Эффект бабочки - Александр Архангельский 7 стр.


В этом смысле в январе 2015 стало ясно: линия разрыва проходит не между мусульманами и не мусульманами, а между теми, кто признает незыблемую ценность человеческого существования, и теми, кто ставит чувства выше смерти. Как минимум уравнивая, превращая в равнозначное сравнение – данную Богом жизнь и данную художником картинку. "В людей стрелять нехорошо, но…". "Испытываю противоречивые чувства. С одной стороны, художников жалко, с другой…". Массовая реакция на парижские события показала, что для европейца, независимо от веры и неверия, от места жительства и формального гражданства, такая постановка проблемы – табу. Поднимать на человека руку за взгляды нельзя. Отвечать на рисунок насилием гнусно. Быть с теми, кто стреляет в "неверных" – преступление, не имеющее оправданий. Полицейский-мусульманин, погибший от пуль террористов, был защитником Европы; продавец-мусульманин, спасавший евреев в холодильной камере, тем более. А какой-нибудь навязчивый христианин, убежденный, что художники сами виноваты, поскольку спровоцировали террористов, и что лучше запретить такие гадкие рисунки, чтобы не было соблазна убивать – невольный сторонник джихада.

Тут с сожалением приходится переходить к российской ситуации.

После трагедии во Франции лишь премьер Медведев – 13-го января, вручая премии правительства в области СМИ – выразил соболезнования семьям жертв. Да министр Лавров, представлявший Россию во время парижского шествия. Зато трижды высказался президент Чечни Кадыров. Сначала пригрозив Ходорковскому местью соотечественников, живущих в Цюрихе, за призыв к перепечатке карикатур во всех газетах. Затем пообещав, что если правоохранители не разберутся с Венедиктовым, то мусульмане справятся с проблемой сами. И наконец, доходчиво объяснив всем нам, что если ислам запрещает изображения пророка, то это правило должно распространяться на всех, иначе можно будет вывести на улицы миллионы единоверцев. (И показать, кто здесь власть – добавлю от себя.)

Но, во-первых, если действующему руководителю, назначаемому президентом, позволено прозрачно намекать на возможность бессудной расправы, и это не встречает гневного окрика сверху, значит, братья Куаши победили. Как водится, в одной отдельно взятой стране. Среди поставленных перед ними задач – неважно, озвученных или подразумеваемых по умолчанию – было столкновение и противопоставление "двух Европ", Европы христианской и Европы мусульманской; расстрел "Шарли Эбдо", подкрепленный антисемитским убийством в кошерном супермаркете, должен был вызвать волну возмущения и усилить шансы крайне правых, что, в свою очередь, еще резче разогрело бы исламистов. Возникла бы дурная бесконечность; зло порождало бы и провоцировало зло. Во-вторых, если продолжить рассуждение в заданной логике, то мусульманам запрещено есть свинину; давайте запретим ее в употребление по всей России. Мусульманам разрешено иметь до четырех жен. Чтобы никого не задевать, изменим брачное законодательство.

Но шутки в сторону. В известном отношении кадыровские реплики стали сгустком (и сгущением) нашего безмолвного ответа на парижскую трагедию. Точнее, на проблему, которую расстрел редакции "Шарли Эбдо" катализировал. Мы защищаем не самих людей, а их чувства. Ранимость важнее ранения. Ради защиты чувств можно пожертвовать самим человеком и его свободой; двушечка в уголовном лагере не так страшна, как переживания церковного охранника, а смерть "лицемерного пошляка" сопоставима с его "кощунством". Европейский ответ оказался принципиально иным. Мы были, есть и останемся сторонниками светского подхода. Который заключается не в том, чтоб ограничивать неверующих и иноверцев, а в том, чтобы защищать права всех. Включая права мусульман никогда НЕ рисовать пророка. Даже просто – человеческое изображение (например, в общей школе). Не нравится, возмущены чужим творчеством – ругайте, рисуйте, пишите, говорите, выступайте, судитесь, призывайте к отказу от покупок, от размещения рекламы, от приглашения в приличные места. Но никаких ограничений сверх утвержденных законом и установленных традицией! И никакого права на насилие.

Так что после парижского кровопролития мы стали еще дальше от Парижа. А Париж стал ближе к себе самому. Звучит, конечно, слишком пафосно; когда на улицы выходят миллионы – сколько выходило в момент триумфального возвращения де Голля, хочется позволить себе быть сентиментальным. Хочется верить, что европейский мир пережил шок и вернул солидарность, что он никогда больше не будет таким, как прежде, что начинается новый поворот истории… Правда, мы примерно так и говорили, и писали после ужасов 11 сентября. Не только про Европу и Америку. Не только про Россию и Китай. Про человечество в целом. Однако в тот раз не сбылось; сентиментальный пафос схлынул, мечта о единстве ослабла; нынешний президент США позволяет себе глупость не поехать на манифестацию в Париж… Почти все возвратилось на круги своя.

