Третьей особенностью, которая непосредственно связана с антиинституциональным, идеологическим характером русской революции, было то, что на вызовы модерна и власть, и оппозиция отвечали глубоко архаическим образом. С одной стороны, Николай Второй решился на Манифест 17 октября, то есть на подобие основного закона, с другой, отвечая на вопрос Всероссийской переписи 1897 года (Род занятий? "Хозяин Земли Русской"), он очень точно выразил свое мировосприятие. Его картина мира, которой во многом подчинялись практические действия, была ретроспективной и реакционной; в этой картине мира находилось место всемирному еврейскому заговору, но не находилось места рациональному устройству политической системы, скучному балансу интересов. Он не случайно с таким сочувствием отреагировал на Протоколы сионских мудрецов и был потрясен докладом Столыпина, когда тот представил доказательства подделки; даже отдавая распоряжение изъять Протоколы, царь оговаривал: "Нельзя чистое дело делать грязными способами." То есть, дело само по себе – чистое.
Распутин не случайно появился на его горизонте; причина, конечно, заключалась прежде всего в болезни сына и мистическом настрое жены, но не только. Эта готовность передоверить судьбу (свою, а отчасти и страны) некоему всезнающему старцу и нежелание полностью отвечать за свою судьбу (и судьбу государства) индивидуально, тоже были частью архаической картины мира высшего представителя правящей элиты.
Однако и противники царя отвечали на эпоху модерна, столь блистательно проявившую себя в русской культуре, науке, философии – глубоко архаически. Причем не только Черная Сотня и Союз Михаила Архангела, которые противопоставляли изменчивой современности – ретроспективную национальную утопию. Столь же архаичными были политические практики прогрессистов, которые воспроизводили модели русского сопротивления второй половины XIX века, с его уклоном в террор, идеологическую нетерпимость, ненависть к институтам и пародию на средневековую аскезу. Это был архаический прогресс, с человеческими жертвоприношениями и самым настоящим культом кровавых героев.
При этом, и тут заключается четвертая особенность русской революции, в стране давно уже вызрела альтернатива как неумеренной архаике, так и безответственному прогрессу. Это философия консервативной модернизации. Одним из ее адептов был Столыпин, который ясно сознавал необходимость разрушения общины, учитывал западный, в частности, датский фермерский опыт, и при этом столь же ясно понимал: на смену ценностных приоритетов нужно время, требуются не только административные решения, но и работа с человеческим сознанием. Другим мощным полюсом консервативной модернизации было русское старообрядчество, которое соединило крайний религиозный консерватизм с невероятной отзывчивостью на все новое и жизнеспособное в области промышленности, техники, науки и искусства. Рябушинские, Щукины, Морозовы закладывали основы русской протестантской этики, причем не теоретически, в отличие от интеллигенции, а практически. И осознанно – ссылки на хорошо прочитанного Вебера мы находим в статьях одного из Рябушкинских, Владимира, профессионального банкира. Невозможность реализовать эти планы консервативной модернизации резко повышала шансы назревавшей русской революции.
Между прочим, пусть гораздо менее выраженно, схожие процессы протекали в Российской православной церкви. Несмотря на весь политический консерватизм, особенно среди иерархов, несмотря на связь с черной сотней и союза Михаила Архангела даже лучших и талантливейших ее служителей, она дозрела до отказа от синодального рабства. Она хотела демократического самоуправления, делала ставку на религиозное просвещение и участие в политической жизни, что позже подтвердит великий Собор 1918 года. Но парадокс (если угодно, то и еще одна особенность) заключался в том, что для реализации этой ее потенции тоже требовалась революция. В рамках существующего архаического строя эта консервативная институция не получила возможности саморазвития. Другое дело, что получив от революции эту возможность, Церковь тут же будет лишена самих оснований для независимого существования, но это уже отдельная история.
В последнее время много пишут и еще больше говорят в университетских аудиториях о такой особенности русской революции, как ее связь с сектантскими движениями, особенно с хлыстовством. Не вдаваясь в обсуждение этой темы, заметим лишь, что такое невероятное влияние эротически-социальных сектантских движений на революционные процессы могло быть– и было – следствием все той антиинституциональности России начала XX века.
