Размышления - Секацкий Александр Куприянович 2 стр.


Хорошенько посмеявшись, следует признать, что дифференциация неразличимого представляет собой очень важную функцию неспешности, поскольку высокая скорость круговорота вещей в качестве принципа выбывания выдвигает как раз неразличимость экземплярности, попадающей в разряд старья. Зачисление в категорию устаревшего есть выполнение команды "Стереть причастность к эйдосам!" – и общий призрак мусорного контейнера нивелирует все внутренние различия ассортимента. Стойкий навык дифференциации, не позволяющий спутать одну монетку с другой, мог прежде проходить по ведомству самодурства или шизотенденций, но сегодня становится понятно, для чего он, собственно, нужен. Этот навык, сопряженный с любопытством к вещам и их подробностям, сохраняет близость к традиционным позициям ученого и художника.

В отношении "коммуникации" неспешность можно кратко определить как любовь к разговорам: Андрей Платонов использовал для описания прекрасный неологизм – разговоры разговаривать. Речь идет не о бесцельной беседе и не о разыскании истины в сократовском духе – на подобную исключительность делать ставку не приходится. Имеется в виду все тот же неугасающий интерес к подробностям, отклонениям от намерения передать информацию – разрушения в этом регионе Dasein особенно очевидны. Хороший, обстоятельный разговор не нужен и нелеп при коммуникационных навыках, натренированных в формате электронных сообщений. Как-то незаметно решился вопрос с передачей мыслей на расстоянии – во всяком случае, наномыслей. Скорость их передачи такова, что передаются они значительно быстрее, чем успевают сформироваться как мысли. В качестве теста остаются несколько реакций, в чем-то подобных реакции Вассермана. Например, реакция на электронный шлейф знания, который не совсем растворяется в "готовом продукте", и его можно увидеть, как остающийся в воздухе след уже улетевшей птицы, говоря словами чаньских наставников. Или предпочтение при прочих равных условиях живого разговора сетевому общению. Поборники неспешности опознаются как не прошедшие стандартный тест.

Если "старомодное" обращение с вещами просто маргинально, то пристрастие к разговорам находится в конфликтном отношении со скоростями передачи наномыслей и наносмыслов – тут уже налицо серьезное прегрешение перед богом скорости, перед инстанцией Instant God. Грешники были бы и вовсе обречены, если бы не их способность извлекать вещи из прогрессирующего развеществления и не особая форма причастности к искусству. Любовь к отклоняющимся разговорам, медленному чтению, цель которого не пополнение эрудиции и не затыкание дыры времени, а, напротив, удержание времени в его самобытной длительности, вкус к оттенкам и полутонам, вообще свойственный неспешности как модусу проживания, – и это тоже революционные качества сопротивляющейся экзистенции, свидетельствующие, между прочим, и о том, что никогда еще внутренняя революционность не была так далека от внешнего революционного антуража. В этой естественной протестной установке нет ничего, кроме универсальной аллергической реакции на перламутровый оттенок гламура, где бы он ни проступал.

Таким образом, неспешность сегодня одновременно и революционна, и аристократична – неслыханное прежде сочетание. Аристократична отчасти в силу малочисленности своих адептов, а революционна, поскольку направлена против пустых скоростей.

5

Возникает законный вопрос: что же произошло в тот момент (и продолжает происходить), когда искусство обогнало само себя? Говоря кратко, произошло отслоение – на высоких скоростях отделились уже упоминавшиеся креативные практики, которые и унаследовали – или, если угодно, узурпировали – имя искусства. Произведения (шедевры) вроде бы никуда не делись, они тоже искусство, но как бы искусство прошлое, искусство хранимое. Его согласно молчаливому вердикту арт-критики покинул творческий дух, и те, кто по разным причинам занимается оставшимися произведениями, не художники. Это, к примеру, музейные работники, коллекционеры, историки искусства, просто заинтересованные зрители, хотя последних унесенные скоростью художники тянут за собой туда, где искусство творимое не конденсируется в устойчивые формы, где не порождаются тяжелые элементарные частицы, способные долго и медленно взаимодействовать с восприятием, – там возникают лишь волновые эффекты хэппенингов и спецэффектов в самом широком смысле этого слова.