Но что в этой фразе главное – "почти" или "вернулось"? То, что ожидания глобальных перемен не оправдались, или что после 11 сентября случился незаметный сдвиг от края общей пропасти?

Мне лично кажется, что все-таки важнее слово – почти. И оно усилилось после Парижа. А слово "вернулось" пригасло.

2. Стой! Стрелять буду

3 марта 2015-го похоронили Бориса Немцова. Это далеко не первое убийство крупного политика в России. Мы прощались и с Галиной Старовойтовой, и с Сергеем Юшенковым, и с Анной Политковской, которая была отнюдь не только журналистом… Но тут, мне кажется, особый случай. Каждая из упомянутых потерь объяснялась страшным и бесчеловечным, но – конкретным политическим раскладом; смерть Немцова насквозь символична, даже если у заказчиков убийства был сиюминутный расчет. Выстрелы, прозвучавшие в ночь с 27 на 28 февраля на Москворецкому мосту, однозначно подтвердили давнее предчувствие, что политическая дамба – прорвана. И отныне дозволено все.

Что я имею в виду? Как минимум в конце 2012 года была запущена политика имперских комплексов. Не восстановлена имперская идеология как таковая, не возрожден имперский миф, а началась эксплуатация фантомной боли, чувства гниющей утраты. До поры до времени элиты не решались на эту игру. В отличие от англичан или французов, утративших империи в XX веке, они не работали с травмой, не пытались погасить системный шок, окультурить неизбежный всплеск шовинизма, переключить его с ненависти к чужому на любовь к своему. Но все-таки не педалировали, справедливо опасаясь, что резьбу сорвет. Даже во время российско-грузинской войны 2008 года с этими комплексами обращались осторожно; местную инициативу по переучету школьников-грузин гасили; направляли гнев обывателя на Грузию как государство, стараясь не трогать народ.

И вот однажды что-то щелкнуло; ситуация переменилась.

Первый в череде решений и законов, призванных сплотить тоскующее большинство чувством ущемленного единства и компенсировать ему потерю прежнего имперского масштаба, стал закон Димы Яковлева. Он был направлен против чересчур расслабленного гуманизма и ценности отдельно взятой жизни; он порождал опасную мифологему: есть мы и есть они, мир во главе с Америкой охотится за нашими детьми, чтобы помешать нам возрождаться. Логики тут было маловато, но политические мифы этого не требуют, у них другая функция, они должны пугать.

Затем был Крым, который наш, и вежливые люди, и внезапно вспыхнувшая перспектива восстановления огромных территорий, от Ростова на Дону до Приднестровья; обществу была предъявлена Россия, которая не только борется за справедливость, как было в 2008-м с Осетией и Абхазией, но и способна возвращать утраченные земли. Не считаясь с договорами. Заключенными, конечно же, под дулом автомата.

Но вбросив тему иностранного влияния, не обойтись без рассуждения о внутренней измене. В тронной речи, посвященной вхождению Крыма в состав обновленной России, было сказано о пятой колонне и национал-предателях; к чувству облегчения, с которым большинство восприняло известие о крымском референдуме, подмешалось ощущение тревоги. Не столько от того, что гадят Штаты, сколько от того, что мы в кольце из внутренних врагов, намеренных лишить нас радости победы. Как именно лишить – неважно; главное – понятно, вместе с кем и по чьему заказу.

Донецкая история, помноженная на санкции, довершила начатое дело; она окончательно сместила центр этической тяжести. Оказалось, убивать не так уж плохо. Занимать одну из сторон в чужой войне – не только можно, но и нужно. То, что глубоко таилось в глубине непроясненного сознания, внезапно прорвалось наружу. Вдруг обнаружилось, что желать идейному противнику посадки – хорошо, а писать публичные доносы можно. Почему? Да потому что нам возвращена прописка в мировой истории; кто не согласен эту радость с нами разделить или хотя бы усомнился в правильности сделанного выбора, не заслуживает ни сочувствия, ни оправдания; он неполноценный гражданин, майдаун, а недочеловеку жалость не положена.

Не положена она и тем, кто не согласен соблюдать неписанные правила, будь то правила религиозные или политические. После расстрела французских карикатуристов, как заклинание на съезде людоедов, в бытовых речах и с политических трибун звучала формула: "конечно, убивать нехорошо, но…". И после "но" – рассказ о том, что сделали погибшие для своего расстрела; рассказ, по форме отрицающий идею бессудной расправы, а на самом деле утверждающий ее. Потому что сами виноваты. Не нужно было рисовать. Не нужно было говорить. Не нужно было делать.

