в элементарную ловушку, попались потому, что поверили в предопределенность исхода игры. И нам пришлось выйти по одному, понуро проследовать мимо шеренги фашистов и бросить свои деревяшки к ногам Севы. Белокрылые валькирии кружились над его головой, хлопали крыльями и отражались хлопьями снега в арктических водах Севиных глаз. Те же превращали в лед все, к чему прикасались, и все, к чему они прикасались, оставалось льдом до последнего дня великанской зимы Фимбульветр, когда должна будет вспыхнуть первая искра мирового пожара и испепелит и богов, и людей, потому что герои одержат полную победу и им больше некого будет побеждать, а значит, миру придется сгореть дотла и начать новый круг вечного повторения.

Но когда последняя деревяшка упала к Севиным ногам, когда игра кончилась и мы нестройной гурьбой побрели обратно во двор, случилось вот что: недавние бессмертные воины-эйнхерии из чертогов Валгаллы начали один за другим покидать Севу, чтобы примкнуть к побежденным. Они неловко пытались шутить с нами, завязывали разговоры, заискивающе смотрели в глаза, вымаливали прощение за то, что позволили случиться подобному безобразию, измениться привычному и правильному течению событий, свершиться преступлению против мирового порядка.

Вспоминая те годы, я должен сказать, что у нас не было никакой ненависти к реальным фашистам, потому что та жуткая, не фронтовая сторона Третьего Рейха - все эти треблинки, майданеки, бабьи яры - совершенно не задевала нас, не знавших особенных лишений отпрысков советского среднего класса, не взывала ни к мщению, ни к сопереживанию.

Фашисты были чистой условностью, театром, потому-то с такой охотой мы время от времени по очереди бывали ими. Но Красная армия была настоящей, и мы все состояли в ее рядах, даже когда выступали в роли ее заклятых врагов. Собственно говоря, фашисты нам представлялись совокупностью штирлицев и майоров вихрей, засланных с заданием изображать противника, но изображать так, чтобы противник всегда оставался слабее. Не знаю, понимал ли это Сева, когда отважился на то, чтобы победить нас, или был лишь марионеткой космических сил, лишенной собственного соображения.

Очарованные Севиным совершенным фюрерством, его приспешники слишком торопливо поддались на соблазн и только сейчас прозрели, чему себя противопоставили, какое опасное сомнение посеяли в своих (и в наших) душах. Ведь мы были всей ойкуменой, а Сева был одиночкой, неизвестно чьим агентом, без году неделя жившем в нашем дворе. Делать на него ставку было, по меньшей мере, неосторожно.

Отступничество, произошедшее столь скоро после блистательного завершения кампании, произвело на Севу трагическое впечатление. Когда мы подходили ко двору, рядом с Севой уже никого не было. Лавры облетели, голуби уже не кружили над его головой под звуки вагнеровских скрипок и валторн, ряд железных крестов, приколотых к черной куртке, превратился в полосу рыжей колючей окалины.

Неделю Сева не появлялся во дворе, говорили, болеет. Потом он вышел, похудевший, еще больше похожий на Зигфрида, но глаза его уже были тусклыми и помутневшими, как подтаявшие мартовские ледышки.

За неделю его отсутствия мы не разу ни играли во взятие Рейхстага. Сама мысль об этой игре стала для нас неприятной, - видимо, Севин блицкриг все-таки оставил какие-то невидимые шрамы на наших задубелых шкурах, на которых за считанные секунды затягивались даже царапины от колючих ветвей боярышника.

Двор охватило новое поветрие - предшественник будущего скейтборда. Рядом был молочный магазин, и при черном входе стояли тележки, которыми на заре похмельные грузчики транспортировали проволочные корзины с молоком и верткие бидоны со сметаной в кисло пахнущее чрево складского помещения. На этих-то тележках мы и скатывались с горки, стремясь разогнаться получше, проехать подольше и при этом не свалиться.

Назад Дальше