В действительности именно instant-искусство, несмотря на наличие в нем авторов, на то, что именно сюда переместился полюс авторствования, должно доказывать и оправдывать законность своего имени: на каких основаниях оно владеет "брендом" искусства, могут ли артмейкеры с полной уверенностью носить имя художника? Последний вопрос содержит в себе тот же резон, что и вопрос, могут ли люди, пересевшие с лошадей на мотоциклы, по-прежнему именоваться всадниками. Никто ведь не сомневается, что они могут быстрее проехать из пункта А в пункт В (правда, при условии заранее проложенных хороших дорог), что они могут обогнать всадников на этом пути, но будут ли они сами всадниками?

Обратимся к поворотным пунктам пути художника и вспомним, как все это начиналось в европейской традиции. Сразу же наше внимание привлечет сейсмический толчок, произошедший в Северной Италии в эпоху Возрождения и породивший современное искусство. Вот перед нами условный Медичи, заказчик и потребитель (зритель) в одном лице, а перед ним в свою очередь стоит условный Леонардо, готовый применить свое умение, результатом чего будут разного рода объективации: картины, фрески, фуги. Написанные тексты, сочиненные стихотворения. Медичи должен заплатить золотом или как-то иначе отблагодарить художника, поскольку тот совершает поэзис в его честь, поэзис, который увенчается произведением. В акте инициации они выступают как партнеры, ведь великих художников не так много и все они наперечет, с щедрыми меценатами. Так возникают разность потенциалов и движущая сила, основная для искусства Нового времени. Далее на протяжении нескольких столетий полярность усиливается, ценность продуктов высокого поэзиса возрастает, одновременно возрастает престиж задачи (миссии) "творить искусство" по сравнению с задачей "собирать искусство". Двадцатый век стал апофеозом ощущения сверхзадачи художника: от "Русских сезонов" Дягилева до советских шестидесятников, рассматривавших себя как "творян" (А. Вознесенский). В самосознании общества или его значительной части творить искусство значило почти то же, что быть богом, возможно, правда, богом в изгнании, богом на кресте. Но в этом же столетии случился и надлом, обусловленный как раз возрастанием скорости поэзиса. В результате раскола четко отделились воспроизводимые объективации (копии, тиражи) от оригиналов и подлинников, далее по мере ускорения поэзиса происходили все новые и новые расслоения, пока искусство не обогнало само себя…

Помимо прочего, это означает следующее. Время, которое уделяет автор работе созидания, оказывается по необходимости меньшим, чем то время, которое могут позволить себе потратить некоторые "пользователи" на рецепцию вклада. То есть художник, кропотливо, тщательно отделывающий чашу, стихотворение, опус, остается в прошлом. Сейчас на это нет времени, если только сам акт отделки не является частью художественного жеста, что частенько происходит в концептуализме. Современные практики (те самые, креативные) показывают, что всякое промедление, остановка в пути, оглядывание по сторонам означает вылет из скоростной колеи авторствования. Ни в коей мере не злая воля отвращает художника от сосредоточенности на одном бессрочном произведении или на немногих последовательно создаваемых полотнах, текстах, спектаклях, не позволяет сделать это именно дух времени, сам ход вещей или, точнее говоря, их бег. Либо ты успеваешь, присоединяешься к экспресс-поэзису, либо в списке признанных авторов тебя просто нет. Так же обстоит дело и с бегущей строкой новостей, квинтэссенцией всего происходящего.

В силу сложившихся обстоятельств наследник условного Леонардо не может услаждать душу пребыванием среди символических форм – он должен пребывать в непрерывной активности, как аниматор, как массовик-затейник. Пословица "поспешишь – людей насмешишь" когда-то адресовалась каждому, кто обучался какому-нибудь искусству. Теперь опытный, матерый арт-мейкер может небрежно бросить новичку: "Какой бы стиль ты ни избрал, помни одно: затормозишь – людей не растормошишь и товарищей насмешишь". Таков сегодня удел потомков Леонардо. Вспомним Пастернака:

Не спи, не спи, художник,
Не предавайся сну.
Ты – вечности заложник
У времени в плену.