Но ровно то же самое мы прочитали и услышали в сетях через несколько минут после новости о гибели Немцова. Сам напросился. Нечего было гадить. Даже высочайшее сочувствие семье погибшего не остановило массовой истерики; продолжился разнузданный бесовский вой. Не потому что власть так приказала; не потому что кто-то дергал за веревочки и управлял оравой кремлеботов; нет. Сами, от души, по доброй воле. Характерен скандал с Талисмановым, заместителем декана из МФТИ, написавшим на своей страничке в соцсетях: "Одной мразью стало меньше". Талисманов это сделал не по приказу, не из конъюнктурных соображений; он просто выразил переполнявшую его эмоцию, и только. Как выразило ее множество фейсбукеров и вконтактёров. Молчал бы, не гадил стране, не лез бы в пятую колонну, все бы с ним было хорошо. А так… ну что ж теперь поделать. Застрелили.

Отдельный мотив – в многочисленных постах националистов. Они не то чтобы приветствуют убийство, нет; но повторяют с плохо скрываемой злобой: если в 1993-м можно было в нас стрелять, то почему сегодня – "не убий"? И бесполезно им напоминать о том, что в 1993-м шла вооруженная борьба, а в 2015-м стреляют в безоружных; из этого не следует, что 1993 год не трагедия, не ужас, не позор, но ситуации несопоставимы.

Тут мы и подходим к главному. К тому, какую дамбу прорвало и какая волна понеслась на наши головы. Это дамба обезбоженной державы; это волна коллективных психозов. Отдельно взятая человеческая жизнь перестала быть мерилом; оказалось, что в истории есть вещи поважней, поинтересней. Сила, например. Сплоченность. Противостояние. В массовом сознании созрела мысль о допустимости, а может, и желанности жестокой власти. Сформирован запрос на расправу. На репрессии как форму политического управления. И даже на террор, если он направлен против неприятных нам политиков, общественных деятелей, художников, писателей и режиссеров. Конечно, убивать пока никто не призывает. Но…

Я сейчас не про конкретную политику, не про решения начальства; я про состояние умов. Выстрелы, раздавшиеся на Москворецком мосту, прозвучали как предупреждение всем, кто думает не в унисон со всей державой. "Стой! Стрелять буду". Не двигайся с места. Не смей быть иным. Не выбивайся из общего строя. По странному стечению обстоятельств именно 27 февраля в России был введен новый праздник, "день спецопераций". А в истории эта дата маркирована другим событием – поджогом Рейхстага. Разумеется, интеллигентские стенания, что мы оказались в нацистской Германии, помноженной на сталинский ГУЛаг, смешны. Если бы и впрямь все было как тогда, мы бы об этом не спорили. Негде было бы. И некому. Но что до массовых психозов, то здесь все не так однозначно. Логика, которая жила в сознании тогдашних немцев, избавленных от комплекса послевоенных унижений, напоминает логику иных из нас. Равно как логика людей, которым после ужасов гражданской войны возвратили обновленную советскую империю.

Это логика проста: каждый ничтожен, а вместе мы сила. Кто против единства, тот враг. А врага уничтожают, если он не сдается. Причем, и это важно подчеркнуть, так думают не жалкие уроды, не маньяки; так думают самые обычные люди. За пределами идеологии прекрасные. Живущие тихую жизнь. Но ведь и немцы нюрнбергского образца, и граждане СССР, кричавшие на площади про "смерть врагам народа", по большей части не были исчадием ада. Кто-то, несомненно, да. А большинство, разумеется, нет. Просто им приятней было думать в унисон с начальством. И верить, что евреи, либералы, троцкисты угрожают общему покою. А так – все растили детей. И любили животных. Во время войны героически клали жизни за други своя.

Еще раз. Я не про имперские идеи; они не хуже и не лучше, чем идеи национального государства, анархии или же конфедерации. В истории вообще нет идеальных государственных устройств, все в чем-нибудь порочны, выбрать трудно. Я про имперские комплексы, с которыми нужно работать, но которые нельзя эксплуатировать. Джин выпущен из бутылки, как его загнать обратно, кто будет этим заниматься и когда начнет – вопрос, на который нет ответа. Пока этого не случится, реакция на смерть любого несогласного будет именно такой. Да, неправильно стрелять, но сам нарвался.

Стой! Стрелять буду. Стрелять буду. Стой.