Наконец еще несколько особенностей, которыми, конечно же, полноценная характеристика не исчерпывается и даже не очерчивается. Одна из них – в том, что современники так и не смогли себе ответить на вопрос, что такое Октябрь: продолжение Февраля? Его оборотная сторона? Искажение идеалов? Обычный политический переворот и захват власти? Или расплата за изначальную ошибку?
Так, для поколения и круга Бориса Пастернака, который о революции размышлял всю жизнь, от легально-мифологических поэм до религиозно-философского романа "Доктор Живаго", она была единым процессом. Но февраль олицетворял ее рассвет, а Октябрь – закат. В стихотворении 1918 года, опубликованном только в 1990-е годы, Пастернак обращается к революции как живому существу, как к личности, которая изменила себе, своему призванию:
Как было хорошо дышать тобою в марте
И слышать на дворе, со снегом и хвоей
На солнце, поутру, вне лиц, имен и партий
Ломающее лед дыхание твое!
(…) И грудью всей дышал Социализм Христа. (…)
Теперь ты – бунт. Теперь ты – топки полыханье.
И чад в котельной, где на головы котлов
Пред взрывом плещет ад Балтийскою лоханью
Людскую кровь, мозги и пьяный флотский блев.
Примерно так думали о революции и Горький в 1918 году, когда писал свои "Несвоевременные мысли".
Наоборот, "бабушка русской революции" народница Брешко-Брешковская, революцией считала только Февраль. А Октябрь объявляла изменой и переворотом. В 1920-м она напишет книгу "Скрытые корни русской революции", где скажет: "На революционных митингах 1917 г. я видела огромную разницу между теми людьми, которые прошли революционную подготовку в наших организациях в 1904-1906 гг., и новичками, с самого начала оказавшимися под влиянием большевиков. У них не было времени, чтобы сформировать обоснованное мнение, и они были готовы поддерживать безумцев и предателей. В борьбе между двумя течениями победителем оказалась толпа. Обносившаяся, изголодавшаяся, ожесточенная разочарованиями 1905 г., она знала, что смирением, терпением и молитвой ничего не добьешься."
Единым процессом считали революцию и правые; уже цитированный Иван Ильин утверждал, что у Февраля и Октября сущность одна – метафизическое зло. Революция есть безумие. Безумие верхов, низов, интеллигентов; она есть результат действий мирового капитала, торжество пошлости, цель ее – равная сытость безбожных животных. Не могу при этом с некоторым злорадством не упомянуть, что в 1933-м году Иван Ильин в такой же яркой форме, с такой же непреклонностью и отказом от любых дискуссий изложит свой взгляд на торжествующий национал-социализм. В статье, написанной в Германии и опубликованной парижским "Возрождением" 17 мая 1933 года, он заявит, что не может смотреть на происходящее в Германии глазами пострадавших евреев – тем более, что те сочувствовали русским коммунистам. Смотреть надо с точки зрения национального духа. А с этой точки зрения национал-социализм есть не просто ответ на отраву большевизма, он и есть та регрессивная революция, на которую Ильин уповает, революция духа. "Пока Муссолини ведет Италию, а Гитлер ведет Германию – европейской культуре дается отсрочка… Он и его друзья сделают все, чтобы использовать ее для национально-духовного и социального обновления страны." Ровно через год Ильин на себе почувствует все прелести этой духовной революции; его выгонят со всех работ, его будет преследовать гестапо, и в 1938-м он фактически бежит в Швейцарию.
Готовность отшатнуться от русской революции с ее эксцессами в сторону национал-социалистических, народнических по своему духу диктатур, это еще одно характерное следствие русской революции. Через восторженное отношение к раннему Муссолини пройдут и Дмитрий Мережсковский, и Зинаида Гиппиус, и даже один из лидеров русского сионизма и сторонников революции Владимир (Зеев) Жаботинский. А к сталинизму как некой альтернативе распаду будут склоняться евразийцы, и даже умнейший Георгий Федотов в 1939 году допустит, что Сталин работает подчас на благо государства, после чего Федотова изгонят из парижской семинарии.
Несколько иначе смотрел на проблему философ Федор Степун. Но и он считал, что русская революция одна, а фаз у нее две, и вторая есть расплата за первую. "Октябрь родился не после Февраля, а вместе с ним, может быть, даже и раньше его; Ленину потому только и удалось победить Керенского, что в русской революции порыв к свободе с самого начала таил в себе и волю к разрушению. Чья вина перед Россией тяжелее – наша ли, людей Февраля, или большевистская, – вопрос сложный".