Первые две строки в полной мере сохранили свою значимость, быть может, даже усилили ее. Но из плена времени художник, увы, так и не был освобожден спецназом вечности, прижизненная несуетность так и осталась пожизненной мечтой. И вот, породнившись с текущим временем и обретя в нем вторую родину, художник стал заложником нарастающей скорости и теперь не может покинуть тюрьму мчащегося экспресса, без того чтобы не утратить причастность к гильдии авторствующих. Стало быть, этот новый заложник, заложник уже по второму кругу, является потомком Леонардо да Винчи, но не является его правопреемником. Поразительно, но похоже, что ими смогли стать некоторые потомки Медичи – те, которым нет нужды в авторствовании.

Зато их бытие, приостановленное в нескончаемом беге и приведенное к скоростям человеческой жизни, включая и потоки слишком человеческого, дает возможность тратить время на пустяки, любоваться, в конце концов, просто глазеть и считать ворон. Все это недоступно быстрому скользящему взгляду из окна экспресс-поэзиса. Одним словом, речь идет о возвращенном контактном проживании в среде символического. В первый раз прохождение этой среды было бесконтактным и осуществлялось авторами-художниками, поэзис которых был сосредоточен в одном создаваемом сейчас произведении, через эту среду проходила траектория вознесения (возможность "обессмертить свое имя"). Для читателей и вообще реципиентов оставалась возможность эту среду обживать по способу аскезы, а обживание без создания собственных произведений рассматривалось как нечто второстепенное, да и было таковым по обстоятельствам времени. Обстоятельства другого времени изменили саму суть дела, хотя и незаметно, исподволь. Осажденные кристаллы произведений и те изобразительные формы, те способы выражения, которые просвечивают сквозь них сегодня, способны органично соприсутствовать вместе с другим обжитым, если только решительно сбросить скорость (отказаться от соискания признанности в ряду авторов) и не реагировать на мираж ускорения.

Представители неспешного существования в символическом представлены разными фигурами, среди них те, кто носит имена знатоков, ценителей, собирателей; среди них и те, кто любит, ничего не поделаешь, разговоры разговаривать, кто имеет вкус и охоту к этому странному занятию. Общей чертой невольных стражей отставшего поэзиса (как всадники отстали от мотоциклистов) является, как уже отмечалось, стойкость к массовым увлечениям, манящим миражам, крайне слабая причастность к коллективному телу социума. В ином разрезе эти же качества можно описать как особое внимание к нюансам, маленьким отличиям, обновлениям, позволяющим не терять из виду прежнее – то, что никогда не надоедает и не наскучивает. Не поддавшиеся гипнозу скорости, можно сказать, обладают очень высоким порогом переносимости скуки. Сгущение скуки отнюдь не выбивает предохранители их внимания, точно так же как внезапное усиление яркости миража не вводит их в транс.

Следует еще раз подчеркнуть: этот поднявшийся островок неспешности и его стойкие, но ничем не примечательные обитатели обязаны своим возвышением не какой-нибудь особой доблести и не злому умыслу тех, кто выбрал иную ставку и проиграл схватку, а просто превратности хода вещей, старой, как сама Вселенная, игре в чет-нечет, благодаря которой их особенность (их неторопливость, обстоятельность), некогда препятствовавшая прогрессу, теперь была вознесена в ранг добродетели времени, в каком-то смысле самой трудной и несбыточной добродетели.

Если приложить усилия опознания, стратегию неспешно живущих можно охарактеризовать как срединный путь, провозглашаемый важнейшими этическими системами мира. Вот только эта срединность не была различима заранее: в иных временах нынешнее достоинство неспешно живущих могло представать как "провинциальность", "ретроградство", "тормознутость", они скорее были платформой для отталкивания и уж точно вызывали подчеркнутое пренебрежение у художника. Но теперь видны очертания островка срединной устойчивости, и если в этическом плане эйдосом-образцом для его обитателей может служить ученый конфуцианец, с достоинством отправляющий свою должность в уезде, то в измерении эстетическом вспоминается, пожалуй, господин Сван, любовно выписанный персонаж Пруста, – за вычетом снобизма, заменяющего Свану драйв авторствования. Стойкий и необъяснимый интерес, допустим, к садовым павильонам XVII века безотносительно к их котировке в современных художественных кругах, любовь к рассматриванию офортов etc, словом, любовь к трем апельсинам вместо любви к славе, вместо стремления использовать символическое в качестве персонального транспорта в бессмертие – таков срединный путь неспешных.