3. Отверженные

Оперный спектакль Новосибирского театра породил общественную бурю. Не вдаваясь в обсуждение "Тангейзера", сотни тысяч оскорбленных пользователей поместили у себя в фейсбуках постер, на котором… в общем, если вы это читаете, значит, постер видели. Но, боюсь, не сам спектакль. В результате безобразная картинка, как минимум, неприятная верующему, как максимум – бьющая в самое сердце, размножена невероятным тиражом. При том, что а) она показана в спектакле мельком, б) было всего лишь четыре показа, пятый состоится в Москве, в рамках Золотой Маски, так что общее число реальных зрителей не более 6 000, в) хорошо ли это сделано, по делу или зря – вопрос отдельный, но история, рассказанная Вагнером, развернута Тимофеем Кулябиным в современность. Партия Тангейзера разделена на две, и в одной из линий неприятный кинорежиссер Тангейзер снимает талантливый, но очень неприятный фильм. Так сказать, очередной Скорсезе. Эпизод из фильма как раз и показан на несчастном постере.

Точка зрения автора не совпадает с точкой зрения героя. Седьмой класс средней школы. Садитесь, пять.

Так что главные распространители картинки – они же оскорбленные своими чувствами – они же слышали звон – не Тимофей Кулябин. И не директор театра Мездрич, уволенный со своего поста за отказ подчиниться министру культуры, уменьшить финансирование постановки и извиниться перед теми, кто на спектакле на был. Например, перед митрополитом Тихоном (Емельяновым), который объявил стояние протеста, но на спектакле явно не был. Перед выдающимся специалистом в области искусств Валуевым, который прилетел в Новосибирск и выступил на митинге протеста против кощунства; что-то мне подсказывает, он тоже на "Тангейзере" не побывал. Не знаю, побывал ли новоназначенный директор Кехман, до сих пор руководивший Михайловским театром; наверное, если он так твердо заявил, что задет – как еврей, как православный, как директор.

В принципе, это должно было стать предметом спора для театроведов и продвинутых зрителей: удачна постановка или нет, нашел ли Тимофей Кулябин верное решение, или грубо промахнулся. Но об эстетике никто не соприт; культура снова в центре политических процессов. На ней, на ее материале, на ее площадке отрабатывается модель нашего дальнейшего существования. Что можно, что нельзя, что хорошо, что плохо – и на какой планете мы живем. Так было и с основами государственной культурной политики, когда Минкульт аккуратно забежал вперед и пиаровски вбросил собственный проект, которого ему никто не поручал; в этом проекте поражала дикая смесь православия, самодержавия, народности, чекизма и автаркии. Так было с законом о защите чувств верующих. Так было с "рашкой-говняшкой", знаменитой формулой Мединского о критериях поддержки русского кино. Так было с отказом финансировать фестиваль Артдокфест, поскольку современная документалистика не соответствует высоким представлениям министра. Так было со скандалом вокруг "Левиафана", финальной сценой из которого обернулась новосибирская реальность. Так было с миллионным стоянием в двухсотпятидесятитысячном Грозном – не против террора, а против карикатуристов.

Поднимаясь над конкретными сюжетами, мы четко различаем контур обсуждаемой проблемы. Что впереди: торжествующая архаика и неуклонное сползание в мифологическое небытие? Туда, где бродят тени Рюрика и государей, злобные и нанятые Западом декабристы покушаются на самое святое, а православие не существует без опоры на народность? Или все-таки период заморозки завершится и будет медленное и мучительное, но движение вперед? Вот, собственно, в чем дело. Все остальное – мелкие детали. Получился фильм у Звягинцева или не очень. Правильно переписал либретто Кулябин, или нет. Допустим ли ефрейторский юмор "Эбдо" или нет.

И дело тут не в конкретном митрополите, казаках в лампасах или государственном министре; они всего лишь вольные или невольные участники гораздо более важного, гораздо более страшного процесса. Процесса выбора судьбы. И тут главный вопрос не о том, кто выступает в роли настоящего левиафана: минкульт, метрополия или Валуев. А в том, что формируется запрос на разрушение главного принципа современного общества; принципа автономии.

Если мы хотим гражданского разнообразия, не допускаем мысли о запрете на чужое, но при этом не готовы воевать ежеминутно, то мы стремимся соблюдать границы. Вот это ваше, а это наше. Вы здесь, а мы тут. Вам запрещено изображать людей, а нам позволено. Мы постимся, а вы хотите отбивную. Мы свободные художники, а вы монахи. Мы добровольно подчиняемся установлениям собора, а вам подавай манифест. Мы ставим резкий спектакль, а вы не приходите. Но все мы вместе живем в одной стране и солидарно движемся в том хаотическом пространстве, которое и называется – СЕГОДНЯ.

Назад Дальше