Именно сложный, как всякий исторический вопрос. Все просто в мифе, все сложно в истории. К сожалению, сегодня (за пределами научного пространства) в России от сложности этого вопроса часто стремятся уйти. Так, в крупнейшем выставочном центре Москвы, Манеже, год назад прошла грандиозная мультимедийная выставка, посвященная 300-летию Дома Романовых и организованная известным церковным деятелем архимандритом Тихоном (Шевкуновым). В сверхсовременных форматах публике предлагается концепт: новейшая история России, с XVIII до XX века есть история заговора против сакрального самодержавного государства. Все революционные процессы без исключения, от восстания декабристов до легальной оппозиции перед Первой мировой войной инспирированы, оплачены и поддержаны Западом и проведены всемирным масонством. Руководители государства посещают эту выставку, председатель Госдумы содействует продлению сроков ее показа. И возникает соблазн сказать, что этот концепт принят государством как основной.
Но нет; только что в России принята официальная концепция преподавания истории в школе. Говорю об этом сейчас безоценочно, как о данности. Эта концепция предписывает считать Февраль 1917 и Октябрь 1917 двумя фазами единой Великой русской революции. Новые учебники истории для школы не смогут игнорировать данную формулу. Почему великая? Потому что наша. Наше не может не быть великим…
Но это попутное замечание; вернемся к нашему предмету. Может быть, самую существенную – и самую печальную особенность русской революции отметил тот самый Шмуэль Эйзенштадт, с цитаты из которого я начал свое выступление. Она не изменила и не пыталась изменить картину мира, на которую ориентируется большинство. И слева, и справа интеллектуалы отстаивали неизменного национального кода, который исключает возможность работы с ценностной шкалой. Этот код можно либо взорвать и уничтожить, в процессе культурной революции, либо, наоборот, сохранить в неприкосновенности. И если современная история с ее институтами не вмещается в эти древние рамки, тем хуже для нее. Ср. мысль того же Ильина: ""Народы, веками проходившие через культуру римского права, средневекового города, цеха и через школу римско-католического террора (инквизиция! религиозные войны! крестовые походы против еретиков! грозная исповедальня!) – нам не указ и не образец. Ибо мы, волею судьбы, проходили совсем другую школу – сурового климата, татарского ига, вечных оборонительных войн и сословно-крепостного строя. Что "немцу здорово", то русского может погубить…" (1949 г.)
Известный социолог, профессор кембриджского университета, основатель и президент Московской высшей школы социальных и экономических наук Теодор Шанин, который был учеником Эйзенштедта, так суммировал его концепцию в публичной лекции, прочитанной в Высшей школе экономики. Две самые важные, опорные структуры любого общества – сеть социальных отношений и сеть культурных отношений. Революционные изменения могут происходить внутри каждой из них. Во второй – без перемен в первой. И в первой – без перемен во второй.
Пример стран, в которых социальная революция не произошла, но культурная система изменилась – Европа после 1968 года. Главные классы те же, власть устроена по-прежнему, даже королева остается королевой. В то же время сместились общепризнанные ценности, переменилось поведение, люди стали ближе, проще, классовые ограничения во многом утратили смысл.
Зеркально противоположный пример – СССР. Здесь революция произвела кардинальные социальные изменения. Господствующие классы исчезли, формы хозяйства принципиально другие, земля национализирована. От идеи частной собственности вообще отказались, что Макс Вебер считал роковым обстоятельством; ср.: "Сравнивают русскую революцию с французской. Не говоря о бесчисленных прочих различиях между ними, достаточно назвать одно: даже для "буржуазных" представителей освободительного движения собственность перестала быть священной и вообще отсутствует в списке взыскиваемых ценностей". Но культурная модель несвободного общества осталась и даже усилилась. В итоге вернулось все худшее, против чего революция была направлена.
От себя добавлю, что "левая" мысль Эйзенштедта во многом расходится с "правой" идеей Пушкина, выраженной в "Капитанской дочке": "Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества…". Но в самом существенном они совпадают.