Кстати, стремление опередить свое время тоже никуда не делось; попытки обогнать искусство, уже обогнавшее само себя, по-прежнему предпринимаются с завидной регулярностью и заслуживают отдельного анализа.

Что же касается описываемой здесь прослойки, то ее представители следуют перефразированному девизу митьков: митьки никого не хотят победить. В данном случае – никого не хотят перегнать…

Речь и в самом деле идет о бесстрашных знатоках (пусть будет так), у которых отсутствует страх перед старомодностью, но присутствует один из самых сложных и поздно обретаемых навыков культурной зрелости – способность возвращать прежнее удивление, восстанавливать как новое и волнующее то, что уже смыто временем, причем восстанавливать именно как новое и волнующее. Будь это китайская бронза, фаюмский портрет, исследование географических карт XV столетия или причудливый букет из одного, другого и третьего. Унесенные вихрем взбесившегося поэзиса не смогли удержать в новом, взвешенном состоянии ряд прежних, конституирующе важных определенностей искусства. Скажем, собственно авторствование и борьба за признанность не пострадали, по параметру агональности актуальное искусство тоже не отличается от взаимной борьбы титанов Возрождения. Но, как уже отмечалось, устойчивость и доминирование формы произведения, в том числе в качестве отчетной единицы своего самовозрастающего присутствия, не уцелели. Пострадала и функция хранения феноменов, выбывающих из актуальных практик социума: как-то странно сжалась беспрецедентная вместимость эстетического. Эти особенности эстетического хронопоэзиса, благодаря которым человечество продолжало интересоваться научными вкладами, утратившими претензию на актуальность и истинность, всевозможными знаками различия, лишившимися политической востребованности, не воспроизводятся на высоких скоростях креативных практик. Тем самым в значительной мере аннулировано и измерение истории как резервуара не совсем прошедшего времени.

Брошенные или оброненные задачи искусства были подхвачены рыцарями неспешности, которые сегодня и осуществляют новый вид праксиса, еще не получившего своего имени.

Игра и экзистенция

Главное недоразумение в понимании сути игры начинается с предположения, обычно подразумеваемого, о том, что игра – это только игра, всего лишь игра, несмотря на всю глубину ее проникновения в человеческий мир. Исследователь игры, будь то Хейзинга или Гадамер, непременно отыщет множество ее проявлений, вплоть до таких причудливых, как игра света, которую устраивают драгоценные камни, или игра стеклянных бус ("Игра в бисер" Германа Гессе), но при этом как бы само собой разумеется, что есть еще и серьезность – пусть скучная, банальная, однако же повседневно насущная, обустраивающая человеческий мир путем высвобождения некоторого времени для игры. В том смысле, что делу время, а потехе час – ясно ведь, что не наоборот. Какой бы серьезной ни была игра, не может же она быть серьезнее самой серьезности?

Между тем в основах человеческого заложен этот невероятный перевертыш, неразрешимое противоречие, порождающее всю мощь экзистенциального напряжения: игра серьезнее серьезности – так гласит сущностный антитезис. В своих истоках игра есть режим чистой экзистенции, а повседневная серьезность, то есть время, когда не до игр и не до игрушек, представляет собой режим эксплуатации и амортизации свершившегося одухотворения, великого бонуса, обретенного в игре. Серьезность (нередко и вполне справедливо сопровождаемая эпитетом "унылая") не самодостаточна, ей неоткуда взяться, если она предварительно не наиграна, не наработана игрой. И опять же парадоксальным образом на поверхности явлений кажется, что игра лишь тратит то, что создано для нее рациональной, сберегающей повседневностью, – прежде всего время и деньги. Однако, если всмотреться в глубины, туда, где пребывает онтологическое ядро человеческого существа, можно увидеть, что именно игрой в значительной мере и создается золотой запас экзистенции, запас, который впоследствии тратится, распределяясь, в частности, на производство вещей и других объективаций. Одним из главных продуктов игры как раз и является эксклюзивное человеческое время, то есть такое, какое в естественных условиях не синтезируется. Но только оно и пригодно для того, чтобы установить разметку социальности посреди естества. Социальное время, пригодное для вместимости человеческой жизни, некоторым образом наигрывается. Присмотримся, в силу чего и каким образом это происходит.

Назад Дальше