1956-1964: Вторая попытка
Хрущев. Урок запоздалой отставки
14 октября 1964 года, в день Покрова Пресвятой Богородицы, Московская духовная академия отмечала свой юбилей. Во время актовых торжеств в Троице-Сергиевой Лавре по рядам пробежал слух: Хрущева сняли! И многие перекрестились: наконец-то! Долгополое сословие ненавидело царя Никиту; антицерковная кампания 1958-1964 годов была образцом большевистской жесткости.
Вздохнули с облегчением интеллигенты. Все помнят про историю с "Доктором Живаго" в 1957-м и скандал в Манеже в ноябре 1962-го, но ведь за Манежем сразу же последовала череда других погромных встреч – декабрьская 1962-го на Ленинских горах и мартовская 1963-го в Свердловском зале. Всякий раз на этих встречах Хрущев начинал во здравие, заканчивал за упокой; сворачивал на тему сортира и уже не мог остановиться: вы смотрите на мир изнутри стульчака! Сквозь все нападки и наезды сквозила затаенная обида: "Был я шахтером – не понимал, был я политработником – не понимал, был я тем – не понимал. Ну вот сейчас я глава партии и премьер и все не понимаю?! Для кого же вы работаете?"
Счастливы были армейские, не простившие троекратного сокращения армии, в 1955, 1958 и 1960-м годах. Успокоились ученые, судьбе которых был посвящен июльский пленум 1964-го: Хрущев предлагал распустить Академию Наук, а сельскохозяйственную академию переместить в деревню, поближе к земле; предложения были столь фееричными, что материалы пленума так и не решились напечатать. А уж как радовалось окружение, задетое хрущевским самодурством. Некогда Сталин заставлял его плясать гопака и выбивал о лысину трубку, с издевкой повторяя: "пусто, Никита!"; теперь он приказывал министру иностранных дел Громыко бить вилкой в тарелку, а маршалу Гречко – танцевать. Что же музыки нету, скучно…
Не было ни одного слоя, ни одной группы, ни одного класса, который был бы недоволен решением октябрьского пленума 1964-го. Сталинисты, антисталинисты, диссиденты, партийцы, обыватели, армейские, чекисты – внутренне несовместимое большинство сошлось на том, что хватит, слава Богу, надоел. И бесполезно было им напоминать о том, что именно Хрущев, при всех его невероятных закидонах, решился распустить ГУЛАГ. Остановил коммунистический террор. Похоронил мумию Сталина. Благословил космический эксперимент и предъявил Гагарина стране и миру. Именно он развернул СССР от маоистского Китая к мучительно-тяжелому, но невероятно важному партнерству с США. Он решил публиковать Солженицына; он, ввязавшись в карибскую авантюру, сумел опомниться, остановиться на краю и ценой потери политического веса отмотал историю назад. Он запустил строительство "хрущевок", которые избавили десятки миллионов сограждан от коммунального коллективизма. Прекратил внутрипартийную мясорубку, и врагов унижал, но не уничтожал; он совершил последний кровавый переворот, убив "английского шпиона" Берию, и на этом поставил точку. Все последующие перевороты, включая его собственную отставку, происходили без насилия.
Но у большинства россиян остался в памяти стандартный набор: заставил сеять кукурузу, стучал башмаком по трибуне ООН, отдал украинцам Крым. Ну и так, по мелочи. Пойди докажи, что решение по Крыму было чисто бюрократическим, вписывалось в рамки той системы и впервые обсуждалось еще при Сталине, вскоре после войны, из-за путаницы в управлении, и административное переподчинение 25 января 1954 года объяснялось удобством строительства каскада ГЭС на Днепре. Никому и в голову не приходило, что СССР когда-то распадется, и возникнут территориальные проблемы. Например, из-за Абхазии, не раз менявшей статус. Из-за Карабаха. И, конечно, из-за Крыма. И кукурузу тоже нужно было сеять – только в раж не впадать. И башмаком по трибуне он не стучал; он стучал кулаками по столу советской делегации, а потом (как рассказывал мне переводчик Виктор Суходрев), разбил свои наручные часы и, разозлившись, стал молотить туфлей. Что же до трибуны, тут история совсем другая; он обманул ведущего сессию, ирландца, и вместо выступления по процедуре начал яростно спорить с оппонентом; ирландец в гневе стал колотить деревянным председательским молотком, головка отлетела и, вращаясь, полетела в зал. Страстные были люди. Живые. Причем с обеих сторон.